Мишанька кивнул и пожаловался:
– Она меня и слушать не станет.
– Это сейчас не станет, – Калерия книгу положила. – А потом, может, очень даже станет. Только сделайте, как мы с вами договаривались. Место…
…нет, место она сама найдет, а там и осмотрится, и придумает, как это дело в докладе отразить, чтобы оно правильно выглядело.
Мишанька вздохнул.
– Не смогу я, – пожаловался он. И плечи его опустились, и голова поникла, и лысинка заблестела.
– Сможете, – Калерия положила руку на плечо. – Ради жены. Ради семьи. Поверьте, ваша покойная теща вас бы одобрила…
– Думаете?
– Знаю.
И ее уверенность передалась Осляпкину.
– И… прямо сейчас, да? – в глазах его появилась решимость.
Он отряхнул стружку.
Пошевелил руками.
Огляделся, пытаясь понять, что из окружающего его инструмента подойдет для затеи…
Гражданка Осляпкина меж тем с бельем разобралась, и ныне на зябком осеннем ветерке слабо колыхались, что панталоны, что цветастые ночные рубашки. Шевелились простыночки. И лишь рейтузы с начесом норовили сползти с веревки.
Сама же Осляпкина сменила домашний халат на платье ярко-бирюзового колера, украшенное несколькими рядами оборок. На массивной груди поблескивали пуговки. Высветленные волосы она завила и уложила хитрою рогулькой, из-за которой голова ее приобрела вид несуразно большой.
– И куда это ты собралась? – со вздохом поинтересовался Мишанька.
– А тебе какое дело?! – с вызовом ответила Осляпкина, упирая руки в боки. – Командовать вздумал?
Мишанька подошел к забору и, примерившись, ухватился за штакетину.
– Гулять, стало быть? Ишь, губы намалевала!
Голос его чуть дрогнул, но, кажется, супруга этого не заметила. Лишь хлопнули тяжелые ресницы, рассыпая черную пыльцу туши.
– Муж некормленый, а она гулять!
От голоса этого, оказавшегося неожиданно густым, колыхнулись макушки деревьев, а вороны поднялись выше, но совсем улетать не стали, застыли, раззявив клювы, дивясь этаким вдруг переменам.
– Люди добрые… – нерешительно начала Осляпкина. – Спасите…
– Я тебе покажу, гулять! – штакетина в Мишанькиных руках описала полукруг и замерла у ног Осляпкиной. Та часто заморгала, не способная поверить этакому своему счастью. – От мужа живого и гулять!
– Ой, мамочки…
– И мамочка твоя…
Калерия тихонько отступила, оказавшись возле забора.
– Гоняет? – деловито поинтересовалась соседка, которая все ж спину распрямила, пусть и держась за нее обеими руками. – Ишь ты… хорошо гоняет…
– Спасите! – донесся радостный крик. – Спасите, помогите… убивают!
– Стало быть, все-таки любит…
Вывод был странным, но спорить Калерия не стала.
Глава 14
В театр Эвелина все-таки пошла. Как не пойти, если только и ждут, когда же она, Эвелина, оступится, когда же ошибется, давши повод влепить выговор.
Не дождутся.
Брови?
Что брови… нарисовать недолго. И прятать их, рисованных, не стоит. Напротив. Если что она и поняла, так это одну простую вещь: прятать что-либо от коллег бессмысленно. А потому волосы она зачесала гладко, собрав в обыкновенную гульку, которую украсила доставшеюся от бабушки заколкой. Заколка была хитрой, позолоченной и с зачарованными бубенчиками.
За нее Эвелине предлагали пятьдесят рублей.
И очень недовольны отказом остались.
Пускай.
Подумалось, что стоило бы такси вызвать, но… денег почти не осталось. Заплатили за прошлый месяц скудно, премии выровняв, мол, всем по справедливости. И главное, никто-то и слова не сказал против этой справедливости и того, что отчего-то Савельевой, которая новому худруку отказывать не стала, а проявила должное понимание, эта справедливость не коснулась.
Шубу Эвелина тоже бабкину взяла, пускай не соболью, похуже, из темной гладкой норки, для которой определенно было еще не время – осень только-только началась – но уж слишком ей хотелось досадить им. Всем тем, кто сам ни на что не способен, кроме как за спиною шипеть.
Вот так, в шубе и с бубенчиками в волосах.
С перстнями, про которые бабушка ворчала, что вовсе они даже поддельные, копеешные, с обидою своей и поехала в трамвае.
На нее косились.
Кто с восхищением, кто с завистью, но больше с недоумением.
Зря она, наверное. В трамвае пришло понимание, что нужно было бы иначе одеться, поскромнее. Что, может, многие беды Эвелины не от других происходят, а от ее характера поганого. Но не поедешь же переодеваться?
Поздно.
И оставалось лишь голову держать высоко.
– А, явилась, – Прокофьевна, служившая при театре едва ли не с царских времен, к появлению Эвелины отнеслась без должного пиетета. Впрочем, пиетета она не испытывала даже перед директором театра, не говоря уже о людях прочих. С другой стороны, при всем том была она женщиною не злой, без подлости, но даже напротив, местами весьма жалостливой. – Искали тебя.
– Кто?
Эвелина покосилась на часы.
Нет, не опоздала.
