Папочка, со мной всё в порядке, папочка!
А вот в порядке ли? Она ведь никогда не скажет, не признается. Даже если они вдруг переживут всё это. Даже если вдруг переживут…
Ему показалось, что один из телефонов, тот самый, чёрный, правительственный, издал какой-то треск. Павел схватился за трубку, резко сдёрнул, поднёс к уху. Нет. Почудилось. Ни гудков, ни шелеста, только мёртвая тишина. Он осторожно вернул трубку на место. Упёрся локтями в стол, запустил пальцы в волосы, с силой сжал ладонями виски.
Всё же хреновый отец из него получился. Да и муж так себе. Другие вон близких своих спасают, первыми из-под удара выводят. За те четырнадцать лет, что действовал Закон, сколько их было вокруг Павла, кто всеми правдами и неправдами пытался уберечь своих жён, детей, матерей… что он — слепой, не видел этого? Всё видел, конечно. Глаза закрывал, списывал на людскую слабость, прощал. Другим прощал, себе… себе бы не смог.
Павел вспомнил, как чуть больше недели назад, сидя в этой же самой комнатушке напротив молчащих телефонов, сказал Борису, глядя в тревожное лицо друга: «а с чего ты взял, что я собираюсь сдаваться?» и, поймав Борин недоверчивый взгляд, нашёл в себе силы усмехнуться. Тогда нашёл — сейчас не находил. Одна мысль о том, что его ребёнок находится в руках психа, выбивала напрочь, не давала дышать.
Нет, нельзя об этом думать. Но и не думать — тоже нельзя.
— Ещё раз фамилию назовите, папаша, — медсестра, толстая, усатая, поразительно похожая на Терещенко из третьей бригады (усы только сбрить и вылитый Терещенко), зевнула и раскрыла перед собой журнал.
— Савельев, я же сказал.
— Имя-отчество.
— Павел, — Пашка от нетерпения уже начал подпрыгивать на месте. — Павел Григорьевич.
— Да не ваше, — медсестра закатила глаза. — Жены вашей имя-отчество.
Стоявший рядом Борис едва сдерживался, чтобы не расхохотаться, но вовремя заметив, что Пашка закипает, быстро отодвинул друга от стойки регистратуры, сунул лицо в окошко и расплылся в фирменной улыбке на миллион.
— Девушка, милая, папаша у нас молодой, нервничает. Вы уж его простите. И нельзя ли нам как-нибудь побыстрее узнать.
— Всем надо побыстрей, — заворчала медсестра, но под Бориным нежным и сладким взглядом сдала назад, приподняла свой пышный зад и направилась к полкам, томно покачивая бёдрами.
…через минуту Пашка уже мчался по коридору, повторяя про себя: «бокс номер восемь, бокс номер восемь», а Борька, оставшийся у регистратуры, рассыпался в благодарностях перед двойником Терещенко, восхищаясь красотой и грацией «юного создания» и ловко обходя вниманием пышные усы и не менее пышные формы…
О том, что Лиза родила, ему сообщил Рощин, начальник. Сказал, сердито хмурясь, что звонили из родильного, пробурчал что-то о том, что Савельев совсем обнаглел — вызванивают его тут у начальства, то же фифа какая, но, несмотря на своё недовольство Пашку всё же с работы отпустил, и Савельев сразу рванул наверх, не обращая внимания на насмешки и солёные шуточки Марата и гогот остальных парней.
Звонила скорее всего Анна, но Пашке было не до этого. В родильном отделении, у входа в приёмный покой, он наткнулся на Борьку и, не обращая внимания на Борины здравые призывы сначала позвать Анну, понёсся сразу к регистратуре, где тут же и застрял у окошка, вынужденный лицезреть копию Терещенко и отвечать на дурацкие вопросы. И если бы не Литвинов, неизвестно, насколько бы это затянулось.
Отцов в само отделение, конечно, не пускали, но через стекло бокса, где лежали новорожденные, можно было полюбоваться на своё чадо. Пашка об этом знал: Анна ему и Лизе обо всём рассказала, объяснив, как и куда обращаться, если её самой вдруг на месте не будет, да и Марат, уже опытный отец, просветил, выдал подробные инструкции, посмеиваясь и подкалывая его в своей обычной манере, и всё равно, Пашка всё перепутал, на вопросы медсестры отвечал не то и невпопад, рванул, не дослушав до конца, и теперь, вбежав в бокс номер восемь, нерешительно остановился, вглядываясь через стекло. Несколько детских кроваток с высокими сетчатыми стенками, больше похожие на корзинки, чем на кроватки, вытянулись в ряд вдоль прозрачной стены. Отчего-то ему казалось, что он узнает дочь сразу, но все детские личики выглядели одинаковыми — маленькие, красные, сморщенные, и… которая же тогда?
— Паша.
Он вздрогнул и обернулся. Анна, неизвестно как оказавшаяся тут, стояла рядом и улыбалась.
— Паш, ты свой бокс пробежал. Это девятый.
Она взяла его за руку и потянула за собой. Он, всё ещё ошеломленный и мало чего соображающий, покорно последовал за ней.
— Вот, — Анна подтолкнула его к стеклу, и он почти уткнулся в него носом. — Она на Лизу похожа.
— Ага, — согласился он, хотя совершенно не понимал, так это или нет. Даже не думал об этом, просто стоял и смотрел, и что-то совершенно новое поднималось в душе, то, чего с ним никогда не было раньше.
