енной инженерии, я начал работу с лучами типа лазеров. Правда, взял от последних только принцип и добился, что они, выходя из линзы, рассыпались узким веером, сохраняя свои качества, самые разнообразные. Кроме того, я открыл принцип сверхмощного и в то же время миниатюрного аккумулятора энергии.
Сфабрикованное Робинсоном дело остановило эксперименты, но все формулы уже прочно запечатлелись у меня в мозгу.
Толчком для создания «лазера» и для всех моих размышлений на эту тему послужили факты столь древние, что на них никто не обращал внимания. В экспедиции мне довелось увидеть мумии трехтысячелетней давности, и я подумал: неужели эти египетские кудесники не могли достичь простого и желаемого результата — сохранить ткани, покрывавшие мумии и рассыпавшиеся в прах, сделать их неподвластными времени.
Ведь к этому они стремились, казалось бы. На это они рассчитывали.
Потом понял: материал рассыпался вопреки желаниям и расчетам.
Сначала мелькнула мысль: так и должно было быть. Много позже родилась гипотеза: пирамиды фокусировали неизвестное поле.
От меня совсем не требовалось найти источник этого поля.
Как не требовалось объяснить его природу. Достаточно было научиться применять его-практически. Я назвал это гипотетическое поле «Т-поле». Буква Т расшифровывалась так: трение. Поле уничтожало трение, во всяком случае ослабляло его.
Оно раскачивало диполи и молекулы, разъединяло нити любого материала. Действовало даже на полимеры. Тем самым я объяснил странный термин «старение материалов». Это поле как бы расшатывало вещество, стремилось сделать его жидкостью, текучей как вода. Но у естественного поля не хватало мощности, силы. Значит, надо было создать искусственный источник этого поля. Ночи я просиживал над чертежами пирамид, размышляя, как они могут конденсировать эту энергию, приходящую неведомо откуда.
Помог случай. В патентном бюро, разбирая одну из самых курьезных моделей «вечного двигателя», я вдруг понял: если он и работал, как уверяли эксперты, то только потому, что подпитывался именно этим полем.
Дальше было легче.
Я понял, что у природы только один источник этого поля — солнце, тот источник, который несет нам тепло и свет, который рассеивает в пространство пусть совсем слабенькое, но непрерывно струящееся от него излучение «Т-поля». Его не мог поймать пока ни один прибор.
Через два месяца модель моего прибора была готова. Достаточно импульса, равного долям секунды, чтобы вещество малой твердости рассыпалось в пыль. Гораздо дольше надо облучать сталь и другие металлы. Так я открыл бескровное орудие справедливого возмездия. Я хотел, чтобы ненавистные мне люди были выставлены на публичное осмеяние перед обществом, ибо у кого-то из русских писателей прочел: смеха страшится даже тот, кто вообще ничего не боится. Но вскоре я понял другое: мое изобретение, попади оно в руки военных маразматиков, могло стать и действенным оружием. Представляете, по снегу или льду наступает цепь солдат. Одно движение рукой, и они голые, голые на лютом морозе. Не говоря о воздействии холода, они еще и теряют способность к сопротивлению в чисто психологическом аспекте: лишенные одежды люди чувствуют себя беззащитными. — Он откинулся на подушки и несколько секунд лежал без движения. — Прибор там, в коробке из-под кукурузных хлопьев, на подоконнике, дайте его мне.
Грег подошел к окну и взял небольшую картонную коробку.
Он открыл ее и увидел похожий на портативный фотоаппарат прибор.
— Дайте его сюда и отойдите в сторону, — слабым голосом повторил Смайлс, — эту тайну я унесу… — Он не договорил, тело выгнулось судорогой. В последний миг он открыл глаза и попытался что-то сказать, видно, о чем-то предостеречь Тома, но не успел и замертво свалился на подушки.
Грег бросился к Смайлсу и схватил его руку — сердце не билось.
Роберт Смайлс был мертв.
Том повертел прибор в руках и заметил сверху над объективом две кнопки — черную и красную. Он направил объектив на висящий на гвоздике, вбитом в стену, заношенный пиджак Смайлса и нажал кнопку. Пиджак будто растворился, превратившись в серенькое облачко. Грег чихнул и тут же вспомнил: «Так вот, значит, почему они чихали». Да, это действительно гениальное изобретение. Он машинально нажал красную кнопку.
Грянул взрыв.
Стены запрыгали перед глазами, окно полетело куда-то вниз. Пол заходил ходуном. На миг в распахнувшейся двери мелькнуло белое как мел лицо хозяйки с широко открытым ртом и поднятыми в ужасе руками, и все исчезло…
После смерти Роберта Смайлса Грег тайно от соседей ночью переехал со своей квартиры в отель, который находился в пригороде. Он редко появлялся на улице, опасаясь попасть на глаза людям Дика Робинсона, у которых он, конечно же, был на подозрении и столкновение с которыми не сулило ему ничего приятного. Более года отсиживался он в своей «норе», выходя из комнаты только поздно вечером; бессонными ночами он вздрагивал от каждого шороха. И о многом передумал Грег. Необыкновенные возможности дарят людям наука, поиск, но плодами изобретателей чаще всего пользуются дельцы, корыстные проходимцы. И горько было сознавать Грегу, что ему, даже если бы он очень захотел, не навести ТУТ никакого порядка.
Юрий МедведевКуда спешишь, муравей?Повесть
Средь времен без конца и края,
В бесконечность устремлены,
Нивы звездные засевая
Лепестками вечной весны.
1. Над поющим ручьем
— В древности тюльпаны цвели не в мае, а в июле. Даже не спорьте, мальчики, — сказала Лерка, пытаясь поймать на язык каплю росы из наклоненного клюва цветка. — Гляньте, к нам в гости пожаловал ручей…
И впрямь: из расщелины в нависшей над нами скале протянулись извивы живого сияния. Должно быть, полуденное солнце растопило в расщелине снег, и к нам подползло вздрагивающее, огибающее пучки прошлогодней травы, робкое существо — ручей. В углублении перед луковицей тюльпана он постоял в нерешительности, как бы набираясь сил, затем уверенно проскользнул мимо нас, разделив Андрогина и меня с Леркой. Своим рывком он наискось перечеркнул узкую, еле заметную нить муравьиной тропы.
— А почему в июле — угадайте, — предложила Лерка. — Кто первый?
Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой.
Они посовещались и, как по команде, рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.
Андрогин сказал:
— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты. — Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока. — Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать, миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце чуть поменьше Южной Америки. — Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками. — Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе… Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов.
Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой скорбью.
— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно, — вздохнула Лерка. — Ты вслушайся в перекличку созвучий: Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль! Звуки-то как пересвист соловьиный! Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат технических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.
Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок, швырнул лепестки в муравейник.
— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.
Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться: — Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин… А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».
Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дороги к дому, погибают.
— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями, — сказал Андрогин. — Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?
— И по кометам. И по молниям. И по журчанию ручьев, — вздохнула Лерка.
— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка лучше своему школьному другу, язычница.
Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.
— Проще простого. Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».
— Ты счастливчик, Таланов, — сказал Леркин муж. — Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.
Я сорвал стебелек мятлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был. Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.
— Ты прав, Тимчик. Он переполнен счастьем. Его распирают удачи. Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго. — Лерка притворно вздохнула.
— И ты говоришь о счастье? — спросил ее Андрогин, но глядел он на меня. — Быть приглашенным бывшим сокурсником и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пёхом, навьючив на себя трехпудовый рюкзак, — разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.
Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах, соузники.
— К чему слова? Кто молчит — не грешит, — подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.
— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, — сказала Лерка и поводила рукой по наконечнику своего альпенштока. — Он уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот, представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть. Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище, вроде гарпунного, бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому дельфин мигом вскарабкался — и был таков. Жаль, выражение его лица я плохо разглядела. Они там все в скафандрах, как космонавты.
— Вношу необходимые уточнения, — сказал я. — Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали. По внутренностям живых еще людей.
Сорванный стебелек мятлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном уме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.
