— Ваш лекарь сказал, что недолго мне осталось.
Атарщиков ничего не ответил. Постоял рядом с постелью. Повздыхал. И был таков. Наверное, снова к девкам побежал.
А я вновь стал не опасен для мух. Идеальный аэродром!
…Вот папаша Косякина по своему обыкновению замахивается нагайкой на Марфу. Бьёт. Не сильно. Больше, наверное, для острастки и по привычке. Но Марфа в этот раз реагирует неожиданно. Оборачивается, смотрит в глаза свёкра и тихим уверенным голосом говорит:
— А хлестанёте своей нагайкой еще раз, тятя, я вам всю бороду клочками повыдёргиваю. Месяц на майдан выйти не сможете, чтобы перед станицей не позориться!
Сказав, идёт ко мне с кружкой воды. Папаша смотрит ей вслед, чуть не задыхается от возмущения и удивления. Потом перебрасывает взгляд на меня. Смотрит с неудовольствием.
— Когда же чёрт возьмёт тебя? — шепчу я, ухмыляясь, предугадывая его желание.
…Всё! На этом мои возвращения в действительность закончились. Ребенок застыл в стоп-кадре. Но только в верхней точке темной территории. Его отцу остаётся только ждать, когда качели двинутся назад.
"— Ты носишь напёрсток?
— Конечно. Глупый, я всегда его ношу. И всегда носила. Я всегда любила тебя".
Здесь я никогда не мог сдержать слёзы. Сколько я не смотрел «Английского пациента», а смотрел я много и много раз, как я не пытался сдержаться, ничего не получалось. Как только Кэтрин заканчивает свою фразу, Алмаши начинает рыдать. И я рыдал вместе с ним. И смотрел так много не из спортивного интереса: удержусь на этот раз или нет? Наоборот, только для того, чтобы поплакать. Всем иногда очень нужно поплакать. Без повода. Просто так. Чтобы потом стало легче.
«Ты знаешь столько языков и вечно не хочешь говорить».
Я не знаю, как меня воспринимали все эти дни домочадцы. Строгий отец, не выпускавший нагайки из рук. Его сын, бравый хорунжий Кубанского казачьего полка. Его невестка, тихая скромная забитая Марфа. Пафнутий Арцыбашев — плохо выученный и вечно пьяный лекарь. Я не приходил в себя. Не хотел видеть кого-либо. Не хотел разговаривать. Не хотел тратить на всё это силы. Я, мало что сознававший и понимающий, тем не менее, с поразительной ясностью отдавал себе отчёт в том, что, если я хочу выжить, мне необходимо все свои имевшиеся в наличии ничтожные жизненные ресурсы скармливать мозгу. Все просто. Если ты застрял в горах, вокруг бушует снежная буря, минус сорок, у тебя нет сил, не смей засыпать! Уже не проснешься. Если случилась авария на станции, вырубился весь свет, и всех вольт-ампер хватит лишь только на то, чтобы горела одна лампочка, значит это должна быть та лампочка, которая осветит тебе развороченную трансформаторную будку и поможет её отремонтировать. Чтобы потом можно было включить свет во всем доме. Мой мозг сейчас был той самой единственной лампочкой, которая должна гореть. Не давать мне уснуть. И он сам выбрал для себя путь своего и моего спасения. С самого начала, когда включил для меня проектор и начал показывать уже в который раз мой любимый фильм. Выдавая мне наизусть многочисленные цитаты из него, которые прежде я не мог бы повторить с такой точностью. Эти цитаты вспыхивали перед моими глазами горящими буквами. Я их читал и бесконечно проговаривал вслух в своем нескончаемом бреду.
"— Обещай, что ты за мной вернешься.
— Обещаю! Я вернусь за тобой. Обещаю. Я тебя не оставлю".
Я цеплялся за жизнь. Я дал слово Тамаре. Я питал мозг тем, что он хотел. Он хотел рыдать, и я вспоминал про наперсток. И у меня получалось. Может, я бредил, но я чувствовал, как рука Марфы вытирала мне слёзы, льющиеся из-под закрытых глаз. Собирала их наперстком. Снова и снова. Не знаю, зачем.
«Каждую ночь я вырезал у себе сердце. Но к утру оно вырастало заново».
Ненавидевший прежде досаждающих мух, я был готов теперь расцеловать каждую, что ползали по моему лицу и по рукам, привлеченные запахом гниющего заживо тела. Их гадкие мелкие лапки теперь представлялись мне руками докторов, охаживающих тебя по щекам, чтобы привести в чувство. Не спать!
"— А я думал, что убью тебя.
— Ты не можешь меня убить. Я давно умер.
— Теперь я не могу тебя убить".
Нет. Не можешь. Никто не может меня убить. Не потому, что я «Горец», убить которого можно только, отрубив голову. А потому, что я единственный, кто может это сделать. Только если я сам лишу себя жизни. Другим не позволено. Никто и ничто не сведет меня в могилу. Ни жестокие раны, ни неумёхи-врачи. Я один. В пустыне. Никого рядом. Так что, мне одному бороться за свою жизнь. А я сразу всем заявил, что «Я не хочу умереть здесь. Не хочу умереть в пустыне».
"— Я еще жив.
— Вот и живите.
— Не надейтесь. Крошечная порция воздуха в моих лёгких с каждым днём все меньше и меньше".
