– Я не знаю. – Мирон покачал головой. – Мне кажется, везение – это когда ты не села пьяная на байк и не попала в аварию, чтобы тебя потом подбирали, обследовали и оперировали.
– Вы сейчас говорите о здравомыслии, а не о везении. – Милочка усмехнулась, а потом спросила: – Какой алкоголь предпочитает господин Харон?
– Я бы не советовал. – Мирон тоже встал со скамейки.
– У него аутичное расстройство, я ведь правильно понимаю?
– В какой-то мере.
– Но он достаточно социализирован, чтобы заниматься таким серьезным бизнесом.
– Он любит свое дело.
– Хорошо. – Милочка кивнула каким-то своим мыслям. – Приятно было поболтать, Мирон Сергеевич.
Дожидаться ответа она не стала, направилась ко входу в приемный покой. Мирон постоял несколько секунд в нерешительности, а потом двинул следом. Его смена закончилась, но перед уходом захотелось посмотреть, как там Джейн.
Джейн пребывала все в том же вегетативном состоянии. Чуда не случилось. Мирон надеялся, что пока не случилось. Все жизненные показания Джейн были приемлемыми. По крайней мере пока ее жизни ничто не угрожало.
Глава 7
Домой Мирон добирался по пробкам. Вот кажется, провинциальный городок, а пробки тут как тут! Конечно, не такие масштабные, как в столице, но тоже весьма раздражающие. Стоя в пробке, он позвонил Ба, сообщил, что едет с дежурства домой, обещал навестить в ближайшие дни.
Ба все никак не могла смириться с желанием Мирона жить отдельно. Ей было скучно одной в большом и гулком доме, родовом гнезде, как она его называла. Гнездо построил еще бабулин отец. Сначала сам спроектировал, а потом сам же и построил. Прадед, по словам Ба, был парень хоть куда. Уважаемый в городе архитектор, столп местного общества, весельчак и балагур. Ба любила про него рассказывать, а маленький Мирон любил слушать. Рассказы Ба получались интересные и увлекательные. Куда увлекательнее, чем обычные сказки. И фотографии в старом семейном альбоме Мирону нравилось рассматривать. На этих фотографиях прадед в любом, даже молодом возрасте выглядел солидно. Возможно, причиной тому были его совершенно седые волосы. А возможно, взгляд. Взгляд у прадеда был пронзительный. Как будто он видел то, что другим не дано. По крайней мере, маленькому Мирону так казалось. Однажды он даже спросил у Ба, что у прадеда с глазами, почему он смотрит не на Мирона, а сквозь него. Ба тогда удивилась и, кажется, испугалась, принялась допытываться, с чего это Мироша такое удумал. А Мироша не удумал, он просто видел.
Сколько ему тогда было? Лет пять? В таком возрасте дети – те еще фантазеры и придумщики. В таком возрасте им и самим видится всякое. Ему тоже что-то виделось в далеком детстве. Виделось, а потом забылось, осталось лишь щекотное чувство в районе солнечного сплетения да невероятно яркие сны, которые он тоже забывал, стоило только открыть утром глаза. Ба называла это щекотное чувство интуицией. Рассказывала, что у прадеда тоже была интуиция, и Мирон ее от него унаследовал.
Про интуицию было особенно интересно, в детстве само это слово казалось Мирону подозрительно-загадочным, сказочным. Оказалось, ничего сказочного. Оказалось, что интуиция – это то самое щекотное чувство в солнечном сплетении, когда ты, трехлетний, закатываешь родителям страшную истерику, до синевы, до удушья, и те оставляют тебя с Ба, а сами уезжают в гости без тебя. А ты, трехлетний, хотел совсем другого, ты хотел, чтобы они тоже остались. Хотел, но не сумел объяснить, и они уехали. Уехали и попали в аварию. Смертельную аварию…
Вот это в понимании Мирона называлось интуицией. Вот этого щекотного чувства он боялся, как огня, несмотря на то, что иногда оно было предвестником и хороших событий. Первый раз это был конструктор «Лего» в огромной коробке, который Ба получила на работе по какому-то культурному обмену. Ба много лет возглавляла городской музей, прекрасно владела английским и немецким, вела переписку с иностранцами и пустившими корни за границей эмигрантами. У Ба тоже был свой талант: она умела общаться и рассказывать интересные истории. Наверное, именно за это ее любили и ценили. Как свои, так и пришлые. Пришлых в их большом и гулком доме всегда было много. Ба называла их друзьями по культурному обмену. Сам Мирон в тринадцать лет тоже слетал в Лондон по культурному обмену. Пожалуй, это был первый и единственный раз, когда Ба воспользовалась своим служебным положением. Первый, если не считать конструктор.
Тогда Мирон уже с самого утра знал, что что-то случится. Знал по вот этой щекотке, от которой никак не избавиться, которая исчезнет сама, как только свершится то, что она предвещает. Тем вечером случилось чудо в виде огромной коробки с конструктором «Лего». А в шестнадцать лет случилось еще одно чудо в виде новенького компьютера, который Ба подарила ему просто так, безо всякого повода. И неизвестно, чему Мирон в тот момент обрадовался больше: компу или тому, что предчувствие закончилось не болью, а радостью.