— Ты счастливчик, — не унимался Андрогин. — Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин Земли, а может, даже с некоторыми из них, — он лукаво погрозил мне пальчиком и пощекотал свои огромные вислые усы, — коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь звенит, счастливчик, меня не проведешь!
Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда сеется дождь, ноет позвоночник — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка; что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев.
— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал, Тимофей, — сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем. — В частности, навыки по спасению муравьев…
Муравьи не шли на мост.
Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю мятлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.
— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет, — загадочно проговорила Лерка.
Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал на мост. Насекомое крепко обхватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад.
Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.
И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.
Лерка опасливо наблюдала за моими манипуляциями, как если бы я разбирал гранату. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков явились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени трепетало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом бакенбарды, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-нелепое выражение? «Постой, постой, — тут же одернул я себя, — ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина.
А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!» Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к пятачку, где они только что толпились? Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по уже разведанной стезе. Научился!
Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично, с ордою собратьев создал мост над ручьем.
— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов, — сказала Лерка. — Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.
— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью, — ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.
— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои бакенбарды. — Типичная хохма. Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину. Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам. Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.
Леркино лицо оставалось незамутненным.
— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить. Все, чего я хочу, — показать вам то место. А шагать до него порядочно. Надо бы до вечера успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.
Андрогин не преминул воспользоваться моей оплошностью.
Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.
— Царица грез моих, — замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих…
Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный.
Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям: — В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше, — отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я. — Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью — на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты…
2. Властительница Лунного Огня
Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.
Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Золото инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху.
Нам дали две ночи и день.
До обеда мы с Виктором спали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.
Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа. «Здравей, — говорю, — другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен». — «Пускай учится петь наши, славянские, — хохочет Дончо. — А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли, помнится, с подвязанными крыльями — я толком не разобрал. Никогда не слыхали про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен, как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер. Особенно это касается — я добавляю от себя — другаря Голосеева».
Мы выехали около восьми.
В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в Стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.
Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головой ошарашенного хозяина Ла-Пакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.
Лунной ночью в платье белом
И с гвоздикой в волосах —
Нет прекрасней Антонеллы
На земле и в небесах! —
выводил Розетти своим неподражаемым голосом.
«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше…
В индейское селение мы попали часам к десяти.
Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые тона. Проезжая по селению мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.
По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.
Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне.
— Вождю следует поклониться до земли, — быстро говорил нам мэр полушепотом. — Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, — это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.
Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.
— Верховный Владыка лунных ратников приветствует вас, восседающие в колесницах, — переводил мэр. — Да хранит вас лунный огонь.
Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками.
У одного стражника в руках был винчестер.
По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу с белой жидкостью и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куй (так называют здесь морских свинок) — лакомой пищей в Андах.
Пока под взглядами телохранителей мы опасливо пробовали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.
Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожание костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего, туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой кочевника, другой в черной, как смерть, иноческой рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями и оба падут с коней мертвыми…
Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.
Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним крыльями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.
Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась кромешная тьма.
Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно: — Извините, о чем они поют?
— Духов лунных заклинают. Пока не подымутся на самый верх башни, — дыша мне в ухо, отвечал мэр. — Я вам буду переводить, как сумею, а вы все перескажете другим, попозднее.
— Спасибо за доверие, — сказал я, нащупал его руку и потряс в знак признательности.
— Кто готовится в путь над бездной, в чьих руках осиянная весть? — спрашивал жрец речитативом, видимо, уже с вершины башни.
— Властительница Лунного Огня, — отвечал молодой голос из-за пропасти.
— Кто несет на крыльях знак преображенья богини бессмертной?
— Хранительница Лунной Благодати.
— Чьи волосы — струны света, ростки зеленых побегов, струи молодых ручьев?
— Властительницы Лунного Огня.
— Чьи слезы — дождь, живительный и благодатный?
— Хранительницы Лунной Благодати.
— Кто линию смерти и жизни, зла и добра, света и тьмы прочерчивает на камне Вселенной?
— Властительница Лунного Огня…
Всех вопросов и ответов запомнить было невозможно, тем более в переводе на английский. Наконец после некоторого молчания жрец прокричал с высоты каким-то задушенным голосом:
— Лети же, лети к нам, твоим ратникам, дева света, Властительница Лунного Огня!
…И я увидел, как над вами, во тьме, в той стороне, где другая башня, явилась вдруг светящаяся человеко-птица. Она медленно махала фосфоресцирующими руками-крыльями, столь же медленно приближаясь к нашей башне. Подобие сияющего хитона плескалось между крыльями, лицо мерцало лунной белизной с голубыми ободьями вокруг глаз, а над головой она несла тонкий серп молодой луны. Зачарованный, я хотел потеребить Виктора, этого сурового реалиста, не верящего в чудеса, но его рядом не оказалось: должно быть, передвинулся поближе к Стаматычу.
Было тихо. Лишь слышался глухой далекий шум реки со дна пропасти, над которой парила Властительница Лунного Огня. Я сосчитал про себя до ста пятидесяти, прежде чем она достигла башни и скрылась в ней.
Тем временем на краю неба объявился новолунный серпик, точь-в-точь такой, какой несла она. Все племя лунных ратников запело. После довольно длительных песнопений разом вспыхнули костры, кроме того, единственного, за пропастью.
Как только костры запылали, я начал переводить взгляд от башни к башне. Я надеялся заприметить канат, по которому опьяненная отваром гравейроса, только что прошествовала Хранительница Лунной Благодати, но не увидел ничего.
Показался жрец, один, без колдунов. Он грузно спускался по ступеням. В правой руке он держал длинный блестящий нож, в левой — обезглавленного петуха. Жрец отвесил поясной поклон вождю, распорол петушиное брюшко, запустил руку внутрь, вынул сердце и съел.
Лунные ратники возликовали. Некоторые ударились в пляс.
Застучали барабаны. Стали раздавать варево из котлов.
— Ну как, Виктор? — спросил я Голосеева, который и вправду передвинулся к Стаматычу.
— Во! — Он поднял большой палец. — Эти куй, замечу тебе, объедение. Я своего уплел мигом, вместе с травой. Вот тебе и морская свинка. Жду теперь добавки.
И ни слова о полете призрачной птицы! Не характер — кремень.
В голове у меня шумело. Я ощущал во всем теле необыкновенную легкость. Казалось, поднимись я сейчас на башню, шагни в пропасть — и легко воспаришь, едва взмахивая руками. Такое чувство бывает иногда во сне, особенно в детстве, когда я зависал, как жаворонок, то над полем цветущего клевера, то над глухими заводями Ельцовки, то над родной деревней. Помнится, я отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты не только грядки в огородах или пасущихся на косогоре коз, но по необъяснимому свойству сонного зрения даже головки тыкв, даже рыбешек, резвящихся на плесе, даже мышей-полевок возле прошлогодней скирды, даже начинавшие чернеть ягоды смородины у нашего плетня. Позже, в автоакадемии, я увидел фотографию во всю стену. С высоты нескольких сотен километров спутник запечатлел старт планетолета «Иван Ефремов» к Сатурну. На фото были хорошо различимы мельчайшие детали пейзажа, русла высохших ручьев, суслики возле своих норок — метров за триста от стартовой площадки. Вот и начали сбываться сны детства, подумалось тогда…
— Приезжайте весной, — шепнул мне мэр. — Весною празднество ничуть не скучней. Представляете: между башнями растягивают сеть, куда ловят первые лучи солнца.
Розетти в самых изысканных выражениях поблагодарил вождя за сверхневероятнейший, как он выразился, подарок — зрелище летящей лунной девы и попросил в виде особой милости познакомить нас с ней. Если будет на то добрая воля владыки лунных ратников, он, Розетти, готов прокатить ее в своей колеснице, даже свозить в Ла-Пакуа, в прекрасный дансинг.
— Я выслушал тебя, восседающий в колеснице, — отвечал вождь и посмотрел на телохранителя с винчестером. — Желание твое невыполнимо. Властительница Лунного Огня не открывает свой лик чужеземцам. Даже если чужеземец случайно ее увидит, узнает ее небесную тайну, ему несдобровать. Он неукоснительно найдет смерть. На линии света и тьмы. В ночь лунного затмения.
