Фантастика 2025-58 — страница 321 из 906

счётом ничего не значит.

— Конечно, ничуть не сомневаюсь, что для вас это ничего не значит. Для вас вообще чувств других не существует. Вы, Павел Григорьевич, бесчувственный чурбан, эмоциональный инвалид, не способный на простые человеческие чувства. Прёте к своей цели, не замечая, что вокруг вас живые люди, а не агрегаты и машины. Самим вам на всё плевать, и думаете, что и другим тоже? Так вы думаете? Вы столько мучений всем принесли, особенно тем, кто рядом с вами. Нацепили на себя сияющие доспехи, возомнили себя спасителем человечества и прёте по головам, не обращая внимания на жертвы. И на чувства других. Они же для вас так, пустой звук, слабость, которую вы в себе убили, и желаете, чтобы и другие, так же, как и вы, ничего не чувствовали. А когда другие проявляют эти чувства, считаете их слабостью и осуждаете. Думаете, я не вижу, что вы меня на дух не переносите? А вы не переносите, и знаете, почему? Потому что отца простить не можете! Потому что он, видите ли, оказался не таким железным и несгибаемым, как вы себе там возомнили. Потому что он был просто человеком, который хотел любить. И любил! Мою маму любил. И меня тоже. А вы его осуждаете. Думаете, я не вижу? Осуждаете за то, что у него была я. За то, что он был с моей мамой. И даже за ту историю чёрт знает какой давности. А вы права не имеете его осуждать. Потому что он был человеком, а не роботом бесчувственным. В отличие от вас. Он умел любить. А вы… вы только боль другим можете приносить. И больше всего вы причиняете страдания тем, кто вас любит. Потому что вы… вы — дундук! Вот вы кто!

Всё это Маруся выплеснула на Савельева, совершенно перестав контролировать себя. Последние слова и вовсе были лишними, потому что получалось, что и она… она его любит, но это не так! Вовсе она не любит этого чужого и жестокого человека, который так явно тяготится их внезапным родством, что даже не считает нужным этого скрывать. И плевать ей на это, тоже мне, брат выискался. Но почему-то, выпалив эти слова, Маруся почувствовала жалость к себе. Потому что…

Почему, она додумать не успела. Дыхание перехватило, что-то внутри оборвалось, на глаза навернулись слёзы, она попыталась загнать их, спрятать, но выходило только хуже. Этот человек, её брат, стоял напротив неё с чужим отстранённым лицом и не понимал. Ничего не понимал, хоть и был одним из самых умных людей, которых она когда-либо встречала.

И Маруся, не отдавая отчёта в том, что делает, опустилась на диван и разрыдалась.

— Мария Григорьевна… Маруся… Ну, что вы… не надо так, чёрт…

Его растерянный голос раздался совсем близко. Она плакала, закрыв лицо руками, и не видела, как он подошёл. Даже не слышала.

Павел немного постоял, словно не мог решиться, потом опустился рядом. Диван был немаленький, но он всё равно сел, прижавшись к ней. Маруся почувствовала прикосновение его плеча, и почему-то слёзы полились ещё сильней.

— Ну, пожалуйста, не надо, — Павел, кажется, совсем не понимал, как себя вести, видимо, он был из тех мужчин, которые не выносят женские слёзы, пугаются их. — Я не хотел вас расстраивать. Ну, не плачьте… не плачь…

И он неловко и даже робко приобнял её за плечи. Она дёрнулась, попыталась скинуть его руку — ещё не хватало тут с ним обниматься, но Савельев не позволил. Наоборот, сильнее привлёк её к себе, и она вдруг уткнулась в его плечо.

От этого жеста Маруся разрыдалась ещё сильнее. Ей было неловко, стыдно за свою истерику, она пыталась взять себя в руки, но ничего не могла с собой поделать, рыдания рвались из неё, заставляя подрагивать всем телом, и эта неожиданная опора в виде его плеча одновременно и смущала её, и давала совершенно новое для неё чувство защищенности. И откуда-то из детства, зыбкой явью, возник другой мужчина, большой и сильный.

Маленькая девочка, растрепанная и раскрасневшаяся от игр, несётся, расставив в стороны руки, как летящий по небу самолёт.

— Маруся! Девочка моя!

Сильные руки подхватывают, подбрасывают вверх. Страшно и весело одновременно. Детский смех рассыпается звонкой капелью, катится разноцветными шариками, кружится по комнате.

— Гриша, осторожно, ты её уронишь!

— Мою Марусеньку? Никогда!

Руки прижимают к себе, сильнее, крепче. И смеющаяся детская мордашка утыкается в сильное и надёжное плечо. И мягкой и тёплой волной накрывает счастье…

Глава 23. Павел

Он никак не ожидал, что она расплачется. Громко, навзрыд, закрыв ладонями лицо. Как плачут дети, задыхаясь и захлёбываясь от обиды, столкнувшись с жестокостью и несправедливостью мира. Но с детьми проще — с детьми его жизнь обращаться научила, — а тут… взрослая женщина. Хотя… взрослая ли?

Павел осторожно коснулся ладонью её волос, мягких, как у ребёнка. Как у Ники. Только у Ники тугие кудряшки, медные колечки, в которых запутываются пальцы, а тут шёлковые, чуть волнистые прядки, выбились из дурацкого хвостика и торчат в разные стороны. И пахнут мёдом, солнечными лучами и сладкой карамелью — так могут пахнуть только дети, когда утыкаешься лицом в их вихрастые макушки.

