- Ага, - догадался молодой человек. – Значит, именно так и надо сказать. Хорошо, ладно.
- Еще скажи и другое… - Фелофей почмокал губами. - То есть, не скажи. Про него не скажи, - он кивнул на возчика, - Про Апраксу. Мол, мужик нас просто подвез какой-то… обозник. А что за мужик – один Господь ведает. Эй, Апракса – в жальнике нас выпустишь, и езжай себе обратно…
- А сестрица?!
- Там же, в жальнике, ее и пождешь – я скажу, чтоб пришла в тайности.
- Не боишься, что увезу? – хмуро бросил Леонтьев.
- Она сама с тобой не пойдет, - уверенно кивнув, старовер пригладил бороду. – В греховный-то мир. Забыл, как у нас девок воспитывают?
- Да-а, - согласно протянул Апракса. – В этом ты прав, не пойдет. Дак, хоть одним глазком поглядеть да словцом перемолвиться. Поехали к жальнику!
Жальник – или священная роща – располагался на крутояре, с которого хорошо просматривалась лежащая верстах в трех, у реки, деревня – добротные бревенчатые дома, крытые дранкою, изгороди, амбары. Селенье казалось большим – Андрей навскидку насчитал больше десятка дворов, вот только церкви не имелось – оно и понятно, староверы – какая церковь? Разве что часовенка, а лучше – молельный дом. По реке, к деревне, ехал на волокушах-смычках какой-то мужик.
- Ну, прощевай, Апракса, - тяжело поднявшись с саней, Фелофей с помощью Громова выбрался на кручу, закричал, замахал рукою.
Мужичок, услыхав, придержал лошаденку, повернул…
- Ну, мы пошли, - раскольник оперся о плечо Андрея. – А ты тут будь. Жди.
- Пожду, - сплюнув, кивнул карел. – Удачи вам.
- И тебе не хворать. Прощевай.
- Прощайте. С тобой-то. Андрей Андреич, может, еще и свидимся.
- Свидимся, - обняв обозника, улыбнулся капитан-командор. – Жизнь-то длинная – почему бы и нет?
Распрощавшись, Громов и Фелофей зашагали к реке. Тоесть, заковыляли, на правую ногу старовер по прежнему едва мог ступить, хорошо, мужичок быстро подъехал, да к тому же оказался знакомым, из соседней – русской - деревни.
- Оп-па! Никак Фелофей?!
- Здоров, Степан! – улыбнулся раскольник. – Как раз к вам еду – за новым хомутом. Добрые у вас хомуты делают и деньгу не ломят. Господи! Что у тя с ногой-то?
- Да подвернул.
- На охоте, небось?
- Не, на посад Тихвинский ездил. А вот дружок мой - Ондрей.
- А я – Степан Макаров, - сняв шапку, крестьянин дружелюбно улыбнулся Громову.
- Ну, будем знакомы, - протянул руку капитан-командор.
И вновь заскрипел под полозьями снег, только уже, кажется, как-то радостнее, веселее – наверное, потому, что уже близко был дом… Дом… для Фелофея – конечно, а вот для Громова?
Старец Амвросий – святый отче, как его почтительно именовали все – оказался кряжистым жилистым стариком, широким в плечах и в молодости, верно, необыкновенно сильным, впрочем, силу свою он сохранил и сейчас, посматривая на гостя бесцветными, глубоко посаженными глазами из-под седых кустистых бровей. Белая борода старца была такой длинной, что казалось приклеенной, ненастоящей, словно у Деда Мороза с детского утренника, однако смотрел старик весьма подозрительно, жестко, хотя слова говорил ласковые, добрые:
- Ах, вон оно, что мил человеце! Значит – веру нашу надумал принять?
- Посмотреть сперва, понять, - твердо отозвался Громов. – Без понятия-то – какая ж вера?
- То верно, - Амвросий улыбнулся в бороду. – Так. Так откель ты? Из Тихвина?
- Нет, святый отче - из дальних земель. В воске царевом служил, потому ранен был, сейчас вот – в отставке. Ни кола, ни двора, ни жалованья.
Старец неожиданно подхватил стоявший у стола посох и с силою пристукнул им об пол:
- О то так! Кто диаволу служит, тому Господь ничего и не даст! Токмо истинная вера, благочестие древнее, Господу Богу люба. На посаде знаешь кого?
- Нет. А вот в Петербурге – многих. Там и служил.
- А почто сюды подался?
- За благочестием, - привстав, поклонился Андрей. – Хотел сперва в Олонец или Мясный Бор, да вот пристатилось в Озерево – вот и подумалось, тут благочестья не меньше.
- Не меньше, не меньше, - Амвросий прислонил посох к стене и, чуть подумав, молвил:
- Инда тако тому и быти – не гнать же тебя? Поживешь пока тут, в мирской, работать с нашими будешь, где укажу… Тут же покуда и обедать будешь – с нашими те пока невмочь. Василина, книжница, тебе обычаи наши расскажет, чтоб ненароком не опоганил чего.
- Благодарствую, - встав, Громов отвесил низкий поклон и приложил руки к сердцу. – От всей души.
- О душе-то после говорить будем, когда крещение примешь, - старец поднялся на ноги и, подойдя к порогу, оглянулся. – Живи. Но, ведай – проверять тебя еще будем!
- Оно понятно.
- А посейчас самое главное – обычаи наши не нарушь. Велю еду принесть – поснидаешь, а потом прилет Василина. Просветит.
Накинув на плечи волчий тулуп, Амвросий ушел, не прощаясь, тяжело прошагал по крыльцу.