— На линии света и тьмы… В ночь лунного затмения… — ошарашенно повторил Розетти.
И здесь в первый и в последний раз заговорил жрец.
— Это так же невозможно, как одному из вас, восседающих в колесницах, подарить Верховному Владыке лунных ратников, — поясной поклон в сторону вождя, — свою колесницу. Вашей колеснице негде бегать среди наших скал, в нашем лунном свете. Лунная дева умрет в вашей тьме.
Жрец величественно повернулся и вскоре скрылся в башне.
Чтобы как-то сгладить неловкость, я спросил вождя, часто ли навещает лунных ратников светозарная дева. Оказалось, это случается один раз в году. Да, лишь раз в году из башни Смерти Луны переносит она лунный огонь в Лунную Колыбель. В эту ночь людей по всей Земле подстерегают великие несчастья и беды, если они не принесут жертву Властительнице Лунного Огня. Малые злоключения нависают над смертными во все остальные новолуния и полнолуния. Злоключения можно отвести разжиганием костров с добавлением в пламя лунника — сухой лунной травы, барабанным боем, поеданием живого сердца жертвы. Так повелось исстари, с тех самых пор, как лунные ратники прилетели на Землю. Это произошло ровно 62 тысячи лун тому назад.
Я призадумался: 62 тысячи лун — это около 5 тысячелетий! Вот в какие непредставимые, догомеровские дали времен уходил обряд пришествия Хранительницы Лунной Благодати.
— Значит, в ночь прилета лунной девушки надо обязательно отведать сердце петушка? — спросил улыбаясь Виктор.
— Надо съесть живое сердце, — тихо отвечал вождь, и глаза его блеснули. — Еще при моем деде жрец съедал непетушиное сердце.
Мы замолчали. Я взглянул на часы. Было около полуночи.
Луна поднималась все выше, чуть освещая вечные снега вершин. Пора было возвращаться в город. Вождь с телохранителями проводил нас к машинам. Мэр подарил вождю несколько ящиков с вином и провизией, топор и двуручную пилу. Они быстро о чем-то переговорили, затем обнялись. Старый вождь заплакал.
— Зачем он плачет? — спросил Розетти. — Это я, болван, причинил ему горе. Будь я проклят со своим змеиным языком, черт меня дернул сболтнуть насчет поездки в дансинг. Разрази меня гром с Везувия!
Мэр сказал:
— Он плачет потому, что Властительница Лунного Огня отняла у него единственного внука. Три года тому назад он упал в пропасть. А за год до этого погиб его сын. Лунным ратникам нужен вождь только из рода Верховных Владык. Вот старик и зовет меня к себе, предлагая место Держателя Лунного Пера, с тем чтобы после отлета его души я стал вождем. А какой из меня вождь при врожденном пороке сердца и страсти к рулетке?
Как выяснилось, вождь был его дядей.
Я вытащил из багажника прозрачную коробку с точной копией «Перуна» — в десятую часть натуральной величины, поставил у ног вождя, снял крышку и объяснил, что это наш общий подарок Владыке лунных ратников.
Вождь заулыбался, потер в задумчивости лоб.
— Прозорлив и многомудр мой великий жрец, — изрек наконец вождь. — Большой колеснице негде бегать среди наших острых скал. А детенышу колесницы бегать не надо. Пусть он всегда спит на моем троне.
Он радовался как дитя, этот глубокий старик. Но главная радость ждала его впереди.
— О Владыка, детеныш колесницы тоже умеет бегать. И даже лазить по скалам. Надо только за ним присматривать. На этой доске — цветок с четырьмя лепестками. — Я протянул вождю пульт дистанционного управления. — Нажмешь верхний красный лепесток — детеныш бежит вперед, зеленый — назад, оранжевый — влево, синий — направо. А в центре доски — глаз, он всегда примечает, куда бежит детеныш. Скатится к ручью — видно ручей. Заберется на холм — видишь его на холме.
С помощью мэра вождь тут же позабавился маневрами нашей модели. Не скрою: давно я не встречал таких довольных вождей.
— Далеко ли может убежать детеныш колесницы? — спросил вождь.
— Он может бежать без передыху одну Луну. Но если доску днем держать на солнце, детеныш никогда не устанет. Но доску лучше не ронять.
— Я поручу охранять доску обоим моим колдунам, — торжественно провозгласил вождь. — Колдуны будут держать ее на солнце, от восхода до заката. И никогда, пока я жив, не уронят. Благодарствую, восседающий в колеснице. Никто так не радовал сердце Верховного Владыки лунных ратников, как ты. Какую награду хочешь ты увезти туда, — он сделал жест в сторону, противоположную белым вершинам. — Туда, во тьму?
Ко мне нагнулся Розетти и сбивчиво зашептал:
— Грандиозный момент, сеньор Таланов. Надо выклянчить хотя бы одно блюдо, на которых подавали этих зажаренных тварей. Лично у меня блюдо было золотое, я определил по весу, да и на зуб попробовал. Чистейшее золото, клянусь святым Януарием.
…И я вспомнил о гравейросе. Другого такого случая в жизни уже не представится, подумалось мне. Эх, была не была…
Вполголоса я растолковал мэру свою просьбу, но вместо ответа был удостоен долгого тяжелого взгляда.
— Если моя скромная просьба невыполнима, будем считать мне наградой ваш взгляд, — сказал я, глядя прямо в глаза мэру. — Его-то я и увезу туда, во тьму.
Мэр попытался улыбнуться.
— Некоторые награды можно и не успеть получить при жизни, — произнес он. — Во всяком случае, мой отец еще помнил времена, когда за подобную просьбу чужака спокойно прикончили бы на месте.
— В те замечательные времена не было ни таких колесниц, — я показал на «Перуна», — ни их бегающих детенышей. Между прочим, один из детенышей дожидается вас в Ла-Пакуа.
Давно я не встречал столь счастливых племянников вождей.
Владыка лунных ратников удалился с мэром, чтобы вскоре вернуться и объявить, что награда будет мне вручена там, внизу, во тьме.
А Розетти получил награду сразу. Камень, прожженный слезою Хранительницы Лунной Благодати, и пару живых куй в деревянной клетке.
3. Да не опустеет твой дом, человече!
На другой день закрутилась привычная свистопляска. В минуты отдыха не раз я вспоминал ночь на линии света и тьмы.
Иногда я доставал плоский сосудик из обожженной глины, осторожно вытаскивал деревянную пробку, принюхивался. Пахло скошенным лугом, цветущим анисом, полынным терпким настоем. И сразу накатывала тоска. Хотелось бросить все: безумную гонку по чужой земле, интервью, встречи, речи, поломки, промежуточные финиши, желтые шлемы лидеров — все хотелось бросить, сесть на самолет — и домой, к родным пенатам, к шуму сосен, к стогам, плывущим сквозь заречные туманы…
Мы выиграли с Виктором «Золото инков». Но то была наша последняя победа.
В Кальяо мы погрузили «Перуна» на теплоход «Тысячелетие России», разместились в каютах и вволю отоспались. До отплытия оставались считанные дни.
Как-то вечером, посмотрев в местном кинотеатре широко разрекламированный фантастический боевик «Осада Марса», мы вернулись на теплоход.
— Я заскочу к тебе, если не возражаешь, фантазер. Через полчасика, ладно? — сказал Виктор и заговорщицки подмигнул.
Он появился, держа в руке жестяную коробку с кинолентой.
— Отгадай, каким боевиком я порадую победителя? — спросил Виктор, потрясая коробкой.
— Финишным боевиком, — отвечал я. — Нас подкидывают в небеса, ты до ушей улыбаешься, из карманов у тебя вываливаются отвертки, реле, контргайки и все прочее, а я обвил, как удав, кубок, который, как ты точно подметил, переделан из самовара.
— Вот и не угадал. Перед тобою строго научное кинообвинение служителей культа, пользующихся отсталостью народных масс, чтобы напускать туману насчет порханья разного рода божеств над глубокими пропастями. Так-то, фантазер.
Он расхохотался, а я, ни о чем еще не догадываясь, спросил: — Дружище, неужто удалось заполучить какие-то кадры о хождении жрецов по канатам?
