ждать конца, это да, это обкатано и знакомо, это было бы гораздо легче. Но мы все-таки решились выйти наружу.
— Софистика, — бросает Гоша. Сплевывает на песок.
— Возможно, — легко соглашается писатель, ему все теперь легко. — Это не имело смысла, если мы не… Но с нами что-то произошло здесь, ведь правда же? Базово, внутренне, с каждым. Если нет — тогда действительно все, ошибка, проигрыш, смерть. Но по крайней мере достойная.
Студенты переглядываются, хмыкают. Длинно матерится Пес, неодобрительно отмалчиваются Спасский и Ермолин. Михаил шагает вперед, у него искаженное, белое лицо; его оттесняет, заслоняя, Рыжий:
— Вы пожилой одинокий человек. Не все могут позволить себе умереть, хоть бы и достойно. В пансионате женщины и дети. Мы должны вернуться.
— Или дойти.
Произносит Тим, и снова его слова — единственные, точные. Он машинально наматывает на запястье длинный обрезок полупрозрачного шнура, и он имеет право так говорить. А я еще боялся, что среди них не окажется настоящего лидера.
И они идут.
Идут вдаль от берега, перпендикулярно морской черте — если здесь, в новой и чуждой реальности, хотя бы условно работает геометрия прежнего мира. Шагают друг за другом, в затылок, связанные почти невидимым шнуром: распустить эту связку не приходит в голову никому, пускай она ни капли не способствует безопасности. Первым идет Тим, на ним Пес, следом Спасский, Ермолин, Игорь, Андрей, Гоша, Михаил, Рыжий, и последний — писатель. Он может видеть их всех, цепочку затылков, которая то извивается змейкой, то вытягивается наискокок, то собирается в одну мерцающую точку. А может — отпустить их на свободу, ненавязчиво стряхнуть, перестать удерживать пристальным взглядом… и оглядеться по сторонам.
Непостижимо, как он не заметил раньше, сразу же, как они оказались вовне; впрочем, изменения нарастали постепенно и неуловимо, как всходит солнце или разыгрывается шторм — и это последние, пойманные за ускользающий хвост ассоциации оттуда, из прошлого и уже безвозвратного.
Абсолютно иной, ни на что не похожий мир. Прекрасный, новый, дивный… нет, не так, неточно, пока не то. Мир, который еще только ожидает новых смыслов и слов для своего постижения и описания.
Писатель шевелит губами, пытаясь предварительно, пробно, пока что лишь на уровне фонетики и артикуляции нащупать эти самые новые слова.
И вдруг опрокидывается навзничь горизонт, взрывается несуществующее солнце, разбрасывается цепочка идущих, рушатся наметившиеся было образы и логические связи.
Мальчишеский сорванный голос кричит истошно и хрипло:
— Стойте! Я буду стрелять!!!
(в прошедшем времени)
Их нет, повторила она про себя. Никого больше. Нет вообще.
Блаженное, великолепное знание.
Разливалась по телу боль от укола, заглушая, смывая волной всю остальную боль, и живот постепенно терял каменную твердость под ладонью. Обошлось, в который раз обошлось, а теперь уже не повторится, потому что их нет. Наконец-то. Слава Богу.
Самое смешное, что от нее довольно долго пытались скрыть.
А когда тот человек все-таки начал рассказывать, тщательно подбирая одно за другим осторожные слова, похожие на шаги по тонкому льду, она — да, не поверила сразу. Она давно привыкла жить, зная, что так не бывает. Такой совершенной, будто выточенная с точностью и любовью микроскопическая деталь или прекрасная скульптура… справедливости.
По правилам, по законам и логике того мира, они должны были спокойно поехать дальше, гогоча и трясясь в набитой битком провонявшей электричке, и сойти на нужных им станциях, прибыть куда надо или вернуться домой, и за вечерней жратвой удовлетворенно пересказать свое незначительное, но ржачное приключение. А она — лежать там, внизу, под насыпью, в склизкой глине, под нескончаемым дождем, коченея от холода, раскалываясь от боли и постепенно теряя все… Если бы кто-то и нашел ее, то по чистой случайности и с необратимым опозданием. В крайнем случае она, может быть, осталась бы жива.
«Слепое пятно», сказал тот человек. Маленькое, диаметром в полтора километра, практически крапинка, точка. Никакого жилья, ни одного человека в радиусе, кроме нее. И электричка успела проскочить.
Немыслимо. Невероятно.
Она повернулась набок, перекатилась, перетекла, придерживая живот под балахоном из полупрозрачной ткани, похожей на бумагу. Кажется, они спорили, кто-то предлагал не останавливать, ведь срок уже тридцать две — тридцать три… или тридцать четыре?… Пересчитала, как всегда. Она плохо помнила, о чем они там говорили, и так и не поняла, кто они такие вообще. Да это и не имело значения. Под рукой опять шевельнулось теплое, родное, ослепительно живое, как вспышка. Все драгоценное и правильное в мире осталось с ней. Все прочее получило по заслугам — на что, казалось бы, не приходилось надеяться ни мгновения.
— Как вы себя чувствуете?
Ей не хотелось ни с кем разговаривать, вступать в контакт, признавать существование чего-то еще выжившего, сохранившегося оттуда. Повернула голову просто на звук, не собираясь отвечать.
— Я кладу вашу одежду.
Плотненькая девушка с длинными белесыми волосами повесила на спинку стула платье и плащ, сложила стопочкой белье. Поставила рядом с кроватью квадратную, коричневую, какую-то обезличенную сумку.
