— По инерции, Руфин Иванович, — оправдывался Вася. — Само как-то…
— Само! — передразнил Дорохов. — Тебе, Вася, не в кордебалет нужно. Тебе на воды нужно срочно, нервишки подлечить! Твое счастье, что так все сладилось. Вот поверь и запомни на будущее: еще раз такой фортель выкинешь, я на твои Георгии не посмотрю. Лично в морду тебе дам. А если из-за тебя убьют кого, так и я тебя убью! Понял?
— Как не понять!
— Слон! — неожиданно выдал Руфин.
Вася мало верил, что угрозы Дорохова были реальны. В общем — совсем не верил. Руфин, как и весь отряд, пока не мог отойти от шока. А в таком состоянии чего не наговоришь? И в нормальной-то жизни поругаются, к примеру, муж с женой, и то грозятся убить друг друга. А ночью лягут в постель, обнимутся, поворчат… И где, спрашивается, убийство?
Пришли в себя быстро. Не первая смерть и не последняя и перед глазами, и от их рук. Понервничали — да. Но сопли не распускали. Быстренько свалил тела в кучу в стороне от тропинки, закидали ветками. Поехали дальше.
— Спасибо, Вася! — прошептал Лермонтов, не желая лишний раз дергать Дорохова. — Я ничего не успел ни понять, ни испугаться. Веревку даже не развязал, застыл, наблюдая.
— Да тут гордиться нечем, Михаил Юрьевич.
— Почему?
— Потому что прав Руфин Иванович: глупость это и ошибка с моей стороны. Нельзя было так делать. Это нам еще повезло, что рядом других не оказалось. Так мог весь отряд подвести под пули и кинжалы. И сейчас бы не разговаривали мы с вами, а лежали в куче, как те пятеро.
— Других⁈
— Так это с виду лес глухой, будто мы здесь первые люди.
— А на самом деле?
— А на самом деле иной раз и в городе на центральной улице столько народа не толпится!
Вася оказался прав. Лес в эту пору и в это время, действительно, мог сравниться с Невским проспектом. В основном из-за огромного количества беженцев. Война, из-за которой они лишились крыш над головой, гнала их прочь от родных очагов. А вернее сказать, сорвались с насиженных мест, поверив агитации Шамиля и обещаниям защиты от Ахверды-Магомы. Надеялись, конечно, что, может, опять вернутся, опять отстроят родные села и дома. Без хозяев-чеченцев в русских мундирах. Но пока бежали, сломя голову, прячась в вековом лесу, спасая жизни и близких. А кроме беженцев встречались и другие отряды, подобные Дороховскому. Мюриды Шамиля пришли на чеченскую землю, взывая к газавату. Такие же пришельцы, если разобраться, только одной веры.
Руфин долго не мог успокоиться из-за Васиной выходки. Когда повстречались с очередным отрядом, даже подъехал к Девяткину, встал рядом, чтобы, в случае чего, остудить Васину горячую голову.
— Я в порядке, Руфин Иванович, — убеждал его Вася. — Больше не сорвусь.
— Конечно, не сорвешься! — усмехнулся Руфин. — Я прослежу.
А сорваться поводы были. Не раз и не два. Пленный офицер, безусловно, хорошая легенда и прикрытие для отряда. Но когда ты сталкиваешься с огромным количеством озлобленных людей, ненавидящих русских, такое прикрытие становится еще и своеобразным громоотводом, который принимает на себя всю ненависть и ярость врага, будь то воин или мирный житель. И так получилось, что Михаил Юрьевич весь этот рейд на своей шкуре испытал, что значит быть русским на Кавказской войне. В его адрес сыпались прямые угрозы и проклятия. Он видел десятки глаз, которые смотрели на него с ненавистью. Он слышал непрекращающийся шипящий ропот в лицо и в спину, когда проезжали мимо горцев. Многие воины порывались его убить. Но отряд жестко пресекал все попытки. Уже не кинжалами и ружьями, а жесткими окриками, требованиями прийти в себя и не совершать бесчестных поступков, не нарушать законы и устои жизни горцев. Пусть и разрушенной жизни. Воины прислушивались, приносили извинения за проявленную горячность, отступали. Но никто не мог им запретить плюнуть в лицо врага. Когда это случилось в первый раз и когда вражеский отряд скрылся из глаз, Лермонтов даже рассмеялся.
— Ну, Руфин! — говорил он, одновременно с благодарностью кивая Васе, который вытирал ему лицо. — Ну, услужил! Век не забуду! Накаркал! Плюнули мне в лицо, как ты и предположил!
— Миша, прости! — отвечал ему Дорохов, захлебываясь от смеха. — Я не со зла!
Потом было не до смеха. Практически все беженцы, завидев его, к оскорблениям добавляли плевки. И пусть эти плевки не долетали до поэта, а падали на землю у ног его коня, Лермонтов все равно каждый раз чуть вздрагивал и закрывал глаза, словно плевки попадали ему в лицо! Некоторые унтер-офицер Девяткин ловил лезвием своей шашки, хмурясь так, что у желающих отпадала охота продолжать.
И именно в эти минуты Вася, наконец, увидел его, классика, таким, каким хотел видеть. Таким, каким, как он думал, должен выглядеть гений. Нет, Лермонтов не читал стихи дрожащими губами, не просил бумаги и пера, чтобы записать новые строчки. Он замкнулся, замолчал. Но Вася готов был голову дать на отсечение, будучи убежденный в том, что сейчас в голове поэта его Вселенная выстраивает такие мысли, образы, сравнения, фразы, предложения, которые не выстроятся в голове у обычного человека. Вася не приставал к Лермонтову в эти минуты. Понимал, что не нужно. Что единственное, что сейчас нужно поэту — так это закончить свою беседу с тем, кто нашептывает ему все слова и кто водит его рукой.