— Не заполучить, а заснять самолично, — сказал Голосеев. — Притом в инфракрасных беспощадных лучах. С ними, как ты знаешь, никакое очковтирательство не проходит.
Я удивился: — Когда ж ты успел, пострел?
— А тогда, у лунных ратников.
Оказывается, как только Властительница Лунного Огня явилась вдруг во тьме, в той стороне, где башня Смерти Луны, дотошный Голосеев незаметно пробрался к «Перуну», навел кинопанораму так, чтобы захватить обе башни, задействовал автостоп на 15-минутный максимум и сразу же вернулся назад.
Так вот почему я не обнаружил его рядом, когда подобие сияющего хитона плескалось у нее между крыльями, а лицо сияло белизной с голубыми ободьями вокруг глаз…
— И что же ты, смельчак, понаснимал? — тихо спросил я.
— Снимал не я. Я, как и ты, хотя в меньшей степени, подвержен страстям. Снимал бесстрастный прибор. И он, только не огорчайся, подтвердил мою правоту в нашем споре. Все твои гравейросы-гравестосы — красивая несуразица. — Голосеев снова потряс коробкой, как триумфатор сверкающим скипетром из слоновой кости. — Я вчера проявил и только что прокрутил на мониторе. Нет, не разгуливает по канату размалеванная пташечка. Чудес, как я тебе постоянно твержу, не бывает. Она привязана к кольцу, в кольцо продет канат, и ее тянут веревкой от башни к башне. А чтобы богиня не крутилась, на кольце сооружена удавка, как у воздушного змея. И заметь, фантазер: едва она долетает, ха-ха, долетает, значит, до башня, неведомые силы сразу же ослабляют канат, приспускают его в пропасть. И все шито-крыто.
— Вечно ты меня разыгрываешь. Но на этот раз ничего не выйдет, отважный пожиратель куй, — сказал я.
— Прошу к монитору, победитель. — Голосеев присел и галантно показал рукою на дверь. — Прошу. Убедишься собственными глазами, кто кого разыгрывает. Кстати, когда мы приплывем, я покажу пленку знакомым телевизионщикам. Сенсацию трахнем на всю державу!
— Ты умница, Голосеев, — сказал я как можно спокойней, потому что уже разбухал от беспричинной злости. — Ты настоящий естествоиспытатель. Из тех, кто сдирает кожу с живых лягушек, рефлексы созерцает. А как же иначе распутать тайну материи?! Но берегись, ее величество тайна мстит за насильственные забавы в ее владениях. Даже тому, кто лучше прочих проходит повороты на гонках.
Голосеев расплылся в улыбке до ушей.
— Насчет мести загнул ты здорово. А поощряет ее величество небось только за высокопарные выражения?
— Тогда считай поощрением угрозу гибели на линии света и тьмы, — подумав, сказал я. — Не забыл? Всякому, кто узнает тайну Властительницы Лунного Огня.
— Ты обрисовал нечетко контуры призрака, фантазер. Кондрашка должна хватить нечестивца не просто на подступах к вечным снегам, но обязательно в ночь лунного затмения. Сочетание, скажу тебе, редкостное для обитателя равнин. Так что у меня неплохие шансы увеличить количество долгожителей. Вместе с тобой, фантазер. Если не больше прочих рисковать на поворотах.
— Ладно, долгожительствуй, — сказал я. — А мне оставь пленку. Я хочу прокрутить ее один. Без твоих комментариев. Если не возражаешь. И больше не зови меня фантазером. Поднадоело.
Он положил коробку на столик, пожал плечами, ушел.
Иллюминатор заволакивала чернильная темь. На двух островах, загораживающих гавань от свирепых океанских волн, вспыхивали дрожащие огни. Я взял коробку и поднялся на палубу.
Потрепанный, изрядно побитый «Перун» был надежно закреплен тросиками к стойкам. Ничего, железный скакун, думал я, восседающие в колесницах наведут на тебя лоск за долгий путь на север.
В кабине, чтобы не привлекать лишнего внимания, я поляризовал стекла на полное внутреннее отражение. Теперь я остался один на один с проклятой коробкой. Необъяснимо, но главное, что я вынес из рассказа Виктора, — это чувство стыда, как если бы сегодня я случайно подслушал, что соперники еще перед началом гонки условились в силу мне неведомых причин нарочно уступить первенство именно «Перуну», так что все наши тактические ухищрения были напрасной тратой сил и нервов. Ситуация хотя и нереальная, но угнетающая. Угнетающая прежде всего невозможностью что-либо изменить. Комедия окончена. Упал занавес. Театр пуст.
Я достал пленку, заправил в монитор и уже потянулся включить, но рука остановилась на полпути.
А зачем мне это? Чтобы убедиться, что Голосеев прав?
Но в чем его правота? В том, что лунное чудо подчинено неодолимым законам земной механики? Но зачем мне знать до конца, по какому — железной или алмазной твердости — закону днем и ночью, стаями и в одиночку тянутся в высях над океанами перелетные птицы? Зачем мне знать до конца, почему в детстве, когда мы переехали из деревни в город и не взяли с собою собаку Нерку, она прибежала к нам спустя неделю, отмахав по осенней тайге свыше шестисот километров? Почему в ночь перед последним экзаменом в автоакадемию, когда все висело на волоске, мне приснился мой билет со всеми тремя вопросами и я вытянул наутро именно его? Почему иногда, особенно в лунные ночи, я предчувствую не только извивы и уклоны любой дороги, но и встречные машины за поворотом, за холмом, и не только машины — любые препятствия? А что, если странные, загадочные, не до конца распознаваемые явления — тоже неотъемлемая часть мировой жизни? Подобно тому, как обязательная странность в пропорциях пленительной красоты — частица самой красоты? Может быть, огни космических цивилизаций тогда и гаснут — одни, задуваемые атомными смерчами, другие, стиснутые рациональным бесплодием, когда в них наконец умирает последняя тайна. Как умирает деревенский дом, покинутый всеми обитателями. Как умирает человек, изгнавший из сердца чудо сострадания и любви…
Я вложил пленку в коробку, вылез из кабины, прошел на безлюдную корму, свесился через перила, разжал пальцы.
Плеска внизу я даже не услышал. Что ж, покойся на дне Тихого океана, оскверненная тень лунной девы. Пусть все так же летит над пропастью Властительница Лунного Огня! Да не опустеет твой дом, Человече!
На другой день я улетел первым самолетом на Кубу, а оттуда в Москву. Голосеев так и не поверил, что я утопил пленку. Я оставил ему на прощание собственный перевод одной статьи из какого-то затертого журнала. Чтобы сдирателю живой кожи было о чем поразмышлять, созерцая в инфрапанораму одиноких птиц над ночным враждебным океаном.
Статья была озаглавлена «ТАИНСТВЕННЫЕ СИЛЫ ЛУНЫ».
«Силы притяжения между Землей и Луной весьма значительны, поскольку оба небесных тела обладают сравнительно большими массами, а расстояние между ними по космическим масштабам невелико.
Словно исполинский магнит, Луна притягивает к себе воды Мирового океана, образуя на его поверхности целую водяную гору.
На многих побережьях, и прежде всего в закрытых бухтах северо-западных штатов США, приливная волна достигает высоты 20 метров. У побережья французской Бретани разница в уровне прилива и отлива столь значительна, что силы гравитации приводят в действие большую гидроэлектростанцию.
Однако лунному притяжению подвержены не только океаны, но и континенты. С помощью чувствительных приборов установлено, что под влиянием Луны они поднимаются или опускаются в пределах 23 сантиметров. Неудивительно, что подобные перемещения могут вызывать катастрофические разрушения в, тех местах, где земная кора напряжена.
Не остается без лунного воздействия даже воздушная подушка нашей планеты. И в атмосфере существуют своеобразные приливы и отливы. При полнолуниях и новолуниях атмосферное давление снижается приблизительно на три миллибара по сравнению с другими лунными фазами.
И еще одна закономерность. Хотя отражаемый Луною солнечный свет составляет стотысячную долю всего солнечного потока, устремленного на Землю, тем не менее он повышает температуру земной поверхности на 1/2000 градуса.
