опитались стены.
Из того, что говорил молоденький сержант сутулому лейтенанту, вернее, из того, что удалось услышать, Олег примерно догадался, что какой-то Кукушкин то ли видел, то ли присутствовал при его вчерашнем аресте, и, видимо, свободно гуляющий на воле преступник насторожил его. Во всяком случае сюда его отконвоировали, как объяснил патруль, для выяснения личности.
Ну и ладно, пусть выясняют — Олег устало откинулся на спинку стула, куда ему велели сесть. По опыту общения с военной братией, Мельников понимал, что торопить их, а уж тем более качать права и что-то требовать не стоит, чтобы ещё больше не усугублять ситуацию, всё равно, сколько им надо, столько и продержат, и — Олег даже усмехнулся, чувствуя себя матёрым рецидивистом — дальше камеры в военном секторе не сошлют.
Сержант у дверей на его ухмылку среагировал моментально, плотно сжал толстые, ярко-красные губы и свёл к переносице светлые брови, придав строгое выражение круглому, ещё совсем детскому лицу — у Олега было ощущение, что парень бритву-то в руках ещё ни разу не держал или так, раз в неделю, исключительно в ритуальных целях, проводил ею по белёсому редкому пушку на прыщавом подбородке.
Мельников слегка поёрзал на жёстком стуле, пытаясь найти более-менее удобное положение, почувствовал лёгкую боль в спине — сказывалась бессонная ночь в камере, которую он провёл, сидя на нарах. На лбу выступили капельки пота, то ли от напряжения, то ли от страха (а страх был, он никуда не девался), Олег машинально потянулся к карману за платком, но тут же одёрнул руку под бдительным взглядом своего надсмотрщика. Парня нервировать лишний раз не стоило, да и платок в кармане Мельникова был несвеж — Олег вспомнил, как вытирал им руки после тюремного туалета, — вряд ли бы теперь он решился прикоснуться им к своему лицу. Впрочем, чего уж там, Олег всего себя ощущал грязным. То, что он после своего утреннего освобождения помчался сразу в приёмную Марковой, а не к себе принять душ и переодеться, сейчас почему-то воспринималось особенно остро. Ему казалось, он даже чувствует запах грязи и пота от своей сорочки.
Олег попытался абстрагироваться, вернулся мыслями к сегодняшнему странному, до отказа наполненному событиями дню. Он с горечью осознавал, что предупредить Долинина о Нике вряд ли получится, по крайней мере вовремя. Даже если вдруг его отпустят, что маловероятно, Алина скорее всего уйдёт на обед, а там время будет безвозвратно упущено. Эта мысль терзала и мучила Мельникова, — всё-таки дочь Савельева была весомым аргументом в их игре, — но немного утешал тот факт, что кое-что ему всё же сделать удалось: он обезопасил Стёпку (хотя тут и не было прямой заслуги Олега, всё решил его величество случай) и помог другому мальчику, предупредив его мать.
Мать… Тут Олег непонятно почему споткнулся.
Разговор с Анжеликой Бельской, короткий и откровенный — Олег, сам того не замечая, выложил Анжелике информацию о том, где сейчас скрывается Ника — оставил у него странный осадок. Вроде бы все слова и эмоции были верными, но что-то царапало, не отпускало.
Он вспомнил красивое растерянное лицо Анжелики, как она побледнела, замерла, услышав новость о сыне. Стала похожа на ледяную статую в своём чуть мерцающем жемчужно-сером брючном костюме. Только тонкие пальцы нервно теребили нитку жемчуга, тоже серого, идеально подобранного в тон наряду. И всё-таки что-то выбивалось из общей картины, что-то было не так. Мельников пытался поймать, ухватить за ускользающую нить, но его измученный бессонницей мозг отчаянно сопротивлялся.
К тому же безумно хотелось в душ, скинуть с себя пропахшую тюремными запахами одежду, подставить лицо горячим колючим каплям. Для Олега Станиславовича Мельникова было просто немыслимо ходить два дня в одной и той же сорочке, не говоря уж о том, чтобы ходить в грязной сорочке, в грязном белье, ощущать его на себе, чувствовать кожей липкий пот, жирный, густой, с каждой минутой всё больше и больше въедающийся в поры. Привычка заботиться о своём внешнем виде, перенятая им от отца, тоже врача, вросла в него с детства, и то, что другие воспринимали как снобизм и самодовольное щегольство, было для Олега не более чем укоренившимся и устоявшимся образом жизни. Да и разве он один такой. Та же Анжелика Бельская…
Стоп.
В голове Мельникова как будто что-то щёлкнуло.
Жемчужно-серый брючный костюм, мягкая струящаяся ткань, неглубокое декольте, ровная нитка жемчуга на гладкой, безукоризненно ровной шее. Пепельный локон, откинутый женской рукой, блеснувший на тонком запястье браслет — небольшие серые жемчужинки с узорными вставками из белого золота: всё было подобрано, подогнано, выверено, ничего лишнего, как у статуи античной богини. И всё же лишнее было.
Серёжка. Броское, яркое украшение, не вызывающее, нет, — в нём, как и во всём, что носила Анжелика, чувствовался стиль и отточенное годами совершенство, — но так не вяжущееся со сдержанным нарядом госпожи Бельской. Рабочим нарядом.
