ого полковника Пулло. Военная операция против мирного аула!
Вася был прекрасным солдатом. В том смысле, что, дав раз военную присягу, четко и последовательно ей следовал. А, значит, выполнял приказы, защищая Отечество. И сейчас несколько раз пытался убедить себя, что нет поводов для самоедства. Он по-прежнему честно исполнял свой долг. Выполнял приказы вышестоящего начальства. И с него — взятки гладки. Но эта мысль совсем не успокаивала, не вносила в жизнь покой. Наоборот. Вася еще больше распалялся, понимая, что ищет себе оправдания, как распоследний трус.
Он, не страшась, не прячась за спинами друзей, не кланяясь пулям, воевал с врагом. С врагом! И никогда не представлял себя тем, кто поднимет руку на мирного жителя. На безоружных стариков, женщин, детей. Каким бы циничным он не был, но урюпинское детство, не испорченное паршивыми либеральными поветриями, ставившими под сомнение величие страны и её историю, все-таки выстроило в нём крепкую несущую стену. И эта стена строго удерживала его в рамках, позволяя четко определять для себя «что такое хорошо, и что такое плохо»! И история с аулом Миатлы при всех возможных доводах и оправданиях, никоим образом и никак не хотела втискиваться в эту границу между хорошо и плохо. Оставалась на темной территории ужасного, поднимая в Васе волну ненависти и стыда к себе, к своим соратникам и командирам, втянувшим его в эту грязную историю. И жалости. И к себе, и к пострадавшим однополчанам, а, более всего, к несчастным жителям аула.
«Я на такое не подписывался! — все время повторял Вася про себя. — Что я — фашист какой, чтобы с детьми и женщинами воевать⁈»
Но покой не наступал. Да, понимал, что не фашист. Да, в мечети не гадил. Да, ничего в этом ауле себе не взял. Не смог. Посчитал, что это никак нельзя считать заслуженным трофеем. Не с боя взято. Обычное мародёрство, по Васиным представлениям.
«И что дальше? — беспокоило Васю. — Послать всех? Пойти Пулло в морду дать? Встать сейчас на трибуну, речь толкнуть, что мы все пидорасы, раз так воюем? Ну, так сразу после этого нужно будет и застрелиться».
И не было ответов на вопросы. И покоя не было. Вася, сидевший сейчас в одиночестве на берегу реки, со злости швырнул камень в воду, выругался.
— Этакая благодать кругом, а ты материшься, Девяткин! — раздался насмешливый голос сзади.
Вася не обернулся. По голосу узнал Парфёна Мокиевича, фельдфебеля. По звуку шагов понимал, что фельдфебель идёт к нему и, наверняка, присядет рядом. Так и случилось.
Сев, Парфён пару раз набрал грудью побольше воздуха, улыбнулся.
— Эх! Хорошо!
Вася молчал.
— Ты чего материшься, а, Девяткин?
— А в чём благодать, Парфён Мокиевич? — Вася ответил вопросом на вопрос.
— Эк, ты! — фельдфебель удивился. — Как в чём? Ты жив. Дело знатно справили. Кругом красота. Речка. Тишина.
— Да, уж… — Вася горько усмехнулся. — Так знатно справили, что…
Продолжать не стал. Фельдфебель пристально смотрел на Девяткина.
— Что — что? — Парфён Мокиевич прищурился.
— Что тошно! — Вася не выдержал.
— Эвона! — присвистнул фельдфебель. — И чего тебе тошно?
Вася молчал.
— Ты их пожалел, — фельдфебель сам ответил на свой вопрос. Продолжил угадывать Васины мысли. — Мол, они же мирные. Сидели себе спокойно в своем ауле. Сады, виноградники. А мы все порушили, почти всех убили. Так что ли, Девяткин?
— А не так, Парфён Мокиевич?
— И так, и не так, Вася.
— Что не так?
— Мирные они до поры. А так, явись ты один к ним, да посреди ночи, зарезали бы тебя в один момент, а тело подальше в лес бы отволокли, чтобы тебя звери до костей. Да что там! И костей бы не осталось.
Вася в первый раз посмотрел на фельдфебеля.
— Чего уставился, будто вчера родился? — усмехнулся Парфён. — Будто сам не знаешь или не догадываешься. Ох и злющий же народец, эти басурмане! Как глянет на тебя, ажно перекосится лицо, задрожит весь… Так что, Девяткин, поверь, если бы не наведенные на них пушки, так и бросились бы в резню…
— Так и бросятся в следующий раз, даже если мы с пушками, — усмехнулся Вася. — Озлобел, говоришь? Конечно, озлобеешь! Как тут не озлобеть, когда мы пришли сюда и такое сотворили! Всякий тут озлобеет. Теперь уж ему точно не попадайся на пути. Прав ты, Парфён Мокиевич, косточек не соберём своих!
— Ты говоришь: «озлобел». Так-то оно так… — фельдфебель покачал головой и выдал, как в Совдепии парторг роты, назначенный отвечать за морально-нравственное состояние воинского контингента. — Да все же он должен покориться нашему орлу. Потому у нашего орла крест в лапах, а у него ничего нет, один лишь турецкий месяц, да и тот на ущербе… Где ему спорить с крестом?.. Вся Азия должна безвременно кресту покориться!
— Так покориться можно по-разному, Парфён Мокиевич! — Вася заговорил горячо. — Можно так, чтобы честь по чести. А мы покоряем так, что потом боимся ходить среди них. Боимся, что зарежут, хоть они и покоренные.
Фельдфебель пристально посмотрел на Васю. Хмыкнул. Встал.