Может показаться, что приведенные величины ничтожны, чтобы оказывать какое-то влияние на погоду планеты. Прав ли был историк и естествоиспытатель Плиний, живший в I веке нашей эры, когда утверждал, что полная Луна повышает влажность воздуха и вызывает дождь? Или это обычное заблуждение? Правы ли те, кто твердо верит — а таких людей множество, — что с увеличением Луны погода улучшается?
Долгое время метеорологи старались вообще избегать подобных вопросов. Но вот в 1962 году группа американских ученых всесторонне исследовала 16 тысяч сведений о погоде в 1544 районах. США за последние полвека. Прежде всего обращалось внимание на закономерность выпадения дождей.
Оказалось, что чаще всего дожди шли на протяжении трех-пяти дней после новолуния и полнолуния.
Опубликованные материалы вызвали всеобщее недоверие.
Однако вскоре пришло подтверждение от австралийских ученых: да, дожди предпочитают лить после новолуний и полнолуний.
Другие исследователи, обработав данные 269 метеостанций, сразу же подметили закономерность возникновения тайфунов с силой ветра свыше 12 баллов. Выводы были обескураживающими. Вероятность подобных ураганов при новолуниях и полнолуниях выше обычной на 25 процентов!..
К сожалению, причины воздействия древней Селены на погоду наукой до сих пор не выяснены. Самая распространенная гипотеза такова. Мировое пространство отнюдь не пустота.
В нем движется огромное количество космической пыли, остатки метеоритов и погибших планет. Не исключено, что часть этой материи улавливается Луной, а затем перекочевывает на Землю — ведь земное притяжение значительно превосходит лунное. Попадая в верхние слои атмосферы и постепенно оседая, мельчайшие космические частицы становятся как бы конденсаторами влаги, сгущаются в облачные массы и в результате, — дождь.
Если Луна способна оказывать влияние на движение океанов, земной коры, атмосферное давление и температуру, не воздействует ли она и на поведение животных и людей?
Как, например, объяснить следующее явление? Давно известно, что моллюски открывают створки своих раковин при приливе и закрывают при отливе. За день они фильтруют около 65 литров воды и улавливают свыше 72 миллионов микроорганизмов, которые и служат им пищей.
Первоначально считалось, что движение створок раковин обусловлено перепадом давления воды при приливе и отливе.
Но вот был произведен такой опыт. Несколько моллюсков перевезли за 1600 километров от побережья и поместили в непроницаемые для света стеклянные сосуды, где были полностью воспроизведены температура и давление воды в привычной для моллюсков морской среде. Затем подключили устройство, контролирующее открывание и закрывание створок.
Поначалу моллюски сохраняли свой привычный ритм: они открывались и закрывались, хотя не было ни приливов, ни отливов. Но ровно через 14 дней случилось невероятное: ритм переместился на три часа. Это позволило сделать такой вывод: моллюски открываются и закрываются в точном сооответствии с приливами и отливами на их новом местонахождении. Иными словами — ритм моллюскам диктовала Луна…
Луна, несомненно, влияет и на поведение некоторых млекопитающих. В лабораторных условиях хомяки всегда гораздо бодрее при полнолуниях и новолуниях, а мыши — только при полнолуниях.
ПОЛНОЛУНИЯ И НОВОЛУНИЯ ПОГЛОТИЛИ 900 ТЫСЯЧ ЧЕЛОВЕК. СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?
Это произошло 16 сентября 1978 года в 19 часов 28 минут.
Землетрясение с силой 7–8 баллов всего за три минуты слизнуло с карты цветущий город. Трагедия разразилась в тот самый миг, когда Луна, Солнце и Земля оказались как бы на одной оси, и тонкая земная кора одновременно испытывала воздействие масс Солнца и Луны.
Старое поверье гласит: при новолунии и полнолунии опасайся землетрясений. Научно это не доказано. Большинство геофизиков пожимают плечами. Однако существует множество фактов, которые не так-то просто объяснить случайностью.
Обратим внимание на самые крупные землетрясения последних десятилетий: 29 февраля 1960 года. Ужасающее землетрясение в марокканском городе Агадир. Под развалинами погибло около 12 тысяч человек., Было новолуние.
2 сентября 1962 года. При сильном землетрясении, продолжавшемся 4 минуты, в Иране погибло около 12 тысяч человек.
Полнолуние.
22 мая 1970 года. Страшной силы землетрясение значительно изменило весь ландшафт Перу. Катастрофа отняла 60 тысяч жизней. Полнолуние.
28 июля 1976 года. 800 тысяч жителей погибло под развалинами при землетрясении в Китае. Полнолуние.
90 3 сентября 1978 года. В 6.08 утра самое сильное землетрясение после второй мировой войны разразилось в Баден-Вюртемберге. Множество разрушений, повреждены транспортные магистрали. Новолуние.
16 сентября 1978 года. При полнолунии и лунном затмении страшное землетрясение буквально уничтожило иранский город Табас и свыше 40 окрестных деревень.
Случайности? Суеверия? Или же существует некая связь между земными и лунными силами?
Издревне человечество приписывает Селене таинственные свойства. Луна почиталась не только как богиня смерти и как богиня плодородия. Ее фазы принимали за символы рождения, роста, смерти и исчезновения. Еще древние римляне утверждали, что полнолуние предвещает дожди, а спартанцы начинали войну исключительно в полнолуния.
В основу первого календаря, составленного древними, был положен лунный, а не солнечный год. Давно подмечено, что в полнолуние некоторые люди не могут уснуть. В древности и даже в средние века твердо верили, что Луна может вызывать душевные болезни. Англичане до сих пор понятие „душевнобольной“ выражают словом „лунатик“ — от латинского корня „луна“.
Пытаясь выявить воздействие Луны на поведение человека, ученые длительное время наблюдали группу из 50 студентов.
Было установлено, что подопытные подвержены резким перепадам настроения с периодом около двух недель. Верхние и нижние „пики“ настроения соответствовали фазам полнолуния и новолуния. Более того, в точно таком же ритме у исследуемых колебался и электрический потенциал».
Я оставил статью в каюте Голосеева сгоряча, желая ему досадить, даже не досадить, а укорить друга за непрошеное вторжение в космический покой лунных ратников, и ни о чем теперь так не сожалею, как о своем поспешном бегстве. Меняющие свои очертания башни необъясненного, едва сбыточного не нуждаются в чьей-либо защите. Чудо явлений чрезвычайных умеет постоять за себя…
4. Зеркало в саду
Над поющим ручьем я рассказал эту историю скомканно, опуская многие детали. Собственно, рассказывал я для одной Лерки. И по глазам ее понял: она поверила мне во всем.
— У подобных героических былин один-единственный недостаток. Полное отсутствие вещественных доказательств, — сказал Тимчик и потянулся зевая. — Пленка утопла, а пузырек с приворотным зельицем… Не сомневаюсь, он тоже был с отвращением брошен в Тихий океан и посему стал добычей рыб. Они облизывают пробку и получают способность летать в воздухе. Некоторые даже наловчились пожирать перелетных пташек. Но только в новолуния и полнолуния.
Лерка стиснула голову руками как от нестерпимой головной боли, хотела что-то сказать мужу, но я ее предупредил:
— Он прав. Сосуд я тоже зашвырнул в воду.
— Твой супруг, Леруня, ясновидец, — не унимался Андрогин.
— А с Голосеевым помирились? — как бы не расслышав его, спросила Лерка.
— Мы с ним не ругались. Он приплыл с «Перуном» через месяц. Он клялся, что и в самом деле разыграл меня. Что в коробке была пленка с финишем «Золото инков» и церемонией, награждения. Но мне почему-то было уже все равно. Я готовился к «Ожерелью Пиренеев» с другим напарником. С Ашотом Мелкуяном. На «Серебристом песце».
— Тары-бары-растабары-серебристые-песцы, — забавно пропел Тимчик. — Не пора ли нам пора. Вперед, к мрачной пещере Леркиных тайн! Наши тайны русские, отечественные, маленько похлестче ихних перуанских-заокеанских. Но тоже без вещественных доказательств.
