По телу разлилась смертельная усталость. Руки тряслись, и она, как не пыталась, не могла унять эту предательскую дрожь. Она ненавидела себя отчаянно, сильно. Анна сжала свои дрожащие руки в кулаки. Сжала больно, с каким-то удовлетворением почувствовав, как ногти впиваются в кожу.
— Сам умер, да, — Павел судорожно сглотнул.
Она медленно повернулась к нему и физически ощутила, как волна холодной ненависти, отхлынув от неё, окатывает Павла с головы до ног. Его потерянный, жалкий вид, сгорбленная фигура, даже то, что он упорно отказывался называть сына по имени, обходясь безликим «он», словно, такая безликость могла как-то сгладить, нивелировать чудовищность и безысходность момента, всё это заставило Анну задрожать от бессильной и тихой ярости.
— А с чего, Паша, ты взял, что Ванечка умер сам?
— Что?
— Сам он умирал бы ещё несколько дней. Умирал, захлёбываясь мокротой и слизью, которыми были забиты его лёгкие. Умирал, крича от боли… — Анна чувствовала, как ей самой не хватает дыхания.
— Он… он так мучался? — Пашкин вопрос прозвучал тихо, и Анна больше каким-то внутренним инстинктивным чутьём поняла его, чем услышала.
— Мучался? Да мы, Паша, сейчас в Башне все мучаемся. И исключительно благодаря тебе, благодетелю нашему. У меня вон Руденко несколько суток воем воет. Держит на руках приговорённого ребёнка и воет. Ты слышал когда-нибудь, как воет женщина? Не слышал? Так сходи, послушай! А муж Руденко мне весь телефон оборвал, и по-моему, самое цензурное, как он меня назвал, это убийца. Ха-ха-ха, — Анна захохотала, но тут же резко оборвала свой смех. — Впрочем, нет. Муж Руденко мне больше не звонит. Электрошокер или дубинка, как ты считаешь, Паша, чем его усмирили, электрошокером или дубинкой?
Павел молчал.
— А, может, Паша, ты считаешь, что лучше было бы, чтобы твой сын всё-таки дотянул. Хрипя, изгибаясь от боли и задыхаясь, но всё же дотянул до того момента, когда в палату вошли бы специально обученные люди? Да? К ничего не знающей об этом Лизе, и на её глазах…
— Ты не сказала Лизе, что закон уже принят? — перебил её Павел.
— А ты сказал? Сам-то ей сказал? — Анна почти выкрикнула эти слова в лицо Павла.
Она сейчас только заметила, что у него мокрое лицо. Он плакал? «Ну и пусть, и пусть», — с каким-то злым удовлетворением подумала она. И чуть успокоившись, неожиданно ровным голосом произнесла:
— Он умер не сам. Я… я ему помогла. И мне всё равно, что ты думаешь, и как ты теперь поступишь. Мне всё равно, слышишь? И я это сделала не для тебя. А для Лизы.
И она резко развернулась и вышла, оставив Павла одного.
— А что, закон уже приняли?
Лиза сидела перед Анной, неестественно прямая, судорожно вцепившись руками в края стула. Рыжие волосы, тусклые, свалявшиеся, заплетены в растрёпанную косу. Больничный халатик, бесстыдно короткий, открывающий худые ноги, острые коленки. Анна не могла отвести глаз от этих острых детских коленок.
— Лиза, зачем ты встала? Кто тебе позволил? Ты ещё слишком слаба, чтобы вставать. Давай-ка, пойдём, я отведу тебя в палату.
Анна подошла, взяла сестру за руку. Та дёрнулась, посмотрела на Анну мутным полубезумным взглядом.
Лиза так и не оправилась после смерти сына. Большей частью она лежала в кровати, отвернув лицо к стене и молчала. К ней приходила Анна, приходил Павел. Иногда они сталкивались друг с другом в палате Лизы, и, не сговариваясь, делали вид, что ничего не случилось. Пашка сам кормил Лизу, с ложечки, как маленького ребёнка. Переодевал, водил в душ, туалет. Лиза не упрямилась, но делала всё механически, словно робот. И молчала. Она теперь всё время молчала. Вплоть до сегодняшнего момента.
И вот теперь она сидела на стуле у Анны в кабинете, и заданный ею вопрос отчего-то беспокоил Анну сильнее, чем всё остальное. Анна должна была на него ответить, но понимала, что сейчас не тот момент. Нужно ещё немного подождать — Лиза окрепнет, время лечит (оно всегда лечит), и тогда… она или Павел, неважно кто, всё Лизе расскажет.
— Я не спала, а она думала, что я сплю. А я не спала и всё слышала.
— Да кто «она»? Кто «она», Лиза? — Анна опустилась на колени перед сестрой. — Что случилось?
Аккуратно, слово за слово, Анна вытягивала из Лизы информацию.
Дело было в санитарке, которая мыла палаты. Старая ведьма. «Узнаю, кто сегодня дежурил — убью гадину!» — мысленно пообещала себе Анна.
…Лиза, как обычно, лежала лицом к стене, уставившись в одну точку — маленькую выбоинку, от которой тонкой паутиной расползались мелкие трещинки. В палату вошла санитарка, шумно поставила ведро на пол и, нарочито громко стукая шваброй о ножки кровати и стенки тумбочки, принялась намывать полы.
— Спит. В отдельной палате, прямо как королева. И как не придёшь — всё спит. Головы не повернёт, ни здрасьте, ни до свидания. Конечно, сеструха заведующая, муженёк в Совете, большой начальник. Вот тебе и палата отдельная, вот тебе и почести.