Дальше бывало по-всякому, на какой-то довольно длительный период все устаканилось. Никаких тебе интуиций, никаких щекоток в солнечном сплетении. Так было до тех пор, пока Мирон не начал работать. Работа все изменила, вернула давно забытые чувства, научила прислушиваться к тому, от чего раньше хотелось отмахнуться. Теперь это называлось по-научному красиво – клинической интуицией и здорово помогало Мирону в работе. Вот, например, как в случае с Джейн Доу. Кто мог предположить наличие у молодой девчонки помимо субдуральной гематомы еще и разорвавшуюся аневризму? Мирон и сам не сразу предположил, но стоило только приблизиться к ее койке, как в солнечное сплетение словно бы впивались невидимые коготки. Отчасти именно это чувство и стало причиной заключенной с Милочкой сделки. Мирон заключил сделку и в итоге оказался прав. Возможно, сегодня днем светило отечественной нейрохирургии спас Джейн жизнь. Светило спас, но неладное заподозрил именно он – Мирон. Можно было с чистой совестью расслабиться, завалиться на диван с бокалом вискаря, врубить какой-нибудь боевичок. Хоть какое-то время побыть простым обывателем.
Вместо этого Мирон отправился в спортклуб. Пару часов тренировок обеспечат его куда большей дозой эндорфинов, чем бокал вискаря. Да и форму не хотелось терять. Своей формой Мирон гордился и старался поддерживать ее по мере сил. С двенадцати лет старался, с тех самым пор, как Харон привел его в спортклуб, затолкнул в полуподвальное помещение и сказал, всматриваясь в клубящийся в дальнем углу полумрак:
– Савик, возьми этого мальчика и сделай из него мужчину.
– Здравствуй, Харон. – Из полумрака под свет единственной на все помещение лампочки тогда вышел невысокий, жилистый мужчина.
Он уставился на поникшего, перепачканного в земле и крови Мирона черными, как уголья, глазами, нахмурил кустистые брови, вздохнул.
– Поздновато из него делать мужчину, Харон, – сказал, продолжая разглядывать Мирона.
Он разглядывал, а Мирону хотелось провалиться сквозь землю. Или убежать из этого неуютного, даже опасного места. Не провалился и не убежал, сжал кулаки, стиснул зубы, выдержал взгляд.
– Или не поздновато, – Савик усмехнулся каким-то своим мыслям. – Где ты его нашел?
– За кладбищем, – ответил Харон. Тогда для Мирона он тоже еще был незнакомцем.
– И что он делал за кладбищем? – спросил Савик.
– Отбивался от своры. – Харон тоже посмотрел на Мирона. Посмотрел задумчиво и оценивающе, словно сомневался, а стоило ли вообще тащить его в этот подвал.
– Собачьей своры?
– Человечьей, Савик.
На самом деле Мирон не назвал бы тех четверых людьми. Нет, формально они были человеками: две руки, две ноги, голова. На этом все. Больше ничего человеческого. Ведь нельзя же назвать человеческим желание унизить и уничтожить того, кто младше и слабее. Просто так уничтожить – от скуки и потому, что появилась такая чудесная возможность, такая чудесная жертва в лице домашнего, чистенького, аккуратненького пацанчика, который не разбирается ни в жизни, ни в людях. Нет, интуитивно, уже тогда Мирон понял, что попал. По той самой колючей щекотке, что родилась в районе солнечного сплетения, по сбившемуся дыханию. А потом один из четверых, длинный, наголо бритый, дурно-пахнущий парень, попросил у Мирона закурить. С таким же успехом можно было попросить у него луну с неба. Откуда у домашнего, чистенького и аккуратненького пацанчика сигареты? Беда была в том, что долговязый прекрасно это понимал. Беда была в том, что долговязому хотелось выместить свое дурное настроение на том, кто слабее и не сможет ответить.
Он ударил Мирона без предупреждения, врезал кулаком по лицу. Мирон не сразу почувствовал боль, просто в носу захлюпало и по верхней губе потекло что-то горячее и соленое на вкус. Его никогда не били. Не было в его чистеньком и аккуратном мире ничего подобного, но, наверное, в генетической, древней, как сама земля, памяти сохранилось что-то первобытно-звериное. Беги или нападай!
Мирон попробовал убежать, а когда ему не дали, поймали за шиворот, швырнули в грязь, решил нападать. У него была решимость, генетическая память и медленно вскипающая ярость. Чего у него не было, так это сил и опыта. Его били, он рычал и отбивался. Сначала голыми руками, потом подобранной с земли палкой. Отбивался почти вслепую, потому что глаза заливало что-то густое и соленое. Ориентироваться приходилось лишь на издевательский смех врагов и бесконечные тычки. Все силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах, потому что все та же генетическая память подсказывала – пока он стоит, его бьют, но стоит ему упасть, его убьют. Просто так, от нечего делать, из-за пьяного куража и чувства вседозволенности. И Мирон стоял. Сколько мог.
Один против четверых. Любой скажет, что силы неравны, хоть с генетической памятью, хоть без нее. И Мирон упал, ткнулся окровавленным лицом в рыжую глину. Ткнулся и едва не задохнулся, потом что на спину ему запрыгнули, потому что на затылок ему надавили. И все это с диким, нечеловеческим совершенно хохотом, с забористым матерком. Вот так он и должен был умереть: задохнуться в кладбищенской грязи под маты и пьяный смех.