«Зря я злоблюсь на Тимчика, — подумал я. — Его привычка все осмеивать, все пародировать, надо всем острить — вовсе не прихоть, а жизненная потребность. Это его пища. Без нее он не сможет существовать вообще. Как не смог бы сочинять свои залихватские статьи в периодике без раскавычивания чужих цитат, без переваривания (и перевирания) чужих мыслей. Поглощает чужое, а получается вроде бы свое. И в этом, только в этом секрет несокрушимости кандидата технических наук».
Мы двинулись в путь.
Через полтора часа мы вышли к серному источнику. Струи горячей шипящей воды наклонно били прямо из скалы на высоте человеческого роста, и крутиться под живительным дождем было наслаждением. Тимчик купаться не захотел — он что-то записывал в блокнот. Здесь мы пообедали. Дальше нужно было подниматься вверх по ущелью Тас-Аксу. В переводе с казахского это означает «Река белых камней». Лерка перевела удачнее — «Белокаменная». По ее словам, отсюда оставалось ходу около двух с половиной часов. Следовало поторопиться, чтобы успеть к ночлегу хотя бы в сумерках.
Я шел за Леркой по скользким плоским камням. Река звенела. Несколько раз я замечал на перекатах быстрые тени рыб.
Жаль, что размотать удочку придется лишь завтра. В многоугольнике неба завис недвижно орел. Я начал мысленно перелистывать страницы красной ученической тетрадки в клетку, которую дала мне прочесть Лерка в первый же день моего прилета. Лерка сказала, что вызвала меня в Алма-Ату только затем, чтобы я прочитал эту тетрадь и помог ей в остальном…
«Почему лишь теперь, весной, в апреле, я решаюсь занести на бумагу все то, что следовало записать, притом незамедлительно, еще тогда, прошлым августом? Ведь недаром говорят, что уже через неделю после какого-либо события его подробности оскудевают в памяти наполовину. Впрочем, я не опасаюсь этого. Те подробности не оскудеют в памяти вовек, хотя случившееся не только Тимчику, но и мне порою представляется сном. Вернее, сном во сне. Как у Лермонтова в стихотворении „Сон“, где „в полдневный жар в долине Дагестана“ герой видит во сне самого себя смертельно раненным, спящим мертвым сном, а в том, другом сне, он созерцает заснувшую юную деву, которая также грезит во сне („И снилась ей долина Дагестана, знакомый труп лежал в долине той, в его груди, дымясь, чернела рана, и кровь лилась хладеющей струей“). Выходит, сон даже тройной, точнее, строенный…
После того как Тимчик поднял меня на смех (слава богу, ему хватило порядочности не трезвонить, как обычно), я решилась вообще отмалчиваться, даже отца обошла, хотя неустанно, навязчиво думала лишь об этом. В ноябре я не поехала с ним в Венгрию, промаялась всю зиму в библиотеке над диссертацией, сочинив, к ужасу Тимчика, страниц тридцать, не более.
Говорят, на Востоке существует болезнь с мудреным названием „смертельное томление от воспоминаний“. Человек способен даже умереть от невозможности еще раз пережить наяву событие, врезавшееся в память. Например, последнее свидание перед разлукой.
Теперь поняла: записываю, чтобы оставить какой-никакой документ. Как сказано в „Мастере и Маргарите“, рукописи не горят…
Но начну по порядку.
Середину августа я провела в альпинистском лагере. Мы готовились к траверзу трех вершин, включая пик Авиценны. Сборы проходили нормально. Наш тренер Джумагельдинов был доволен мною. Но буквально накануне штурма я слегка простудилась (тайно поплескалась в ледяном ручье, жара стояла страшенная). Наутро я захрипела, и меня — о ужас! — не взяли. Уверена, что Марат Иннокентьевич посмотрел бы сквозь пальцы на легкую простуду, но Цецилия Аркадьевна, эта толстая змеюга с красным крестом, уперлась, и ни в какую. Все-таки улучила момент подло отомстить за то, что ее Яков Борисович прислал мне двести больших садовых ромашек ко дню рождения, а простодушный Тимчик всех оповестил…
Утром они всемером ушли на траверз без меня. Я поплакала немного у ручья, опять искупалась и решила в отместку бросить альпинизм до конца моих дней. Во всяком случае, дожидаться их триумфального возвращения через неделю я не собиралась. В конце концов, до перевала Трех Барсов спускаться чуть больше суток. Дорога удобная, неопасная. Заночевать можно у слияния ручья с Тас-Аксу. Это немного выше серного источника. А от Трех Барсов легко уехать на машине: раз в день она приезжает к чабанам.
Положив в рюкзак одноместную палатку, спальный мешок, кое-что из еды (точнее, две банки тушенки, хлеб, сгущенку), я оставила на видном месте записку, где объясняла, что по неотложному делу возвращаюсь через Трех Барсов. Этим путем я ходила десятки раз, чаще всего с филфаковцами, сдающими нормы на значок „Альпинист СССР“.
Погода стояла изумительная, рюкзак совсем не оттягивал плечи. К заходу солнца я легко спустилась к месту ночевки.
Обычно мы разбивали палатки на левом склоне ущелья. Там был удобный выступ на скале, площадка метров шестидесяти, поросшая травою и шипигой, как у нас называют низкорослый горный шиповник. С выступа утром, на восходе солнца, хорошо было наблюдать, как лучи пробивают туман по всему ущелью, как внизу сливается узкий пенящийся ручей с большой речкой. Я говорю „большая речка“ условно, в тех местах Тас-Аксу не такая уж и широкая: в августе через нее перескакивают с камня на камень.
Я поставила палатку вплотную к скале, поужинала всухомятку и сразу же заснула как убитая.
Среди ночи меня разбудил грохот. Земля подо мной вздрагивала. Где-то рядом рушились камни. Но вскоре все успокоилось. Кто часто бывает в горах и видит (а еще чаще слышит), как сходят лавины, кто знает коварный норов каменных осыпей, тот не особенно нервничает при подобных звуках даже среди ночи. И я опять забылась.
Мне привиделась Земля из космических глубин. В хороводе среди других планет она светилась, словно купол одуванчика.
Она пульсировала как живое существо, я приближалась к ней…
Нет, сначала важно описать, как именно я приближалась к Земле в том сновиденье.
Я сидела в чем-то, похожем на глубокое кресло-качалку, а вокруг цвел диковинный сад. Ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений переплетались так тесно, что представлялись единым цветущим организмом. Куда ни посмотришь, всюду клубящимися волнами простирались к близкому горизонту многоцветные кроны. Странность состояла в том, что, удаляясь, они становились все выше, все круче, как будто я оказалась на самом дне пестро раскрашенной воронки, причем чаша горизонта была не выпуклой, как у нас на Земле, а вогнутой.
По краям чаши слабо фосфоресцировало скрученное в жгут сияние, уходящее в отуманенные звездные дали. Волшебный сад приближался к Земле, несомый тихо крутящимся смерчем, и по мере приближения (а уже обозначились рваные края материков и среди них разводья морей) меня охватывало беспокойство. Я показалась сама себе дрожащим пламенем среди разгульных ветроворотов вселенной…
Беспокойство усилилось, когда повсюду на лике земном, даже на белых шапках полюсов, стали различимы сотни, тысячи ядовито-синих огоньков. Все они исторгали жесткие прямые лучи, какие испускают ядра звезд.
И явилось припоминание, что мой сад в тысячелетних странствиях по океану вечности время от времени устремлялся к подобным живым планетам, но если замечал такие страшные огни, всегда улетал прочь. Я пыталась вызвать в памяти те слова, следуя которым сад избежит опасности, и вспомнить не могла.
По всей оболочке смерча начали проступать коричневые пятна, которые сразу же чернели, пока сад не сокрыла блистающе-черная тьма…
И я проснулась. По крыше палатки били тяжелые капли дождя. Не вылезая из спального мешка, я слегка приоткрыла полог.