— Стерпится — слюбится, Девяткин! — сказал строго. — А мысли у тебя дурные! Ты, вон, покидай камешков в речку. А лучше сам в неё с головой. Охолонись!
Фельдфебель ушёл. Вася вдруг подумал, что его предложение про «в речку с головой», может быть, сейчас — лучшее из возможных. Долго не раздумывая, разделся догола. Прыгнул. Октябрьская река, действительно, оказалась в чем-то спасительной для Васиного состояния. Холод обжёг. Охолонил. Успокоил. Вася встал на ноги, обхватил себя руками. Стоял. Дрожал, весь покрытый гусиной кожей. Но уже хоть немного ощущал, что приходит смирение, покорность судьбе. Что первые слабые еще волны покоя уже накатывали на горящие сердце и мозг, медленно, но верно гася языки пламени.
— Как водица? — раздался с берега насмешливый голос Лосева.
— В самый раз, — буркнул Вася.
— Выползай давай! — приказал Лосев.
Вася вздохнул, вылез на берег. Накинул шинель, чтобы хоть немного согреться.
— Ты что такого фельдфебелю наговорил? — спросил Лосев, правда, с улыбкой.
— Доложился уже? — Вася отвечал зло, выстукивая зубами морзянку.
— Пока только мне. По дружбе и с испугу. За тебя, дурака боится, что ты умом можешь тронуться, если уже не тронулся.
— Я в норме.
— Ну, так я вижу. Конечно, в норме! Иначе в речку бы не нырнул! — улыбнулся Лосев.
— Игнатич!
— Вася! — тут Лосев почти прикрикнул, перебивая Девяткина. — Я тебе изложу диспозицию, а ты там дальше сам решай. Если ты думаешь, что твои чайльд-гарольдовские — слыхал о таком? — Вася кивнул, — страдания и тоска касаются только тебя, так ты ошибаешься. Приди Мокиевич не ко мне, а к кому повыше, ты, Вася, мог бы нашивок лишиться и привилегий Георгиевского креста. Что вылупился? Да, да! Так что, будь любезен, переживай про себя, а народ вокруг не мути! И с чего ты переживаешь? Что-то я не заметил: когда это ты в красну-девицу превратился? Это война, Вася! Если забыл, то я напоминаю! А на войне, как на войне! Что значит, что всегда грязь и кровь! А не так, как ты хочешь, чтобы белые облака и миль пардон! Ты понял?
— Да.
— Тогда собирайся!
— Куда⁈
— Со мной поедешь в Червлёную! — Лосев успокоился. — Подальше от греха. Или поближе к греху… Оставлять тебя здесь сейчас — беды не оберёшься. Давай, давай! Шевелись!
…Вася хоть и не высказал это вслух, но был бесконечно благодарен Лосеву за его молниеносное решение и за то, что прямо сейчас Вася уже со спокойным сердцем, с проветренными мозгами держал путь к Глаше. В общем, Лосев предоставил ему самый первый шаг к выздоровлению в виде путешествия, пусть и небольшого, но все же. Второй же — любовь — должна была предоставить полюбовница-казачка.
Правда, поначалу в реализации второго условия возникло препятствие. Для Глаши — несущественное, для Васи — значительное. Препятствием был законный муж, оказавшийся дома, но на двор носа не казавший. Пришлось вылавливать побочину момент, когда сама казачка выскочит в этот самый двор.
Вася через забор свистнул. Глаша глазками стрельнула. Охнула. Бочком-бочком к забору приблизилась и, не глядя на Милова, шепнула:
— В сады к речке спустися!
Милов послушно отправился в яблоневый сад, тянувшийся до берега от Глашиного дома. Встал у первого ряда деревьев.
Прибежала Глаша. Принаряженная и звенящая монисто-подбородником на груди. С красивым одеялом из разноцветных лоскутков в руках.
— Это тебе мой подарок! — сообщила Глаша.
— Красивое! — признался Вася.
— А какое мягкое! — Глаша взяла Васю под руку, повела вглубь сада. — Сейчас убедишься!
Зашли, скрывшись от постороннего взгляда. Глаша тут же постелила одеяло! Тут же легла, притянув Васю. Часто задышала, раскинув ноги и уже шарясь руками в области Васиного паха.
«Просто это жизнь! — Вася продолжал философствовать. — Во всех своих проявлениях. Вчера кровь и убийства. Сегодня горячая женщина и любовь. Жизнь подобна этому разноцветному одеялу. Вся из лоскутков!»
Далее умничать не получилось. Глаша уже все организовала. Следовало начинать удовлетворять горячую женщину. Да и себя заодно.
Отдышавшись, Вася достал серебряный рубль.
— Ты не подумай ничего дурного, Глашенька. Просто все быстро и неожиданно получилось. Я и не думал, что сегодня здесь окажусь. Подарка не успел купить. И холста тебе не принес.
Глаша, демонстрируя, что совсем не обижена, просто поцеловала Васю.
— Припойку себе сделаю! — сообщила Васе.
—?
— Ушко припаяю, — охотно пояснила Глаша, — чтобы повесить в монисто.
«Прям, иконостас за любовные похождения! — усмехнулся Вася, отметив что его рубль будет далеко не первым в этом монисто. — Прям, как снайперы, которые делали зарубки на винтовке по числу убитых. Или летчики, что рисовали звезды на своих самолетах по числу сбитых врагов…»
Более никаких сравнений Васе не успел придумать. Раздался шум раздвигаемых веток. На их любовную полянку выскочила троица «гололобых» с ясно читаемыми намерениями. Здоровенные кинжалы в руках недвусмысленно свидетельствовали: щаз будут резать!