Лиза сжалась в комок, не в силах повернуть головы. Ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать злобный голос тётки, не слышать гулкие удары швабры о стену. Но она не решалась даже пошевелиться.
А санитарка между тем раззадоривалась всё сильнее.
— Да чтоб они там, в этом Совете, передохли все. Твари конченные. Закон они приняли, понимаешь. Чтоб всех больных, чтоб всех… — она громко шмыгнула носом. — Всех убить. Без разбора. А она тут спит. А мужика моего… эвтанировали третьего дня. Рак у него, третья стадия… ну рак, так он же ещё жил… и ещё бы хоть сколько-то, да протянул. А нет! Не положено! Лекарств, суки, на него пожалели…
Санитарка замолчала, наклонилась, что-то подняла с пола.
— Таблетки… да, а вот у королевы нашей таблетки на полу под тумбочкой валяются. Королеве нашей таблеток не жалко. Конечно, с такими-то родственниками.
Лиза слышала, как санитарка чем-то шуршит.
— Фено… феноксан какой-то, — она бросила блистер на тумбочку. — Конечно, а моему мужику пожалели, а этой… этой не пожалели. Ну ничего… ничего, есть и на этом свете справедливость. Помер ребёночек-то, и сестрица с мужем не помогли, и лекарства припрятанные. Так и надо. Бабы в раздевалке трепались, что, как наша Анна Константиновна, стерва подлая, не старалась, а и то не смогла. Потому что есть на свете справедливость. Есть…
Лиза почувствовала, как швабра гулко ударила о ножку кровати…
Анна зло выругалась.
— А там ещё женщины в коридоре… я пока шла, они говорили, — Лизин голос звучал безжизненно и тускло. — Про закон они тоже говорили, и про… что мой мальчик…
И Лиза неожиданно расплакалась. Громко, горько, уткнув лицо в ладони. Анна стояла перед Лизой на коленях и не знала, не умела найти слова, чтобы её утешить. И вместе с тем надеялась, что горе наконец-то начнет выходить из её сестры, выходить вместе со слезами.
Лизины слёзы закончились так же резко, как и начались. Она подняла глаза на Анну.
— А Ванечка… он был очень болен, да?
Анна кивнула.
— И его совсем нельзя было вылечить? Совсем-совсем?
Синие Лизины глаза смотрели со смесью отчаяния и надежды. Анна поднялась с колен, отошла к столу. Она понимала, что должна сказать сестре, что ребёнка вылечить было нельзя, что он по любому бы умер, и она открыла уже рот, чтобы это сказать, но вдруг вспомнила Пашку, и снова слепая ненависть захлестнула её.
— Он мог бы жить, — сказала глухо. — При постоянном приёме лекарств он мог бы прожить лет до тридцати. Но Совет запретил тратить лекарства на неизлечимо больных.
— Тридцать лет, — эхом отозвалась Лиза. — Тридцать лет.
Анна проводила Лизу до палаты. Уложила её в постель и тихо вышла.
Уже идя по коридору к себе в кабинет, услышала чьи-то голоса и смех за углом. Сама не понимая, что она делает, Анна завернула за угол.
Конечно, стоят. Анна увидела группу женщин, что-то оживлённо обсуждавших рядом с искусственной зеленью рекреационной зоны.
— А что её жалеть-то, эту Савельеву? Нашли тоже, о ком горевать.
Анна узнала в говорившей женщину, ту самую, которая пожалела для Лизиного ребёнка молока. Халат едва сходился на её дородном теле, и верхняя пуговица была готова вот-вот оборваться под тяжестью тяжёлых, молочно-белых грудей.
— Так у неё ж тоже ребёнок умер, ты что?
— Так ей и надо. И ей, и мужу её проклятущему.
Анна почувствовала, как в ней поднимается гнев.
— А ну вон пошли! Все! — Аннин голос сорвался на крик. — Вон! По палатам разошлись, живо! И чтоб ни одну я здесь больше не видела.
Она позвонила Павлу сразу же, как вернулась к себе в кабинет.
— Сегодня же забери Лизу домой, слышишь? Сегодня же! А Нику… Нику можешь пока отправить на время к папе, он присмотрит.
Анна положила трубку и тяжело откинулась на спинку кресла. Оставлять Лизу в больнице было ошибкой. Её ошибкой. Анне казалось, что в больнице, в её-то больнице, никто лучше не присмотрит за её сестрой, но она не учла… не учла людской ненависти, злобы, зависти. Она даже не предполагала, что люди могут быть так злы, так подлы, чтобы отыгрываться и на ком! На Лизе! На человеке, не способном дать им отпор.
Пашка должен забрать Лизу. И забрать сегодня же. Потому что… потому что Анна понимала, что она не сможет защитить сестру. Да она уволит эту санитарку (и сделает это обязательно), но кто даст гарантию, что не придут другие? Кто даст гарантию, что не будет пересудов, случайно и не случайно брошенных фраз? Баб этих злобных, тех, кто ещё вчера заискивающе улыбались Лизе, а сегодня, как гиены, готовы разорвать её на части. А если не разорвать, то пнуть побольней…
Пашка пришёл вечером. Заглянул к ней.
— Сейчас, погоди, я дооформлю выписку и пойдём.
И опять, возвращаясь мыслями в тот день, Анна тысячу раз проигрывала ситуацию снова и снова. Если бы он пришёл чуть раньше. Если бы она заглянула к Лизе. Если бы она тогда не сказала, что ребёнок мог бы жить. Если бы она внимательно присмотрелась к сестре. Если бы она не оставила её одну… Если бы… этих «если бы» было столько, что и половины бы хватило на смертный приговор. Её, Анны, смертный приговор.