Рассветало. Пухлые тучи сползали вниз по ущелью. Прокатился гром. Синоптики, как водится, ошиблись. Ну что ж, придется топать под дождичком, нам не привыкать. Штормовка — защита надежная, не говоря уже про горные ботинки с шипами — в них не поскользнешься. Об одном жалела я: еще — вчера решила сначала искупаться в серном источнике, а уж потом завтракать. Говорят, можно сбавить вес сразу килограмма на два. Ладно, придется обойтись без купаний. Только вот ребят жалко: каково-то им там, на высоте! Наверняка у них завьюжило, притом дня на три, не меньше. В августе погода в горах портится исключительно редко, но уж если испортится…
Я быстро собрала палатку, надела рюкзак и двинулась туда, где от пышного куста боярышника начинался довольно крутой спуск в ущелье. К моему удивлению, сразу за боярышником оказалась пустота. Спуска больше не было. Землетрясением вырвало огромную часть скалы, она рухнула, запрудив Тас-Аксу. Сквозь клубящиеся тучи было нелегко разглядеть, насколько массивна плотина, но я не сомневалась, что Белокаменная прорвет любую преграду. Так просто ее, голубушку, не усмиришь, помню, подумала я, но сразу же резануло как скальпелем: а спускаться теперь где? Я оказалась на карнизе, в западне. Сверху скала метров на полтораста, без веревки и крючьев делать там нечего. Снизу пропасть метров семьдесят, попробуй сползи…
Я сняла рюкзак, присела на него. Спокойствие, прежде всего спокойствие. Как поступают в подобных передрягах бывалые альпинисты, ну, например, тот же Марат Иннокентьевич?
— Во-первых, надо набраться терпения и ждать помощи. Она обязательно придет, — сказала я голосом Джумагельдинова.
— В данном случае помощь придет не раньше, чем через неделю, — отвечала я Марату Иннокентьевичу. — Вы вернетесь с траверза победителями, запросите по рации Алма-Ату и кинетесь меня искать. Но за это время я умру здесь, возле боярышника. С моими запасами еды долго не протянешь, а главное — у меня с собою ни капли воды.
— Можно жевать плоды шиповника и слизывать воду с камней. Даже если нет дождя, утром на камнях проступают капли росы. А уж если льет дождь, проблем с водой никаких. Надо греться у костра, сжигая прошлогоднюю шипигу, и ждать помощи. Наверняка какие-нибудь „дикари“ пойдут от Трех Барсов вверх по ущелью, — обнадежил Марат Иннокентьевич.
— Надежды на „дикарей“ никакой, — вздохнула я. — Когда погода портится, „дикари“ скатывают палатки и возвращаются восвояси.
— В крайнем случае можно разрезать палатку, спальный мешок, даже рюкзак на полоски, связать их морским узлом и попытаться спуститься…
— Марат Иннокентьевич, у меня с собою только консервный нож. Им палатку не разрежешь. Кроме того, я никогда не решусь спуститься и на десять метров по связанным огрызкам, даже если б я нашла в себе силы рвать брезент зубами, — возразила я.
— Тогда остается спокойно сидеть в непромокаемой палатке и все-таки ждать помощи, — сказал после некоторых колебаний Марат Иннокентьевич.
Да, положение было незавидное.
Я взялась за толстую ветку боярышника и немного наклонилась над пропастью: а вдруг все же есть возможность проползти, как ящерица, средь расщелин? Конечно, без рюкзака.
В конце концов его можно просто спихнуть вниз, а потом отыскать среди камней…
Но недаром сказано, что благими помыслами вымощена дорога в ад. Подо мною блестела мокрая отвесная стена.
Справа из скалы, наискось в мою сторону нависла глыбина довольно-таки странной формы. Она напоминала часть скрученного в продольном направлении кристалла, расширяющегося к концу. Этот-то расширенный торец, вернее, какая-то часть его, поскольку глыба переходила в скалу, нижним полукруглым основанием упирался в заросли шипиги на моем карнизе. Кристалл в отличие от серой блестящей скалы был тускло-черным, точь-в-точь антрацит. В детстве наша семья жила на Кузбассе, в Осинниках, и я вволю налазилась со сверстниками по шахтным отвалам.
Помню, я обрадовалась необыкновенно. Пусть я прокукую на карнизе даже неделю, но зато я стану первооткрывательницей здоровенного угольного пласта.
А ведь еще неизвестно, насколько уходит этот закругленный пласт в земные недра. Кто может поручиться, что здесь не целое угольное месторождение! И это в условиях, когда планете грозит энергетический голод, о чем мне не раз рассказывал Тимчик. Сейчас каждая тонна угля и торфа на учете, даже старые, выработанные шахты вновь начинают действовать.
Я подошла к торцу, провела рукой по гладкой поверхности и удивилась: буквально в сантиметре от угля пальцы наталкивались на невидимую преграду. Более того, тускло-черный торец пласта под дождем оставался абсолютно сухим. Непонятно как, но струи дождя не касались этого угля. Они плавно отклонялись чем-то и соскальзывали вниз…
Само собой разумеется, дальнейшая моя запись никого ни в чем не убедит, но я подчеркиваю: пишу только правду, сколь бы фантастичной ни предстала она из последующих событий.
Я увидела их. Точнее, сначала одного из них. В торце обнаружился золотистый глазок и начал расширяться наподобие диафрагмы фотоаппарата. Как только глазок начал расти, я схватила рюкзак и отбежала к скале, хотя бежать, в общем-то, было некуда, а спрятаться негде.
Из глазка (а он расширился до размеров парашютного купола) медленно вылетел огромный скафандр, примерно такой, как для глубоководных исследований, тускло-черный, как и кристалл. Ростом (длиной? высотой?) он был — вместе с парой нижних конечностей — метров пять, не меньше, диаметр головы (то есть не головы, а скафандра, тут я до сих пор теряюсь) — больше метра. Это сейчас я спокойно пишу: пять метров, один метр, но тогда мне было не до вычислений и не до сопоставлений с куполами парашютов. Я вся сжалась от ужаса и бессилия в своей залатанной штормовке.
Он вылетел из глазка, который сразу закрылся, сомкнулся.
За скафандром тянулась тускло-черная веревка, даже не веревка, а жгут сгущенной черноты. Неуклюже переворачиваясь в воздухе, он поплыл вдоль кристалла по направлению к скале и… растворился в ней. Сначала в скале исчезла рука, затем голова, другая рука, туловище, ноги. В общем, скафандр весь исчез, остался только плавно перемещающийся черный жгут. Он нырнул в скалу, как мы ныряем в теплое море — без видимых усилий.
Вскоре через глазок выскользнули еще двое — точные копии первого. Скафандры тоже скрылись в скале, правда, в разных местах, но один сразу же возвратился и исчез в помутневшем глазке.
Так они путешествовали туда-сюда часа три, не меньше, и все это время я стояла как полоумная под дождем, у мокрого рюкзака, проклиная свою злосчастную судьбу и отказываясь верить происходящему. Удивляли меня даже не сами антрацитовые чудища — удивляло полное их безразличие ко мне. Они не предприняли ни малейшей попытки познакомиться со мною.
Да что я говорю — познакомиться! Хотя бы рассмотреть меня!
Не червяка, не букашку несчастную, не мерзкую рептилию! — меня, самое разумное существо во всей вселенной, как пишет в своих статьях Тим. Я была для них как камень, как струйка дождя, как колючка шипиги — без-раз-лич-на!
— И вы мне безразличны, угольные скафандры, — шепотом сказала я. — Мне все равно, как вы оказались со своим кристаллом в скале. Мне все равно, обитаете вы внутри земли, как кроты, или пожаловали к нам из небесной преисподней. Можете туда и убираться, я вас не держу.
Меня одолевал волчий голод. Я растянула палатку, вскрыла тушенку, честно отмерила полбанки и проглотила с хлебом, почти не жуя. А запила водою из лужицы возле рюкзака.
Все так же сеялся дождь, брели по ущелью тучи, ревела внизу набухающая, подпертая рухнувшей скалой река, все так же кувыркались у кристалла скафандрики, так я решила их окрестить. Иногда они появлялись, держа в лапах то несколько спиралей, то связку шаров, то вообще бог весть что — все черного цвета.