— Там вещички первой необходимости, зубная щетка и всякое, у вас же не было с собой ничего. По-моему, это все равно нарушение вводных, но меня же никто не спрашивает, я же, блин, стажер.
— Что?
Ее вопрос не имел ни цели, ни смысла, так, машинальная реакция, почти эхо. Девушка-стажер внезапно умолкла, и это было хорошо, поскорее бы она ушла. Наконец-то нашлась правильная, единственно удобная поза, мягкая и естественная, как положение улитки в раковине, и только самой раковины не хватало… или хотя бы пледа. Но плед остался там, где не осталось уже ничего. И пусть. Можно и так, под полупрозрачной бумажной простыней, лишь бы…
— Я пойду, а вы одевайтесь, автобус через полчаса.
— Какой автобус?
На этот раз она спросила осмысленно. Приподнялась, помассировала виски, зажмурилась и сморгнула, наводя зрительный и мыслительный фокус. Эта комната, минималистская и стерильная, явная больничная палата на вид, единственное яркое пятно — одежда на стуле… но автобус? Какой автобус, какие полчаса, ее же, наверное, должен еще раз осмотреть врач, ей ведь не разрешали вставать?…
Стажер обернулась в дверях. Встряхнула волосами, длинными, нечесанными, и сережка в носу, и джинсы бахромой из-под бумажной накидки, так не ходят в госпиталях, кто она такая, где я?!
Паника всплеснулась и опала, как пена на волне.
— Ну, прямо через полчаса вряд ли, они тормозы, — раздумчиво произнесла девушка. — Ой, сорри. Да, Пит?
С опозданием, будто на подвисшем видео, донеслись до сознания кислотные ритмы ее мобилки. Стажер кривила губы, и серьга-гвоздик на крыле ее носа подрагивала, словно глаз маленького животного.
— Никак. Завтра, может быть. И не звони, я же на работе, у нас тут сейчас… Конечно, не могу. Пиши в личку.
Опустила мобилку и посмотрела недоуменно, вспоминая вопрос. Да:
— Эвакуируют вас в безопасное место. Будете там жить, как будто… В общем, нормально будете жить. Вам скоро?
Она привычно произвела мысленные подсчеты:
— Недель пять-шесть… наверное.
— А, ну так это дополна.
И выпорхнула наружу, захлопнула дверь, оставила одну, убежала гулким топотом вдаль. Раньше, чем проклюнулись и обрели формулировку еще какие-нибудь вопросы.
Она встала — медленно, в длинную цепочку последовательных движений, придерживая живот ладонью и напряженно прислушиваясь к спине. Нет, спину не тянуло, больше всего болела ссадина на бедре, широкая размашистая полоса стесанной, будто наждаком, кожи, обработанная чем-то подсушивающим и жгучим. В нескольких местах под коричневой сеточкой йода наливались бугристые синяки. Расстегнув с треском липучку ворота, она сбросила полупрозрачную сорочку, переступила через нее, взяла за плечики платье: постирали, высушили.
В стеклянном прямоугольнике дверей отражался ее силуэт, совершенство округлых линий, изумлявшее ее каждый раз при случайном взгляде, поскольку такое тело не могло быть — ее, в этой иной, ошеломляющей эстетике не оставалось места ничему личностному, отдельному, своему. Она была — шедевр, бесценный и бессмертный. В отличие от всего остального, бренного и потому уже не существующего.
А он так и не увидел. Не прикоснулся, не обнял. Глупый.
Впервые за все время после конца света она вспомнила о нем, о Рыжем, которого ведь тоже больше не было… накатило и схлынуло, словно случайная волна от корабля, проходившего мимо. Какая разница, его же и не было никогда.
Переоделась и присела на краешек кровати. Ждать.
…Автобус стоял во внутреннем дворике, мокрый после дождя, облепленный, как постерами, разлапистыми листьями каштана, росшего у высокой стены, весь дворик был усыпан полированными каштанчиками и сморщенными их шкурками. Она опустилась на корточки и подобрала один, такой прохладный и гладкий к подушечкам пальцев. Тяжело выпрямилась, поправила сумку на плече. Оглянулась вопросительно: садиться?
Чуть поодаль, тоже косясь на автобус, топтались трое молодых парней, они курили, и дым просачивался сквозь толщу влажного воздуха, ощущаясь даже в мизерной концентрации; отступила, остановилась подальше. Наискось через дворик процокали каблучками две юные девушки, притормозили у самого входа, разглядывая одна салон, другая парней. Неизвестно откуда взялась целая толпа в странной одежде под средневековье, они казались заполошно-шумными, хотя не произносили вслух ни слова. Тихо прошли к автобусу маленькая девочка за ручку с отцом, они первыми вошли в салон, и белое лицо с темными глазищами прилипло к окну. Две старушки замялись перед входом, неслышно поспорили, после чего одна, крупная, поднялась внутрь, прижимая к груди круглую коробку, другая пропустила вперед обеих девушек и взобралась на ступеньки тоже. Мужчина и женщина вынырнули из-за угла, ожесточенно, хоть и почти беззвучно пререкаясь, и застряли у багажника. Еще одна пара, миниатюрные японцы, появились с противоположной стороны, и японочка обернулась, прицелившись в здание огромным фотоаппаратом. Двое немолодых мужчин примкнули к юношам, один прикурил, другой, помотав головой, поправил волосы театральным жестом.