Она шмыгнула носом и замерла, словно робкий зверёк под его рукой. А он и сам замер, оцепенел, не зная, как себя вести дальше. Потом нерешительно провёл рукой по голове, ещё сильнее притянул её к себе, прижал, как прижимал Нику, когда его девочка, вот так же, заходилась в рыданиях от обиды, и бестолково повторил, наверно, раз в десятый:

— Ну, не плачь… пожалуйста, не плачь.

Никакие другие слова на ум не приходили. Вернее, слов было много, но они никак не желали складываться во что-то внятное и осмысленное, толклись в голове, наскакивая друг на дружку, и когда он силился выжать из себя хоть что-то, трансформировались только в дурацкое «пожалуйста, не плачь». Видимо, он действительно — дундук, так она, кажется, назвала его, выпалив чуть ли не на одном дыхании свою длинную тираду. Дундук и ещё этот, как его… эмоциональный инвалид.

Он и сам не заметил, как произнёс последние слова вслух, произнёс негромко, но она услышала. Слабо дёрнулась и пробормотала, не отрывая лица от его плеча, от мокрой от слёз рубашки.

— Извини…те. Я не хотела… я не это имела в виду.

— Да нет, действительно так и есть. Эмоциональный инвалид, ты права… наверно. Не умею я…

Павел опять сбился, запутался в словах. Почему всё, чёрт возьми, так непросто? Почему именно сейчас, когда навалилось столько всего и сразу? И главное, уже нельзя просто взять и отгородиться: стена, которую он намеренно поставил между собой и Марусей, пошла трещинами и почти что рухнула — непонятно, на чём и держалась. Да и, если честно, так себе была стена. Он сам её разрушал, методично и последовательно — придирками своими, тем, что цеплял её по мелочам, что орал, срываясь, и вот теперь поток её захлебывающихся рыданий уносил последние кирпичики, вымывал и без того нестойкий фундамент.

— Марусь, — снова начал он. — Ты меня прости, идиота. Что наорал на тебя.

— Ты на всех орёшь, — всхлипнула она. — Подумаешь.

И это «подумаешь», сказанное совершенно по-детски — так Ника всегда говорила, когда он ругал её за что-нибудь, говорила с вызовом, выпятив нижнюю губу, — и неожиданное обращение на «ты», почему-то очень естественное, словно они были на «ты» с самого рождения, стали той отправной точкой, которая позволила ему наконец-то собрать весь бисер разбросанных в голове слов, и он заговорил, сначала немного бессвязно, а потом всё более и более осмысленно, заговорил в первую очередь для себя, а потом для неё. А она, по-прежнему не отрывая лица от его плеча, слушала. Внимательно. Ловя каждое слово.

Он говорил про то, как ему трудно. Не жаловался и не оправдывался, просто рассказывал. О том, что надо запустить станцию, и он постоянно боится, что они не успеют, что ему не хватит знаний, что они где-нибудь ошибутся. Ругал себя за то, что люди заперты здесь, под землёй, по его вине, и что вообще часто принимал решения без оглядки на других, и эти решения дорого ему стоили. Неожиданно сказал про Нику, о том, что не было обычного утреннего звонка, ни вчера, ни сегодня, и что теперь делать — он не знает, и что думать про это нельзя, иначе он свихнётся.

Маруся его не перебивала, и он был благодарен ей за это, потому что, если бы она вставила хоть одно слово — жалости или сочувствия — он бы сбился и не смог сказать ей всего и так и не добрался бы до того, до чего должен был добраться. До отца. До их отца.

— … и ты права, я не имею никакого права его осуждать, да я… я и не осуждаю.

Павел споткнулся. И вот тут она — как только и поняла, каким чутьём — неожиданно пришла ему на помощь. Буркнула, скрывая за показной сердитостью неловкость и смущение:

— Я так сказала… со злости.

— Я понял, — он грустно улыбнулся. — Что со злости. Но я тоже хорош. Аня сколько меня просила поговорить с тобой, а я упёрся, как баран. Но с другой стороны, я и не знал, о чём говорить. Я и сейчас толком не понимаю. Может быть, если б наша встреча случилась при каких-то других обстоятельствах, было б легче, но да кто теперь это может сказать наверняка. А отец… и вообще вся эта история между ним и твоей мамой, это же никогда не было для меня секретом.

— Ты знал, — выдохнула Маруся. Павел чуть ослабил объятья, в которых сжимал её, и она тихонько высвободилась, выскользнула из его рук, но не отодвинулась, а неожиданно прижалась плечом, вскинула на него заплаканное лицо.

— Знал. Лет с тринадцати, наверно. Даже видел их вместе. Отца и… твою маму. В парке…

— Ты на него тогда сильно разозлился?

— На него? — Павел слегка опешил от её вопроса, окунулся в сочувствие, которое как солнечный лучик пробило серую пасмурность Марусиных глаз. — Нет, не на него. Я на себя разозлился. Потому что, как дурак, увидел то, что видеть был не должен. Ну я почему-то тогда так думал.

Он отвёл взгляд. Уставился на свои руки. Теперь, когда он уже не обнимал Марусю, Павел не знал, куда их девать — опустил тяжело себе на колени, разглядывал глубокую царапину на большом пальце, вчера порезался, когда лазал на деаэраторную этажерку.