Не переставая следить за состоянием Михаила Юрьевича, Вася не забывал и про свое дело. По его поручению у всех расспрашивали про беглую лезгинку с ребенком. Хотя его сразу предупредили, что наивно верить, что в такой толпе беженцев можно рассчитывать на удачу. Легче отыскать иголку в стоге сена. Вася соглашался, но настаивал. Охотники чуть кривились, но терпеливо, раз за разом спрашивали и спрашивали. И, как и предполагали, задача была невыполнимой. Никто не видел Гезель и Дадо.
— Кто это? — неожиданно раздался голос Лермонтова.
Вася, уже свыкшийся с его молчанием, вначале вздрогнул. Посмотрел на поэта. Тот был спокоен. Последние полчаса ехали без приключений. Наверное, пришел в себя.
— Кто? — переспросил Вася.
— Лезгинка и ребенок, о которых ты спрашиваешь?
Вася рассказал, радуясь, что Лермонтов ожил, спокоен.
— Когда спасал их, ты думал: что дальше?
— В первые минуты — нет.
— Порыв?
— Да.
— Не мог не спасти?
— Не мог. Дети же.
— Только поэтому?
Вася вздохнул. Молчал.
— Столько смертей, крови… — Лермонтов заговорил вместо Васи. — Жестокости. Зла. Кажется, что уже не люди вокруг тебя, а дикие звери. А дети дают хоть какую-то надежду, что ты еще человек, еще не совсем превратился в зверя. А любому человеку нужна любовь. Тогда он держится, как человек. Так?
— Да.
— Думал заменить им отца?
— Поначалу хотел, конечно…
— А потом понял, что с твоим образом жизни это невозможно.
— Да. Поэтому и отдал Игнатичу, моему бывшему командиру, и его жене Евдокии.
— Ты правильно поступил, Вася.
— Знаю, Михаил Юрьевич. И радуюсь.
— И как дети у них? Хорошо ли им было?
— Очень! Игнатичу тяжело было поначалу. Мужик все-таки, военный. А Евдокия, как взяла их на руки, так сразу мамой им стала. Они ни шаг от неё не отходили. И ладно Васька. Он же совсем маленький, несмышленыш. Какую грудь дали, ту и сосет. Но Дадо! Уже не дитё и в другом мире воспитанный, по другим обычаям. А только и он её мамой признал.
— Так, если он по другим обычаям воспитан, может, ему будет лучше, если его вернут в родной мир, в его законы?
— Нет! — Вася сжал челюсти. — Уже не будет.
— Уверен?
— Был бы не уверен, Михаил Юрьевич, не искал бы.
— Это хорошо, что ты уверен. Значит, не погубишь ребенка, — Лермонтов в первый раз за долгое время улыбнулся. — Я тебе помогу, чем смогу. За сюжет — спасибо.
— И вам спасибо! Только это… Не та тема, чтоб в стихах… Ну, не хотелось бы мне, ага?
Лермонтов кивнул в ответ.
— Как вы, Михаил Юрьевич?
— Как ты говоришь, поначалу было плохо. Очень плохо, — Лермонтов не стал отнекиваться и храбриться.
— А потом?
— Потом… Потом… Нет. Легче не стало. Но их можно понять. И нельзя злиться. Им жизнь исковеркали. Я сейчас не говорю о том, кто прав, а кто нет. Может, многие из них не хотели всего этого. И нас ненавидят, и своих порицают за то, что воюем и истребляем друг друга — и так без остановки. А им, как и тебе, хотелось только мира и любви. Но нет мира. Нет любви. Загнали их что свои, что чужие на эту страшную мельницу, пустили под жернова. Давят и давят. Что ж им тогда не плюнуть мне в лицо? Разве можно за это их винить? — Лермонтов посмотрел на Васю.
— Нет. Нельзя.
— Вот и я об этом. Только, знаешь, что страшно?
— Что?
— Вот я все понимаю, а случись через минуту бой. Или завтра. Не важно. Просто — случись бой, и я начну их убивать. А они будут пытаться убить меня. И так получается, что все мы идем по одной дороге. Той, которая ведет на страшную мельницу с её гигантскими жерновами, от которых нет спасения. И мало кто пытается сойти с этой дороги, отойти в сторону и начать спасать детей.
Лермонтов замолчал. Вася долго не решался заговорить. Наконец, осмелился.
— Зачем вам все это, Михаил Юрьевич?
— Война?
— Да.
— Так ни к чему, Вася, — усмехнулся Лермонтов. — Ни к чему. А теперь так ясно это понимаю. Что бросить все нужно. Что раз наделил Господь талантом, так и надо этому таланту служить.
— Так и похерьте вы все это! — Вася воскликнул, потом смутился.
Лермонтов тихо рассмеялся.
— Да. Ты прав. Надо отбросить. И хочу. Только надо найти в себе силы сделать шаг в сторону и сойти с этой проклятой дороги.
Разговор прервал один из отряда.
— Кажется, нашли, Вася! — сообщил он с улыбкой.
Девяткин и Лермонтов за беседой и не заметили, как ребята, столкнувшись с очередной группой беженцев, за расспросами вышли на след. Гарантии стопроцентной нельзя было дать, конечно, но все выглядело вполне правдоподобно. Выяснили, что видели одинокую женщину с ребенком. Лезгинка она или нет, неизвестно. Но ребенок по возрасту под описание подходил. Дальше повезло несказанно. Женщина, рассказывавшая про это, знала древнего чеченца, который сжалился над беженцами. Мальчика посадил в торбу, перекинутую через лошадь, вместе с другим ребенком, внуком или правнуком старика. Так и поехали в ближайшее селение.