Когда случилось неизбежное — не знаю. Неизбежное — это тот момент, когда моя единственная лампочка стала подмигивать. Лишая на мгновение света, а значит, и последней надежды, весь дом. Мигание это поначалу редкое и короткое по продолжительности, с каждым часом становилось все чаще и уже все длиннее становились моменты полной темноты. Я стонал, хотя хотелось орать, призывая мозг не спать. Стон еще действовал. Раздавался треск дышащей на ладан вольфрамовой нити. Некоторое время лампочка «раздумывала», начинала часто мигать. Словно произносила детскую считалку, в конце которой меня ждало либо «гори, гори ясно», либо, почему-то, «тьма накрыла ненавидимый прокуратором город». Какая-то странная считалка. Совсем не детская. Треск заканчивался. Лампочка загоралась.
«Чтобы не погасло, чтобы не погасло, чтобы не погасло…» — молился измученный мозг.
В ответ на эту молитву неожиданно донёсся трезвый голос Пафнутия:
— Медлить нельзя. За священником нужно бежать. Может, еще успеет отпеть бедолагу!
" — Почитайте мне, ладно? Почитайте мне перед сном."
Нет. Нет. Не нужно священника! Мне еще должны почитать перед сном. Я должен услышать её последние слова. Там были такие красивые слова! Которые впору было бы произнести и мне. И к месту. Мы же с ней в одном и том же положении. Мы оба прощаемся с жизнью. Понимаем, что уже нет надежды на спасение. Смиряемся. И просто хотим прогнать страх. И уйти с достоинством. И говорить в эти минуты о красивом. О любимых.
Ко мне прислушались. Проектор с натугой погнал последние метры плёнки через своё умирающее чрево. Горящие буквы вспыхнули перед глазами.
«— Дорогой мой. Я жду тебя. Как долог день в темноте. Или прошла неделя? Костёр погас. Мне ужасно холодно. Я должна выползти наружу, но там палит солнце. Мы умираем. Мы умираем, обогащенные любовью, путешествиями, всем, что вкусили. Телами, в которые вошли. По которым плыли, как по рекам. Странами, в которых прятались, как в этой мрачной пещере.»
Последняя капля воздуха в лёгких готова была вот-вот схлопнуться. Лампочка этого уже не выдержит. Вольфрамовая нить перегорит, порвется. Повиснет, качаясь. Потом — темнота. И — кому что по вкусу: «Маэстро, урежьте марш!», «Уплочено!», «Дальнейшее — молчание».
Держись! Держись! Там осталось совсем немного! Ты же не хочешь, чтобы тебя освистали? Чтобы последние куски пленки зажевало. Чтобы взорвался недовольный зритель, начал топать ногами и называть тебя сапожником. Покажи мне уже этот фильм до конца! Не смей останавливаться, пока я не услышу её и свои последние слова!
«Мы — истинные страны. А не те, что начертаны на картах. Что носят имена могущественных людей. Я знаю, ты придёшь, и отнесёшь меня во дворец ветров. Это все, чего я хотела. Отправиться в такое место с тобой. С друзьями. На землю без карт. Лампа погасла, и я пишу в темноте».
Вот, спасибо! Теперь я готов. Теперь можно. Осталось всего ничего.
Странно только, что опять жизнь не проносилась перед глазами. Было не до этого. Я злился на себя. Должный успокоить себя словами, что я сделал всё, что мог, я не успокаивал. Мне не нравились эти слова. Оправдание для слабаков. Если бы я сделал всё, что мог, то остался бы в живых! А не ждал бы, что сейчас над моей головой раздастся утробный бас местного батюшки, прокладывающего мне дорогу на Страшный суд. Но более всего я ужасался тому, как поступил с Тамарой. С девушкой, за руку и сердце которой с радостью бы бились тысячи мужчин во все века. Которая досталась мне. Отдалась мне. Поверила в меня. А я…
…А я в этот момент с удивлением обнаружил, что стоп-кадр закончился. Качели пришли в движение. Начали свой обратный полет. Туда, где я на короткие мгновения приходил в сознание. Счастливый папаша уже приготовился их встретить. Потом он обратно запустит качели в небеса. Так что у меня было всего несколько секунд, чтобы напоследок увидеть мир.
Я уже различал громкий топот в доме.
«Видимо, священник! Действительно, бежал, торопился, чтоб успеть. Вон, как тяжело дышит!»
Потом услышал знакомый звук.
«Не может быть! — подумал я. — Брежу. Но очень похоже на предостерегающий гортанный крик Бахадура. Он так всегда кричит, когда хочет напугать. Или чем-то недоволен. Или предупреждает, что лучше у него на пути не стоять!»
— Где он?
«Точно брежу. Это же голос Тамары. Тогда почему говорит на русском языке почти без акцента⁈ Да и как она могла оказаться здесь? Просто хочу её увидеть напоследок. Только и всего».
Раздались торопливые шаги. Рука отдернула занавеску так, что она сорвалась.
«Нет. Не брежу. Тамара!»
Она подбежала ко мне, наклонилась. Стала целовать. Я пытался дышать. Просто набрать воздуха, чтобы произнести хоть слово. Наверное, было похоже на то, что я задыхаюсь. А еще мне хотелось ее оттолкнуть. Чтобы царица не вдыхала ту вонь, которая окутала меня предсмертным нарядом. Но сил пошевелиться не было.
Качели неизбежно приближались к точке возврата. Времени оставалось совсем ничего. И тут я вспомнил второй момент из «Английского пациента» на котором тоже никогда не мог сдержать слёз. Тот, когда Ласло Алмаши пододвигает Ханне ампулы морфия. Чтобы она вколола ему их все. Чтобы он, наконец, умер. И Ханна, рыдая, исполняет его желание.