Даже на грим время останется, хотя сегодня по плану репетиция на черную, без грима.
– Так… сам, – стальные спицы в руках Прокофьевны качнулись, потревожив клубок шерстяных ниток. – Трижды прибегал. Наскипидаренный…
Клубок был сунут в стеклянную банку, откуда сбежать и не пытался. Нить от него тянулась к носку, который Прокофьевна вязала столько, сколько Эвелина себя помнила.
Вот же…
Новость не обещала ничего хорошего.
– Шубу вот повешу…
– Сюда давай, – Прокофьевна ткнула пальцем на тумбу, заменявшую ей стойку. – А то еще попортят… эх, девка, девка, когда ж в твоей голове ума-то прибудет?
Вопрос был исключительно риторическим.
– Нечего гусей голым задом дразнить.
– Спасибо, – тихо произнесла Эвелина, скидывая шубу, которая тотчас исчезла в тумбе. А ведь гляделась тумба не такой и большой. Прокофьевна лишь рукой махнула, мол, что с тебя, болезной, взять-то.
Но неожиданно этот разговор успокоил.
И сил придал.
Выгонят?
Пускай.
Эвелина найдет себе занятие… пусть она ничего-то не умеет, кроме пения, но… она не станет унижаться. Бабушка никогда, и она тоже… и…
– Ах, дорогая моя, – голос Макарского был сладок, что патока. И поневоле Эвелина насторожилась. – А я уж заждался, право слово… но красивой женщине можно… красивую женщину не грех и обождать.
Рассеянный взгляд его застыл на лице Эвелины и почудилось в этом самом взгляде предупреждение.
– Мне кажется, я не опоздала, – Эвелине удалось улыбнуться вот так, легко, будто ничего-то не происходит, не происходило и никогда-то не произойдет.
Да и вовсе, право слово, какие могут быть потрясения в волшебном мире театра?
И при посторонних.
– Отнюдь, Эвелиночка, отнюдь. Вы как всегда пунктуальны… просто удивительное качества… наша Эвелина преисполнена… просто переполнена талантами.
Он мерзковатенько хихикнул. И Эвелина поняла, что, вероятнее всего, искать новую работу придется куда раньше, нежели она предполагала. Столь отвратительно угодлив Макарский делался лишь, имея дело с людьми, коих он полагал не просто стоящими выше, но и опасными, способными навредить или же, напротив, поспособствовать его, Макарского, карьере.
И стало быть, не простит отказа.
А отказать придется.
Эвелина оперлась на руку и шагнула в кабинет, из которого пахло сигаретами и коньяком.
– Знакомьтесь, Матвей Илларионович, эта наша звезда… наш талант… – Макарский закатил глаза, правда, было не понятно, кем именно он восхищается, Эвелиною ли или же этим самым Матвеем Илларионовичем, расположившемся в кабинете Макарского так, будто бы полагал этот кабинет своею собственностью.
Взгляд Эвелина выдержала.
Ко взглядам она привыкла, и отнюдь не только восхищенным. Восхищались ею лишь на сцене, издали, а стоило приблизиться и…
…этот хотя бы не облизывал.
Военный.
Определенно военный и дело даже не в форме, но в том, как сидит она, выказывая немалую привычку эту самую форму носить. И поставь вот этого, с генеральскими погонами, рядом с Витюшей Костромским, который уж пятый год кряду играет генералов, отчего возомнил себя если не гением, то близко, сразу станет понятно, кто настоящий.
Нельзя сказать, чтобы красив.
И хорошо. Красивые мужчины вызывали у Эвелины раздражение, особенно когда с этою своею красотой носиться начинали. Про Макарского вон шепчутся, что он и волосы завивает, и спать изволит в папильотках, и усы чернит, а то и гримом не брезгует, но в последнее Эвелина не больно-то верила.
Но все равно покосилась.
Худрук застыл в какой-то на редкость неестественной позе.
Полупоклон?
И руки прижал к груди. И шею вытянул совершенно по-гусиному, отчего вытянулось и лицо, увеличивши этакое случайное с гусем сходство. И без того немалый нос Макарского будто бы стал еще больше. Узкие щеки запали. А бакенбарды распушились, словно перья.
– Добрый день, – произнесла Эвелина мягко.
И руку подала.
Ее приняли крайне осторожно, явно не зная, что делать, пожать ли, поцеловать ли. Задержали. И отпустили.
– Добрый.
Голос у генерала оказался низким, бархатистым. Опасным.
И сам он…
Нет, определенно некрасив. Лицо брыластое, лобастое, с теми крупными чертами, которые хороши у породистых собак, но никак не у людей.
Молод.
Для генерала.
И значит, действительно опасен, если в годы ранние взлетел столь высоко. Но глядит спокойно. С толикой восхищения, что неожиданно приятно, однако восхищение это – не стоит обманываться – по сути своей лишь дань вежливости.
Эвелина склонила голову, повернулась, позволяя полюбоваться собственным профилем.
И не дожидаясь приглашения, опустилась на мягкий диванчик, про который в театре изрядно сплетен ходило, едва ли не больше, чем про самого Макарского. Эвелина предпочла о них забыть.
Временно.
Ногу за ногу забрасывать не стала. Но вот платье расправила. И замерла, ожидая продолжения.