Ника почувствовала, что её колотит.
— А вы-то сами? Что вы сделали? — она понимала, что её слова звучат глупо и совершено по-детски, но ничего не могла с собой поделать. Говорят же, лучшая защита — нападение. Хотя какое это было нападение. Она, как загнанный в угол зверёк, не нападала, просто огрызалась, устало и затравлено. — Почему не спасли моего брата? И маму? Раз мой папа такой плохой, а вы вся такая хорошая, так и спасали бы…
Ника, сама того не подозревая, попала в цель. Ударила Анну по больному.
— Тогда я не могла, — Анна вскинула глаза, закусила губу. Помолчала и глухо продолжила. — Я струсила. Испугалась. И это меня не оправдывает. Но сейчас, — Анна посмотрела на Нику. — Сейчас я борюсь за каждую жизнь. За каждую! За каждого старика. За каждого больного ребёнка. Да! Я не смогла спасти сестру и её сына, но я спасаю других.
— Других? Каких других? Вы хотите сказать, что…
— Я хочу сказать, что человеческая жизнь — важнее… превыше всего. Это самая великая ценность. И понимание этого делает нас людьми. Поэтому да, те люди, которые по мнению нашего ущербного общества, не имеют право на жизнь, эти люди находят защиту в моей больнице.
— Это незаконно. То, что вы делаете, — перебила её Ника. — Вы нарушаете закон.
Анна усмехнулась.
— Да, нарушаю. А ты когда-нибудь видела сотни людей, приговорённых к смерти? Твоим отцом, между прочим, приговорённых. И если ты такая же честная и справедливая, как твой отец, иди, посмотри на этих людей. Взгляни им в глаза. Взгляни. Детям, старикам, ну же, Ника. Посмотри и скажи им, прямо в лицо скажи, что они заслуживают смерти. А после этого, что ж… после этого можешь вернуться к отцу и всё ему рассказать. И он — я в этом не сомневаюсь — приведёт приговор в исполнение.
— Да идите вы к чёрту! — Ника с ненавистью посмотрела на Анну, развернулась и пулей выскочила за дверь.
Глава 17
Глава 17. Ника
Отец не спал. Через неплотно прикрытую дверь кабинета пробивалась узкая полоска света. Он не вышел её встречать, как делал это всякий раз, когда она задерживалась у подружек и поздно возвращалась, но, несомненно, отец ждал её. Ника чуть постояла у дверей, слушая, как он ходит по комнате — быстро, размашисто, нервно.
В глубине души ей хотелось, чтобы он всё же вышел к ней. Сказал, как ни в чём не бывало: «Ну, рыжик, ты сегодня поздно». Притянул к себе, крепко обнял. Но одновременно она и страшилась этого. Ника боялась, что слова отца, такие привычные и сотню раз повторенные, сейчас прозвучат фальшиво, как неверно взятая нота в любимой и многократно прослушанной мелодии.
Скорее всего, отец тоже это понимал.
Ника тихонько проскользнула к себе в комнату. Упала на кровать лицом в подушку и наконец-то дала волю слезам.
Когда она была маленькой, и в её детской жизни случались неприятности — разбитые коленки или сломанные игрушки — няня всегда говорила: поплачь и полегчает. Ника плакала, и ей действительно становилось легче. Боль и обида отступали, и жизнь возвращалась в привычное русло. Но сейчас было совсем не так. Слёзы не приносили облегчения, наоборот — становилось всё тяжелее и тяжелее.
Ника села на кровати, по-турецки поджала под себя ноги, взяла подушку, обхватила её руками, уткнулась подбородком. Она и в детстве любила так делать. Только вместо подушки сжимала в руках какую-нибудь куклу или любимого потёртого синтетического медведя. А няня садилась сзади и гладила её по спине. Иногда что-то говорила тихонько, но чаще просто молчала.
«А что теперь стало с няней?» — вдруг подумала Ника. Эта мысль обожгла её.
У Ники всегда были няни. В детский сад она не ходила — отец не хотел. Дядя Боря, когда бывал у них, говорил: «Пашка, так нельзя. Ты же её балуешь», но отец упорно повторял: «Ну и пусть». Маленькая Ника втайне радовалась, что отец на её стороне. Его упрямое «ну и пусть» было доказательством его любви, и, если бы не няни, всё вообще бы было здорово. Она не то чтобы их не любила, скорее не испытывала никаких эмоций. Няни были приходящие (отец не желал, чтобы в их доме жил кто-то ещё, кроме них двоих) и абсолютно чужие. Наверно, каждая из них старалась, как могла. Они гуляли, играли с Никой, кормили, читали ей книжки, но она всегда ждала отца. И когда отец возвращался с работы и говорил очередной няне ровно и равнодушно-вежливо: «Спасибо, можете идти», маленькая Ника, не дожидаясь, когда за этой очередной няней закроется дверь, тащила отца за рукав в столовую, или в кабинет, или к себе в детскую показать, что она нарисовала или сделала.
Няни у них не задерживались. Одна сменяла другую, и Ника даже не успевала запоминать, как кого зовут, да ей не больно-то и хотелось, но вот последнюю их них — Елену Витальевну — Ника помнила. Хотя, также как и остальных, она и её звала просто няней.