— Ты удачно меня застал. Я заскочила домой буквально на пять минут, взять кое-какие документы, а тут твоё сообщение.
Олег мотнул головой, стряхивая мягкий морок слов, которые неожиданно всплыли в памяти. Нет, не могла Анжелика Бельская заскочить домой буквально на пять минут, то есть в таком виде — не могла. Для неё, тщательно продумывающей каждую мелочь, каждую деталь своего туалета, надеть серёжки-снежинки, не вписывающиеся в общий ансамбль, было подобно тому, как если бы он сам пришёл на работу два дня подряд в одном и том же галстуке.
Эта лишняя деталь нервировала Олега, наводила на мысль, что Анжелика торопилась, одевалась в спешке, в чём в принципе не было ничего предосудительного, кроме одного: она солгала ему. Но зачем? Почему? Именно эта ложь — Олег наконец понял — мешала ему, задевала, сбивала с толку.
В комнату заглянул ещё один военный, не патрульный, другой. Кажется, второй охранник здешнего КПП.
— Ульянов пошёл в следственный, — сообщил он молоденькому конвоиру Мельникова. — Звонил-звонил, там трубку не берут. Как вымерли все. А он и так злой, зуб у него с утра болит, ходит за щёку держится. Даже пожрать и то отказался. А я бы, пожалуй, перекусил.
Охранник прошёл внутрь к столу, взял лежащий там свёрток, развернул. Запах еды, который Мельников почувствовал сразу, как его ввели сюда, стал ещё острее.
— Будешь? — предложил охранник сержанту. — Бутеры. Мамуля час назад притащила.
— Мамуля, — передразнил его сержант. — Тебе лет-то сколько? А тебе всё мамуля еду носит.
— Ну так она ж мама моя, — добродушно пожал плечами охранник, ничуть не обижаясь на слова сержанта. — Любит она меня. Все мамы любят своих детей. Ну чего, пойдём перекусим? Ульянова ещё точно минут пятнадцать не будет, пока он там до следственного доковыляет. А этот никуда не убежит, куда он отсюда денется.
Сержант немного поколебался, но запах бутербродов оказался сильней.
Дверь в каморку, где сидел Олег, парни прикрыли, но неплотно. Видеть их Мельников не мог, но слышал голоса, взрывы громкого смеха. Два молодых, здоровых парня о чём-то весело переговаривались, уминая бутерброды, приготовленные заботливой женской рукой, маминой рукой, а в ушах Олега почему-то неотвязно звучали сказанные охранником слова: все мамы любят своих детей, все мамы любят…
Она сидела на кушетке, обыкновенной узкой кушетке, обтянутой коричневым дерматином, которые обычно ставят в больничных коридорах вдоль стен, неестественно прямая, ожесточённо сжимающая худыми пальцами ярко-розовую маленькую сумочку — они как раз тогда только-только входили в моду, даже его Соня и та не удержалась, купила себе такую же на каком-то подпольном рынке. Сидела и глядела в одну точку прямо перед собой, как будто разглядывала на стене одной ей видимый узор. Рядом с женщиной на кушетке примостилась маленькая девочка. Тоненькие ножки не доставали до пола, но девочку, как и большинство детей её возраста (ей было лет пять-шесть, не больше), это не смущало. Она болтала ногами и тоненько напевала, склонив тёмненькую головку к потрёпанному игрушечному медведю:
— … спят медведи маленькииии, спят медведи средненькииии…
Женщина заметила его, моментально среагировала, дёрнула девочку за рукав и прошипела:
— Да замолчи уже наконец. Надоела, сил никаких нет. Скулит и скулит.
Девочка тут же замолчала, только ещё крепче вцепилась в игрушку.
— Добрый день, — поздоровался Олег. — Вы — Смирнова Светлана Антоновна?
Женщина с готовностью кивнула и вопросительно замерла, выставив вперёд острый подбородок. Олег сделал жест рукой, приглашая её с ребёнком в кабинет.
Ему не нравилось, как эта женщина обращается с девочкой, его покоробило и это её шипенье — надоела, скулит и скулит, — и то, как она бесцеремонно сдёрнула девочку с кушетки и подтолкнула к двери кабинета, да и сама женщина, худая, с завитыми осветлёнными волосами (Олег знал, что это стоит недёшево), с яркой модной сумочкой в руках, ему была неприятна. Но он понимал, что всё это может быть не более, чем маской, защитной реакцией. Матери, чувствующие беду материнским сердцем, ведут себя по-разному: кто-то рыдает, кто-то застывает, не в силах вымолвить ни слова, кто-то мобилизуется, кто-то, не умея сдержать себя, срывает злость на близких и часто на собственных детях. Эта, видимо, была из последних.
О страшном диагнозе дочери Светлане Антоновне должна была сообщить лечащая врач девочки — сама ещё девчонка, вчерашний интерн, которую Олег взял к себе в больницу несколько недель назад.
— Успокойтесь, Дарья Александровна! — строго выговаривал Олег, стараясь не глядеть в опухшее от слёз девичье лицо. — Вы — врач, а врачу да, иногда приходится сообщать и такие неутешительные известия. Это часть нашей работы, и вам придётся этому научиться.
Перед ним на столе лежали результаты анализов и заключение лаборатории. Лейкемия. Четвёртая стадия. Всё уже слишком запущено… слишком.