— Ань, — тихо сказал он, не отрывая взгляда от маленького детского личика. — Помнишь, нам Иосиф Давыдович рассказывал про Древнюю Грецию. Там была такая Богиня Победы. Помнишь?
— Помню, — Анин шёпот прошелестел прямо в ухо.
— Я её Никой назову. Как ту Богиню. Никой.
— Ты сегодня рано. Не терпится пообщаться с братиком? — голос Бориса выдернул Павла из воспоминаний.
Сморщенное личико новорожденной дочери, стоящее перед глазами, исчезло, словно кто-то махнул рукой, и кадр сместился, явив новую мизансцену. Теперь на Павла смотрело мрачное лицо друга.
— Ну что? — Павел наблюдал за тем, как Борис усаживается напротив, привычно проверяет телефоны.
— Ничего, — хмуро отозвался тот. — Извини, Паш, крутил по-всякому, и так, и эдак, не могу нащупать. Как будто что-то ускользает.
Вчера, перед тем, как расстаться, Борис пообещал что-нибудь придумать, даже обнадёжил, что есть у него одна идея, и теперь Павел поймал себя на мысли, что он не то чтобы разочарован ответом друга, нет, тут было другое. За этот месяц, который снова сплотил их, почти вернув то, что было раньше, и за последние несколько дней, уже здесь, на станции, он настолько привык к этому ощущению плеча друга рядом, к тому, что Боря знает выход из любой ситуации, к его полунасмешливому-полушутливому тону, которым Литвинов разгонял сгустившиеся над ними тучи, что сегодняшние слова, угрюмо брошенные в ответ, обескуражили Павла. И опустили на землю.
Его друг не был волшебником, а они, все вокруг, ждали от Бориса какого-то чуда. Словно у него была волшебная палочка, и стоило Боре ею взмахнуть, как всё таинственным образом налаживалось. А оно ведь и вправду налаживалось. Работало общежитие, столовая, не буксовала логистика — все материалы и расходники со складов на места доставлялись в срок, были организованы палаты для раненых и заболевших, без промедления устранялась любая бытовая проблема, от незначительной до серьёзной, в душах текла горячая вода, и никто из них не мёрз и не голодал — и за всем этим стоял Борис, решая насущные вопросы как бы играючи и посмеиваясь. И их ежедневные переговоры с помешанным родственником Павла — это тоже Борис. И то, что у них теперь есть медики, лекарства и мобильная операционная, и то, что Марат жив, и то, что удалось обменять Васильева на Бондаренко — это тоже всё он, его друг. И только один Бог ведает, чего это Боре стоило.
— Ладно, Паша, расслабься, — Литвинов, видимо, как-то по-своему истолковал взгляд Павла и привычно криво ухмыльнулся. — Будем импровизировать. Ты вчера с Бондаренко говорил о чём-то, кроме своей станции? Или не догадался?
— Догадался, — Павел невесело улыбнулся. — Не один ты у нас такой умный.
С Мишей Бондаренко Павел и правда поговорил обстоятельно и обо всём. Выяснилось, что о том, что происходило на станции (о работах и возникающих в ходе этих работ проблемах и вопросах), Бондаренко был в курсе, за исключением разве что событий последней недели, поскольку у Бондаренко, как и у всех, связи с АЭС не было. Но об этом Павел просветил начальника Южной станции буквально за каких-то полчаса, удивляясь про себя, насколько быстро этот увалень всё схватывает.
Миша Бондаренко и правда с первого взгляда казался увальнем. Среднего роста, крепко сбитый, той самой комплекции, когда оба определения: и толстяк, и крепыш кажутся вполне уместными, с круглым румяным лицом и редкими светло-рыжими волосами, сквозь которые, несмотря на возраст, уже проглядывала крепкая, красная лысина. Бондаренко был младше Павла лет на восемь, и сам Павел пересекался с ним немного. Поработать им вместе на Южной практически не пришлось: когда юного стажёра Мишу направили на станцию, Павел вместе с Маратом как приклеенные были при старике Рощине, гадая, кого их начальник выдвинет себе в преемники, а потом Савельева и вовсе перебросили наверх. Словом, Мишу Бондаренко Павел, можно сказать, почти не знал, но острый ум, скрывающийся за неказистой внешностью, оценил сразу, порадовался ещё раз умению Марата подбирать людей в команду и, глядя на Мишины костыли, непроизвольно чертыхнулся, выдав этим коротким ругательством всё: и досаду на то, что жизнь в самый ответственный момент подложила такую свинью, и сочувствие самому Бондаренко, потому что передвигаться на костылях по станции, с её-то обилием лестниц, был тот ещё кошмар.
Бондаренко Павла понял сразу, виновато улыбнулся, заморгав короткими рыжеватыми ресницами, поспешил неуклюже утешить.
— Сам жалею, что всё так вышло. На лестнице кувырнулся, почти с верхнего пролёта до нижнего летел. Лучше б шею сломал, чесслово. Ходил бы красивый, в гипсовом ошейнике.
— Ну да, шею, — Павел мотнул головой. — Шею так сломать можно, что до станции ты бы точно уже не добрался, притормозил бы на первом уровне. В печи крематория.
— Типун вам на язык, Павел Григорьевич. У меня жена и двое детей. К тому же я жару не очень-то жалу