Елена Витальевна у них прижилась. Она по своему характеру была спокойной и немногословной, умела ладить с детьми и обладала тактом и природным чутьём. Невысокая, полная, она отличалась удивительной проворностью, несмотря на возраст. Да, Елена Витальевна и тогда, десять лет назад, была немолода, а сейчас уже и совсем старушка. Если жива.
По телу пробежали мурашки.
Перед глазами возникло лицо Анны, с сухими горящими глазами и злой усмешкой, скривившей тонкие губы: «Иди! Иди и скажи им, что они должны умереть! Если ты такая честная и справедливая, иди и скажи». И сразу вслед за этими словами — другие лица, сотни лиц. Они замелькали перед Никой, как кадры чёрно-белого фильма. Почему-то чёрно-белого. Люди, старые и не очень. И среди них — её няня.
Почему вплоть до сегодняшнего дня она ни разу по-настоящему не задумывалась о том, что же реально стоит за словом «эвтаназия»? Нет, в школе, конечно, эта тема поднималась постоянно, но Ника не помнила, чтобы они хоть когда-нибудь, хотя бы раз обсуждали этичность или неэтичность этого закона. Им, школьникам, его преподносили как догму: ради выживания большинства необходимы жертвы, иначе погибнут все. Отец тоже так говорил. И такие рассуждения и обоснования были Нике понятны. Понятны ровно до тех пор, пока у безликих жертв не появились реальные имена и фамилии.
Ника зло тряхнула головой, словно, пыталась прогнать из своей памяти круглое добродушное лицо няни. Вообще, почему она вдруг решила, что её няня непременно должна быть среди тех, кого укрывает Анна? Или что её нет в живых? Ведь закон не распространяется на всех стариков, начиная с какого-то определённого возраста. Закон действует только в отношении недееспособных. А пока ты работаешь, приносишь пользу обществу — ты живёшь. Вон у Веры дед жив. Он, конечно, ещё совсем не старый и довольно крепкий, но всё равно… Или их учитель литературы, вот уж кто весь седой и сгорбленный, и передвигается с трудом. Но он каждый день приходит в класс и ведёт уроки… Значит, и Елена Витальевна, возможно, сейчас вполне себе жива. Нянчит какую-нибудь маленькую девочку или мальчика. Или делает любую другую посильную работу. Или…
Слёзы, которые вроде бы прекратились, потекли снова. То, что она говорила себе сейчас, было самоуспокоением. Попыткой убаюкать совесть. Бессознательно найти очередную лазейку. И получается, что так было всегда, все последние несколько лет, начиная с более-менее сознательного возраста.
Среди одноклассников и друзей Ники почему-то было не принято обсуждать родственников, которые в силу возраста или по болезни были подвергнуты эвтаназии. Хотя такие случаи были. Например, бабушка братьев Фоменок. Она работала в их школьной столовой, такая невысокая приветливая женщина. У неё всегда можно было попросить налить компот так, чтобы в нём было больше ягод — Нике нравились большие, разваренные ягоды, разбухшие, мягкие и сочные. Другие раздатчицы ворчали, что они не нанимались тут всем ягоды вылавливать, а бабушка Фоменок никогда не отказывала. Ловко орудовала половником, наливала и, весело подмигивая, подавала Нике стакан, до верху наполненный почти одними ягодами. И Ника потом сидела за своим столиком и, растягивая удовольствие, медленно одну за другой отправляла ягоды в рот.
— Фу, гадость, — морщилась Вера. — Как такое вообще можно есть?
Вера их терпеть не могла. А Ника любила…
А потом бабушка братьев Фоменок исчезла из школьной столовой. Старший Лёнька хмуро сказал: заболела. А младший, Митя, несколько дней ходил с красными глазами. А ещё через пару месяцев всё как-то забылось.
Правда был ещё один случай. Ника про него почти никогда не вспоминала, но сейчас он вдруг всплыл в памяти: очень явственно, живо, словно это случилось вчера.
Ника тогда училась в начальной школе. У них в классе была девочка, кажется, её звали… нет, как звали, Ника не помнила. Зато помнила, что девочка была такой же рыжей как она. Нику никогда не дразнили, что она рыжая, а ту девочку дразнили. Девочка была типичная тихая троечница, ни с кем особо не дружила. Наверно, она так и проучилась бы с ними, скорее всего, до седьмого класса, и Ника бы её благополучно забыла, как и многих других одноклассников, неинтересных и ничем себя не проявивших, если бы не тот случай.
Какое-то время девочка отсутствовала в школе, почему — Нику это не интересовало, ведь они не дружили. Все хоть однажды, да пропускали учёбу, по болезни или другим причинам. Но та девочка… когда она вернулась, она стала какой-то другой. Всё время плакала. Во время уроков и на переменах. Учителя делали вид, что ничего не замечают. А однажды (они сидели с девчонками в столовке, болтали и смеялись) Динка Олейник, у которой тогда ещё не было большой груди, и красивые волосы были коротко острижены, вдруг сказала:
— А знаете, почему Титова всё время теперь плачет?
Да! Фамилия у той девочки была Титова — Ника наконец вспомнила.
Все девочки дружно спросили, почему, а Динка наклонилась к ним и заговорщически сказала:
— У Титовой мама умерла. Эвтаназия.
И все повернули головы в сторону Титовой. Та сидела через два столика от них, и перед ней стояла тарелка супа. Ника отчетливо помнила эту тарелку. И суп в ней. Уже холодный, с островками застывшего белого жира.