Гость, наконец, осмотрелся, чего никак не мог сделать под пристальным взглядом старца. Довольно просторная горница, чисто выскобленный пол, сажа на стропилах и в углах – печь, естественно, топилась по черному. Окно довольно большое – со слюдой! – так что сейчас света в избе вполне хватало, вечерами же жгли в большом поставце лучины. Мебель скудноватая – узкие, лавки вдоль стен, длинный покатый сундук – на таком не поспишь да толком и не присядешь, основательно сколоченный из толстенных досок стол, полки с немудреной посудой, в углу – простенькая иконка Божьей Матери - список с Одигитрии Тихвинской, весьма почитаемой и староверами. В углу, за печкой – набитые соломой матрасы, на них, верно, и спали, разложив на полу – никаких полатей не было.
Осмотрев горницу, молодой человек подошел к окну. Деревня казалась застроенной весьма беспорядочно, без всяких прямых улиц и тщательно спланированных площадей – избы ставили, где хотели, дома все были большими –несколько строений под одной общей крышею, амбары и риги с гумном маячили у околицы, на берегу реки – что тоже было хорошо видно – притулились рядком бани.
Зевнув, Громов подошел к сундуку, заглянул… Как раз в этом момент в дверь осторожно постучали и, не дожидаясь ответа, вошли. То есть – вошел: ребенок, белоголовый мальчик лет десяти, с крынкой молока и краюхой хлеба. Одет был просто – заправленные в онучи с постолами порты, подпоясанная узеньким кушаком рубаха, поверх – зипунок, волосы аккуратненько – под горшок – стрижены.
Поклонясь, парнишка поставил все на стол и, ни слова не говоря, вышел. Даже глаза не поднял, на гостя с любопытством не посмотрел. Неужто, не хотелось? Да хотелось, наверное, просто нельзя было – такие уж у них, у староверов обычаи… Ага! Вот снова вошел, поклонился, тупо глядя под ноги. Поставил ан стол глиняную миску с пленной кашею, рядом положил деревянную ложку.
- Спасибо, - поблагодарил Андрей. – Тебя как звать-то?
Вместо ответа отрок опять поклонился и – все так же, молчком – вышел.
- Ну… не хочешь – не говори, - пожав плечами, капитан-командор отломал краюшку ржаного хлеба – пахучего, мягкого, с хрустящею золотистой корочкой. Видать, только что, с утра испекли. Ну и хлеб! Не хлеб – загляденье, не то, что сейчас в России пекут -одним куском наешься, да и съешь с удовольствием, не торопясь, да еще - запивая холодненьким молочком, да с кашею… Такой хлеб можно и без мяса есть – не похудеешь!
- Спаси Господь тя, человече!
Громов вздрогнул, оторвался от крынки, кивнув вошедшей в избу средних лет женщине – высокой, тощей, с вытянутым постным лицом преподавательницы с кафедры научного коммунизма, по каким-то непонятным причинам вдруг обрядившейся в посконную рубаху и глухой домотканный сарафан – «китайку», шитую из сукна той самой неброской расцветки, что носили советские школьницы – такая… черновато-коричневая… ужас! Поверх сарафана с оловянными пуговицами была надета черная шерстяная кофта, голову покрывал черный платок.
- Э-э… здравствуйте… - приподнялся Громов.
- Там, на лавке, и сиди, - усевшись к окну, тихо попросила вошедшая. – Я – Василина, книжница.
- А я – Андрей Андреич…
- Знаю, - книжница сухо поджала губы. – Святый отче про тебя все сказал. А сам ты нынче ничего не говори – слушай. Я расскажу, а что непонятно, ты потом спросишь.
- Ага!
Василина поморщилась:
- Я же наказывала – не говорить… Ладно. Слушай про наши обычаи – ты, хоть пока и мирской, одначе, должен их блюсть. Буде кто в гости тебя позовет, в свою избу – хоть и не должны бы, а все ж – не вздумай креститься в той избе, то для хозяев – грех. Еще грехи – коли нарушишь заповеди Божьи, коли будешь богохульничать, браниться, святого отче не слушать – за то накажем, сперва епитимью - поклоны, молитвы, потом… Еще грех – посты не соблюдать – а постимся мы, окромя главных постов, еще и по средам, пятницам, понедельникам, вот и ныне у тебя на столе - пища постная, одначе – есть и молоко, ты все ж мирской пока. Миска и ложка эти – твои, никому их не давай, сам мой, отдельно храни. В избах на посиделки собираться – грех, громко хохотать – диавола тешить, тако же и песни мирские петь, гулять дозволено токмо в ряд – парни в ряд, потом девы – в ряд тако же, гадания, игрища, качели – греховны, одежды чужеземные носить – страшный грех… - книжница строго посмотрела на костюм Громова. - Тебе принесут одежку, а эту, диавольскую – сожжем…
- Ничего себе - сожжем! Четыреста рублей, между прочим.
- Громко кричать, разговаривать – грех, - немедленно отреагировала Василина. - За то тебе – епитимья – сто поклонов на ночь, с молитвою, седни же и сотворишь. Что умолк? Спросить чего хочешь? Спрашивай, пока разрешено.
Василина очень хорошо говорила по-русски, но все же, все же чувствовался какой-то акцент – шипящие растягивала, двоила согласные - «каш-ша», «епить-тимья» - звук «р» выговаривала как-то уж слишком твердо, как финны, по всему чувствовалось - русский для нее – не родной, что и понятно – карелы.
Как и историк, Андрей смутно припоминал, что карельские земли после Столбовского мира в 1618 году отошли к Швеции, шведы там стали вводить лютеранство, усилили подати – вот и подались карелы в Россию. Не все, но многие. Язык сохранили свой, но вот даже здесь, на отшибе, русский многие знали – от своих сотоварищей, кроме карельских и вепсских, вокруг и русских староверческих деревень имелось с избытком. А братья по вере – друзья, с ним даже и породниться не грех, можно.