Девочка внутри завозилась и аккуратно, пробно постучалась пяточкой: как там, снаружи? На самом деле ей было хорошо там, внутри, так же хорошо, как и ей самой, — и она, будущая мама, отчетливо и точно ощущала это синхронное, запараллеленное чувство, заранее роднившее их обеих. Никуда не выходить. Никуда и ни за что не уезжать.
Повернулась на бок, удобнее подоткнула подушку: найти правильную позу становилось все сложнее, особенно сейчас, когда тело еще ныло от заживающих ссадин и ушибов, — тем более ценным было сохранить ее, не двигаться, не шевелиться. Если б еще укрыться пледом — но плед лежал в шкафу, она никогда не догадывалась вовремя его достать. Рыжий обычно ворчал, или смеялся — в зависимости от настроения, а потом все-таки доставал и захлестывал ее с головой, размашистым движением, обратным тому, каким открывают памятники. А потом, когда она высвобождала лицо, он уже сидел рядом, и было так неподвижно и хорошо. Зачем ему понадобилось предлагать ей куда-то ехать?
Уезжать, искать счастья где-то в другом, далеком месте — значит признавать, что здесь его у тебя нет, а значит, и не будет нигде: это же так понятно, так просто. Но люди все-таки срываются с места, отчаянно, бессмысленно, и первое, что приходит в голову не слишком счастливым любовникам — уехать вдвоем, далеко-далеко. Глупая женская мечта. Мужское поражение и трусость.
Но он — зачем?… ведь мы же были счастливы и так?
Наверное, не были.
Без пледа все-таки недоставало защищенности и уюта, и она сползла к самому краю, спустила ноги, коснувшись пола, словно поверхности воды, осторожно перенесла на них тяжесть тела, встала. Самые простые перемещения требовали теперь целой цепочки усилий, и потому она — чтоб два раза не вставать — заодно прошла на кухню и поставила чайник. С Рыжим они всегда пили кофе и вечно отвлекались, поставив джезву, она с шипением опадала на плиту, а Рыжий смеялся. Или ворчал, в зависимости от настроения.
Теперь кофе ей было нельзя и, по большому счету, не хотелось. А чайник все никак не закипал, и отвлечься особенно не на что — не разглядывать же ползущие капли по ту сторону оконного стекла. Положила руку на живот, но там было неподвижно и тихо. Счастье.
Рыжий не знал. Это получилось как-то само собой: сначала она никак не решалась сказать, потом наивно надеялась, что он догадается сам, потом стала слишком плохо чувствовать себя по утрам, чтобы звонить ему, договариваться о встрече, а тем более ехать к нему, туда, на другой конец города… а он не звонил и не приезжал тоже. Такое простое, плавное, аккуратное расставание. Она даже не сразу поняла, заметила, смирилась с фактом. И очень постепенно, без отчетливой точки, перестала ждать его звонка.
Чайник засвистел негромким нежным звуком, она отвернулась от окна, подошла к плите, выключила и огляделась по сторонам в поисках вечно не там забываемой чашки. И в этот момент раздался звонок.
Резкий, требовательный, внезапный. Ей теперь очень редко кто-нибудь звонил. И то — обычно попадали не туда по ошибке или номер оказывался в списке автоматического обзвона какой-нибудь компании или социологической службы.
Мобильного телефона у нее не было.
Она обнаружила, наконец, чашку среди посуды на хозяйственном столике, ополоснула, налила заварку. Если не перестанет звонить, пока я приготовлю чай, то возьму трубку. Она любила загадывать, устанавливая невидимые связи между разными явлениями, событиями, обстоятельствами и собственными действиями, осторожно вписывая себя в окружающий мир, в цепочку причинно-следственных связей, грозивших в любой момент рассыпаться в пыль. Поднялось облачко пара, запахло липой и медом, уютом, теплом. А звонки все не умолкали, звучали ритмичными трелями, уже привычно, правильно, музыкально…
Она поставила чашку, сделала шаг, протянула руку:
— Алло?
Короткие гудки. Не успела.
И вдруг она поняла со всей отчетливостью не догадки, не предположения и не фантазии, а точного, несомненного знания — что это звонил Рыжий. Что-то в его жизни пересеклось, замкнулось, совпало особенным образом, побудившим вспомнить и позвонить, а она… Она готовила чай. Душистый липовый чай, от одного запаха которого перехватывало дыхание и все плыло перед глазами…
Выплеснула в раковину. Стало чуть легче.
Наверное, надо было ему перезвонить. Она постояла возле телефона, придерживаясь за край стола: перед глазами еще мерцала неясная полупрозрачная сетка. Сняла трубку. И опять повесила на рычаг.
Она не помнила его номера наизусть. Он, конечно, был где-то записан, этот номер, и нужно было вспоминать, где именно, искать, потом снова брать трубку, набирать, придерживая пальцем помятый листок… Зачем? Что она может ему сказать — теперь?
На самом деле никакого Рыжего давно уже не было. Во всем обитаемом мире.
Она чуть было не позвонила ему тогда, в тот день, когда попала в давку в метро. То есть нет, все-таки позвонила — и глупо, как девчонка, бросила трубку, заслышав звук его голоса. Потом, прокрутив назад этот краткий недоразговор, поняла, что, скорее всего, попала на автоответчик. Смешно. И уже не имело смысла.
