— Тогда давай так! Я в слободку ближнюю сверну. У нас форштадты знатные. Много народу после окончания службы там кости свои бросили. Накуплю нам пирогов. А ты езжай прямиком в штаб. Да скажи, чтоб самовар нам поставили!
Эх, повеяло русским духом на грузинской стороне! Самовар, подовые пироги… Или какие там пекут солдатские жены? И писари-крючкотворы… Куда ж без них?
Как в воду глядел!
Не прошло и двух часов, как передо мной предстал Манглис — беленое каменное двухэтажное строение с тремя круглыми башнями. Если бы вместо окон были амбразуры, принял бы его за крепость. Канцелярию нашел быстро, солдаты подсказали. Они слонялись без дела по двору и совершенно не производили впечатления замордованных муштрой. Кое-кто даже бегал в домашних шлепанцах.
Канцелярия встретила меня неласково. Особо старался один писарь с выдающимся сиреневым шнобелем и непродаваемым утренним «выхлопом».
— Что за рожа туземная к нам заявилась⁈ — нагло прогундосил он.
Он пялился на меня своими мутными глазами с полопавшимися капиллярами. Мой черкесский наряд его не напугал. Скорее раззадорил.
Я ни слова не говоря подошел к его столу и схватил его за нос. Дернул вниз. Из носа ударила струя крови, заливая бумаги на столе. Писари закричали. Замахали руками. Но вступиться за товарища не решились. Проворовавшиеся чиновники или крепостные из дворовых, отданные в солдаты, они были смелы лишь с чернильницами и гусиными перьями.
— Юнкер Варваци! — отрекомендовался я. — Ныне произведен в прапорщики, о чем привез бумагу из штаба.
— Ваше Благородие! — обратился ко мне молоденький унтер весьма благородной наружности. — Не обращайте внимания на старшего писаря. У него вечно кровь из носа хлещет с перепою. Давайте я порешаю ваше дело. Разрешите представиться? Унтер-офицер Рукевич[1]!
— Поляк?
— Это уже в прошлом. Ныне все мы здесь москали, — обезоруживающе улыбнулся писарь.
Его звали Аполлинарий Фомич. Служил он в строевом отделении полковой канцелярии, хотя успел и в походах побывать. В роте его любили и часто вспоминали. Именно через своих знакомых солдат унтер мне все устроил — свел меня с портным и сапожником. И с бумагами все решил в одночасье. Только денег, причитающихся за полгода службы, мне выдать не смог. Следовало ждать дня получки.
Когда мы вернулись в канцелярию из ротных казарм, Золотарев меня уже поджидал с пирогами и жарким самоваром. С удовольствием приступили к завтраку.
Поручик, прихлебывая чай и похрустывая наколотым сахаром, просматривал бумаги. Одни подписывал. Другие возвращал стоявшему навытяжку старшему писарю, испуганно косившемуся на меня.
— Все свои дела сделал?
— Все. Только денег не получить. Говорят, надо ждать дня выдачи.
— Да сколько там тех денег? — хмыкнул поручик. — Юнкерские за полгода? Семь рублей ассигнациями? Распишись в ведомостях. Я тебе свои отдам.
Золотарев вытащил на свет божий приличную пачку бумажных денег. Он явно не бедствовал. Или в карты был мастак. Или, что вернее, крутясь по хозяйственным делам своего полковника, не забывал о своем интересе. Отсчитал мне несколько бумажек.
Я грустно вздохнул. Не то чтобы мои финансы пели романсы, но отложенные накопления таяли быстрее весеннего снега. С женщинами всегда так! Стоит им занять место в жизни мужчины, начинай думать о деньгах! Платья, туфли… Хорошо, что Тома о золотых украшениях не заикнулась! Пусть она теперь у баронессы на содержании окажется, но оставить ей приличную сумму необходимо. Мало ли что со мной случится⁈ Не к теще на блины еду!
— Что, брат, вздыхаешь? На жалованье не разгуляешься! — понял мою тоску Золотарев и зевнул. Бессонная ночь давала о себе знать.
— Лошадей придется продавать, — с тоской признался я.
— Нешто кабардинца княжеского⁈ — встрепенулся сонный поручик.
— Нет! «Черкеса» не отдам. У меня еще две абхазские лошадки есть.
— Абхазские? — изумился Зубков. — Часом не от Лоова или Трама?
— Это что за господа?
— Абхазские заводчики! Их скакуны ценятся не менее кабардинцев. А то и поболе![2] Хвосты не обрезаны?
— Вроде, нет. А в чем проблема?
— Офицерам запрещено ездить на лошадях с обрезанными хвостами.
— Не знал.
— Я с тобой обратно поеду! Хочу на коней взглянуть! Мне для полка нужно верховых парочку прикупить. Только, чур, поедем быстрее. Дашь своего кабардинца на подмену?
— Отчего ж не дать?
— Тогда сделаем так! Поспим часика три — и в поход! — он развернулся к писарям. — Рукевич! Устроите прапорщика в канцелярии?
— Не извольте беспокоиться, Ваше Благородие! Я Константина Спиридоновича в своей каморке уложу. У меня постель знатная! От одного юнкера досталась по случаю!
— Знаю я ваши случаи! — погрозил пальцем Золотарев.
… К полуночи добрались до Тифлиса. Выходило, мы за сутки проскакали под 120 верст. И лошадей не загнали[3]. Только мой зад. Ног под собой не чуял. Поручил Бахадуру обиходить моих «черкесов» и показать «абхазцев» Золотарева. Сам же, кое-как умывшись, поплелся спать.
Но выспаться всласть мне не дали. Под утро в мою постель скользнула Тамара. Прижалась к моей спине.
Я был уже готов завести заунывную песню об усталом путнике, которому хочется лишь одного: спать! Мой язык уже был готов сказать необходимое в общение с Тамарой в таких случаях: «умоляю и пожалуйста». Но он замер. Губы, вытянувшиеся трубочкой для произнесения протяжного «у» застыли, и стали похожими на накачанные ботоксом губищи модниц, заявившихся покорять Москву в XXI веке…
Тамара была голой!
— Ээээ! — только и смог произнести.
Резко обернулся. Больше ничего не успел сказать. Тамара накрыла мои губы своими. Оторвалась.
— Ничего не хочу слушать!
Сказала таким тоном, что сразу стало ясно: никакие мои доводы, возражения, молитвы, угрозы, отказы — сейчас не подействуют! Царица уже все решила.
— Это случится сейчас! — продолжала она. — Я так хочу. Ты уедешь. Там опасно! И я хочу, чтобы ты выжил! Чтобы ты цеплялся за свою жизнь! Даже если тебя изрешетят пулями и исколют кинжалами! Ты должен жить! Потому что ты будешь знать, что тебя ждёт твоя жена. Пусть даже мы не венчаны. Ты не будешь иметь права умереть. Иначе тем самым ты и мне подпишешь смертный приговор! Ты понял?
Сказав это, Тамара легла на спину. Её била крупная дрожь. Тяжело дышала. На меня не смотрела.
…Сколько раз при взгляде на неё меня переполняла нежность! Не счесть! Но никогда ранее — ни в своей прошлой жизни, ни в нынешней — я не испытывал это чувство такой силы и объема. Нежность облаком воспарила над нами. Закрыла от всего мира.
— Да, любимая! — я поцеловал её, готовые уже излиться слезами, глаза. — Я понял.
Я продолжал целовать Тамару. Скинул одежду. Прижался к ней.
Её по-прежнему била крупная дрожь. Сейчас она не была той бесстрашной девушкой, вынесшей столько испытаний, которых с лихвой бы хватило и на взрослых мужчин. Не той честолюбивой и гордой Тамарой, которая сама решала свою судьбу и выбирала дороги, по которым хотела двигаться вперёд. Все свои силы, бесстрашие, решительность она выплеснула минутами ранее, когда легла в постель и произнесла такие удивительные слова. Теперь передо мной, вытянувшись в струнку, лежала беззащитная юная девушка, которой еще не было восемнадцати. И которой было все-таки немного страшно в ожидании того, что мы оба так ждали, жаждали и о чем мечтали с первой секунды, когда столкнулись взглядами в доме её братьев.
Я знал, что я буду очень нежен. Мебель сегодня «выживет». Я не хотел причинить ей какую-либо боль. Я хотел, чтобы ей понравилось, в общем-то, лучшее занятие на свете. Страсть, бешеный секс, сломанные стулья — все это, безусловно, у нас будет. Потом. Много раз. Но не сегодня.
Я долго подготавливал Тамару. Дожидался, пока она перестанет дрожать, расслабится. Ждал, когда колок, так натянувший струну её тела, чуть провернется обратно. Чтобы струна, готовая уже было лопнуть от напряжения, ослабла. И теперь ей ничего не угрожало.
Тамара чуть вскрикнула. Но с радостью и облегчением. Улыбнулась. Обняла меня. Открыла глаза. И сейчас в её глазах была поразительная смесь восторга и любопытства. Ей нравилось то, что происходит. Она реагировала на каждое мое движение, отвечая протяжным тихим вздохом. И в то же время она оценивала эти новые, впервые испытываемые ощущения.
Я двигался вперёд, буквально миллиметрами. И каждый этот миллиметр вызывал у Тамары более протяжный вздох. Менял ритм её дыхания. Заставлял сильнее меня обнимать. Любопытство исчезло. Ему сейчас уже не хватало места в её голове. Всё было занято ощущением надвигающегося невиданного наслаждения. Колок начал обратное движение. Казалось, что её руки и ноги окаменели. Тело начало выгибаться. Ни дыхание, ни крики она уже не контролировала.
— Я люблю тебя, Тамара! — успел произнести, делая последние движения.
Длинный протяжный крик мне был ответом. Одновременно с ним спина Тамары буквально взлетела в последнем изгибе. И сразу после этого рухнула обратно. Руки и ноги её, бывшие до этого каменными столбиками, в секунду обратились в ватные. Струна лопнула!
…Она долго приходила в себя. Я с некоторым напряжением смотрел на неё. Ждал. Ей понадобилось время, чтобы успокоить дыхание. Потом она улыбнулась. Открыла глаза. Увидела моё лицо, на котором явно читался вопрос: хорошо ли было моей царице? Тут она неожиданно сладко потянулась, а потом засмеялась. И это был смех не девушки. Это был уже смех женщины. Тот самый грудной, низкий смех, который сводит мужчин с ума.
…Вместо ответа, Тамара, чуть приподняв голову, поцеловала меня. Потом опять откинулась. Сладко выдохнула.
— Это лучшее, что я испытывала в жизни! — опять засмеялась. — Мы будем делать это много раз! Да?
— Да!
Тут она меня удивила. Будто что-то вспомнив, похлопала меня по спине, заставляя с неё слезть. Я подчинился. Она вскочила. Подбежала к столу. Зажгла свечку.
— Ты чего? — я не понимал, что происходит.