По стеклу по-прежнему ползли капли дождя — там, снаружи. А изнутри оно подернулось жемчужной патиной, и постепенно, с краев, переставало быть прозрачным; так закрывается диафрагма в последнем кадре старых кинофильмов, и приходит конец, конец всему. А здесь, по эту сторону, ничего никогда и не было. Никогда и ничего.
…Она стояла перед раскрытым шкафом, и одежда беспорядочно рассыпалась по полу, свитера ей еще подходили, но уже не сходилась в поясе ни одна юбка, ни даже те просторные брюки, в которых она переставляла застежку… Надо было подумать, позаботиться заранее, а она, всю жизнь тоненькая, как травинка, попросту не верила в подобные размеры одежды: так жители тропических островов не верят в зиму, сколько бы ни слышали о ней. Сняла с плечиков прямое ниспадающее платье, легкое, не по сезону, встряхнула, примерила; хорошо, только подол спереди подскочил на несколько сантиметров вверх. И сверху зеленый плащ, он тоже уже не застегивался, но хотя бы накинуть…
Только не оставаться здесь, в клаустрофобных стенах, где невозможно дышать. И где пришлось бы теперь ежесекундно вздрагивать навстречу каждому звуку, прорвавшемуся в ее тишину — ожидая звонка.
Железная дверь подъезда подалась с трудом, и ветер хлопнул створкой за спиной с дурной силой той погоды, когда сидят дома все. Никогда она не стремилась быть не такой, как все, оно получалось само собой, проистекая из постоянных несовпадений, несовместимости с общим, всечеловеческим миром. Пошла вперед, наклоняясь корпусом навстречу дождю, выставляя зонтик перед собой, как щит, и запахивая руками разлетающиеся полы плаща.
Она прошла два квартала, никого не встретив и не замедляя шаг — внутри словно бы запустился вечный двигатель, пульсирующая сила, не допускающая остановки. Свернула направо, и ветер, запредельно засвистев на повороте, вывернул наизнанку спицы хлипкого зонтика. Дождь ударил в лицо, она зажмурилась, затем приоткрыла глаза, и открылся обзор: четкая, как на чертежной картинке, перспектива уходящей вдаль улицы, заштрихованной дождем и прекрасно безлюдной. И чуть размытая зеленая буква «М» впереди.
Затормозила, остановилась, глуша усилием воли холостые обороты вечного двигателя внутри. Туда, в метро — ни за что. Никогда больше.
Она развернулась и, нырнув в ближайший переулок, пошла наугад, без всякой цели, просто давая волю этому непрерывному, почти независимому от нее движению. Дорога петляла, ровный асфальт под ногами сменился грязью и лужами, раньше она не бывала здесь, она вообще всегда старалась ограничить свои перемещения по городу кратчайшими выверенными маршрутами, караванными путями, которые не менялись никогда. Но сейчас надо было идти. Все равно куда, не останавливаясь, не разбирая дороги.
Плащ давно разлетался мокрыми крыльями, волосы залепили лоб и щеки, а походка была скользящей и легкой — как если бы светило солнце, а фигура оставалась бестелесно-стройной. Про живот, про тяжесть, про экономную скованность движений последних недель она совершенно забыла.
Высотные дома давно закончились, теперь она шла по расползающейся под ногами грунтовой улице частного сектора, полуразрушенного, из последних сил сопротивлявшегося застройке — что-то такое она когда-то слышала, не припомнить, от кого и где. Из-за заборов лениво лаяли собаки, невидимые, съежившиеся в своих конурах. Если б только мир был таким всегда — населенным одними призрачными собаками…
И вдруг даже эта улица оборвалась. Впереди двумя параллельными ручейками поблескивали среди сплошных крапчатых луж мокрые рельсы.
Она остановилась, вдруг разом ощутив тяжелую усталость, парадоксальным образом совмещенную с непрерывными оборотами вечного двигателя. Куда теперь?… и как?
Послышался глухой нарастающий шум, в дождливой мгле проявились, приближаясь, три бледно-лунных огня. Натужно стуча колесами, на рельсы наползла электричка, огромная гусеница с залепленными грязью табличками и окнами, непроглядными от дождя. Вагоны, замедляя движение, тащились мимо — второй, третий, пятый — и внезапно громадина встала, и дверцы открылись точно напротив, не оставляя выбора.
Она вскарабкалась на платформу, и поезд тут же тронулся, как если бы именно ради нее и останавливался тут. Схватилась за перекладину, чтоб не упасть, и свободной рукой провела по мокрому лбу, убирая волосы. Дождь остался снаружи, а вместе с ним и то странное наваждение, гнавшее ее вперед. Зачем? Что я здесь делаю?
В конце концов, можно будет выйти на следующей станции и вернуться обратной электричкой, решила она, проходя в вагон. Он оказался битком набит грязными, угрюмыми, враждебными людьми, их было слишком много, их удушливые, как вонь изо рта, испарения и злобные взгляды ударили наотмашь, едва не отбросив ее назад в тамбур. Накатила паника, неуправляемая, жуткая — как тогда, в метро. Нет, но это же глупо. Присесть на скамью, проехать одну остановку, всего лишь одну…