Так наступил вечер. Стемнело. Я промокла до нитки, но палатка изнутри оказалась сухой, спальный мешок тоже. Я доела тушенку, сняла мокрую одежду, но уснуть никак не могла.
Допустим, вы инопланетяне, рассуждала я. Допустим, у вас сверхважная работа, например, попали в катастрофу и теперь спешно ремонтируете свой корабль, если кристалл и есть ваш корабль. Но ведь корабль могут соорудить лишь высокоразумные существа. Так отчего же вы, братья по разуму, не поможете спастись гомо сапиенс — человеку разумному? К тому же женщине, притом молодой. Чего вам стоит перенести ее на другую сторону ущелья? Вам, свободным от уз тяготения земного? Опасаетесь последствий контакта? Или, как в рассказе Рэя Бредбери, которого, к сожалению, так не любит Тимчик, мы с вами из несовместимых миров и наши руки пройдут одна сквозь другую, как две живые тени? Но ведь я трогала ваш кристалл, я чувствовала его упругость, если не его самого, то хотя бы преграды, его стерегущей…
Разбудило меня сияние солнца, сопровождаемое раскатами грома. Было жарко, как на пляже. Часы показывали половину третьего. „Быть не может, чтобы я проспала чуть ли не целые сутки“, — подумала я, выглядывая из палатки.
Я ошиблась. Стояла глубокая ночь. Но над их кристаллом, над моим карнизом переливался великаний купол живых солнечных лучей. Я даже видела, как бисеринки дождя соскальзывают по краям золотого сияния, но сквозь купол они не проникали. Над ночным Тянь-Шанем плескались потоки дождя, молнии перепахивали небо, громыхал гром, а у слияния ручья с Белокаменной взошло маленькое солнце и быстро высушило досуха палатку, штормовку и даже ботинки той, что случайно оказалась под его лучами.
Их кристалл переменил свой цвет. Теперь он стал фосфоресцирующе-серебристым, а плавно изгибающийся торец был вообще прозрачный, и там, внутри, сквозь радужную перегородку просматривались ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений. Они переплелись так тесно, что казались единым цветущим организмом. Не было верха и низа, не было отдельно пола, стен, потолков — везде роились, клубились волны многоцветных крон. Странность состояла в том, что по мере удаления в глубь кристалла они становились все выше, все круче, как бы предвещая просторы без края и конца…
Я чуть не вскрикнула от удивления: это был мой волшебный сад, но в чем-то (или чем-то) неузнаваемо преображенный.
Три моих скафандрика (они тоже стали серебристыми) летали над соцветьями, манипулируя своими шарами и спиралями.
Таясь, как зверек, обдирая лицо, коленки, руки о колючки шипиги, я подползла поближе. Они что-то делали со своим сладостно дремлющим садом, но что именно, понять мне было не дано.
Там, где в космических глубинах кристалла смыкались буйные кроны, мерцал сумеречный овал. „Как кружащиеся по своду земному созвездья охраняют покой Полярной звезды, так и кроны стерегут подобие зеркала“, — подумала я и сама удивилась прихотливости моей, но и как бы не моей мысли. В зеркале проглядывались сгустки туманностей, завихрения диковинных миров, двойные, тройные звезды, роящиеся планеты, спиральные рукава. Среди этих песчинок вселенского хаоса плавно перемещались серебряные вихри, чем-то похожие на те, что в пустыне Бетпак-Дала, где мы были на практике, предвещают смертоносный самум…
„Чудесный этот сад — двигатель их корабля-вихря, — как в озаренье, подумала я. — Почему-то он у них разладился, и они его чинят. Жаль, что я ничем не смогу им помочь“.
До сих пор для меня загадка, как мне приходили в голову все те странные мысли, когда я, залитая среди ночи лучами солнца, пряталась в траве, хотя прятаться было не от кого.
Помню, вслед за догадкой о саде-двигателе я начала размышлять, зачем к осени оплотняется среда земной биомассы, перед тем как смениться зимней пустотой? Зачем наливаются соком яблоки, тучнеют нивы, тяжелеют плоды? А что, если эта ежегодная пульсация растительных веществ — залог, движения земного времени?…
И сразу Земля представилась живым зерном в роднике вселенского бытия.
Я думала о высоте небесной, глубине земной, широте в беспредельности мироздания.
И мироздание раскрылось мне вдруг, как цветок, трепещущий среди солнечных дуновений.
И как в теле человеческом, во вселенной все было связано со всем, все отражалось в другом и другое в себе отражало — все предметы, явления, вещества, времена…
И небеса были частью меня, и я — небесами.
Кристалл был посланец непредставимо красивого мира, но почему-то сама мысль о соприкосновении наших двух миров показалась мне таинственно страшной и непостижимой…
Не помню, сколько я пролежала в шипиге, но это были лучшие минуты в моей жизни.
Пока снопы солнца не погасли и не хлынул вслед за тем дождь…
Я проснулась поздно. Ломило голову, особенно в висках.
Дождь барабанил по стенам палатки. Я ощупала рюкзак, штормовку, ботинки. Все сухо. Значит, то было наяву.
В черном кристалле глазок открывался и закрывался: садовники работали.
После обеда, не дождавшись верительных грамот, я уже твердо решила: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. В конце концов, откуда скафандрикам знать, что я существо разумное? Я должна им это доказать.
Я улучила момент, когда глазок начал расширяться, и с бьющимся сердцем подбежала к торцу.
— Приветствую вас, звездные братья! — завопила я вылетевшему скафандрику. — Спасите меня, пожалуйста!
Никакого внимания. Он прошествовал покачиваясь по воздуху и растворился в скале, — как привидение.
„Ну нет, просто так я не отступлю, господа-товарищи звездные садоводы. Я вам не птичка с подбитым крылом, — озлобилась я. — Мои предки во все времена почитали первейшей обязанностью помочь попавшему в беду. „Сам умирай, а товарища выручай“. Слышали такое? А если нет, то зарубите себе на носу или на чем там придется. Мои предки знали истинную цену дружественным контактам, о чем можно судить хотя бы по такой древней пословице: „Неправдою весь свет пройдешь, да назад не вернешься“. Тоже не слыхали? Гроша ломаного не стоит звездная ваша премудрость“.
Я вернулась в палатку, вырвала из блокнота несколько листков и нацарапала карандашом: на одном — модель солнечной системы, жаль, что не все планеты вспомнила; на другом — теорему Пифагора — треугольник с тремя квадратами на сторонах, как учили в школе, и модель атомного ядра (я перерисовала по памяти ее изображение с транспаранта над воротами республиканской выставки достижений народного хозяйства); на третьем — ракету и в ней маленького человечка (поразмышляв, точно такую же ракету я изобразила на первом листке — летящей с Земли на Луну). На четвертом листке еле улеглись два земных полушария. Материки я нарисовала приблизительно, только Австралия и Африка получились сносно. Но зато уж я не пожалела тюбик голубой импортной пасты для век и всю планету испещрила огоньками. „Получайте обратно ваш насильственный сон на тему атомных бомб! Попробуйте только не понять, что к чему, — бормотала я. — Разнесу альпенштоком в клочья и чудесный ваш сад, и вас самих заодно, истуканы!“ Оставшийся листок целиком вместил русскую пословицу, написанную латинскими буквами (боюсь, что с ошибками): Nepravdoju ves svet projdosch, Da nasad ne vern-joshsja!
Захотят — поймут!
Вот так, с альпенштоком и кипою листков, грязная, голодная, но полная решимости наладить проклятый контакт, я предстала перед торцом. Первого же скафандрика, поскольку он, конечно же, не соизволил удостоить меня вниманием, я больно тюкнула по ножище.
И ведь подействовало! Он перевернулся вверх тормашками, приспустился на уровень моей головы, застыл в воздухе, чуть раскачиваясь. Было страшновато, но я приложила ему листки прямо к черной его голове, поскольку рука его плавала метрах в двух надо мною. Странное явление: листки мои точно провалились в его шлем. Их просто не стало. Он сразу скрылся в глазке, и около часа они не появлялись вообще.
Наконец один явился, не знаю уж, который из них, подплыл к палатке, где я ждала результатов смелого своего опыта. В лапе у него была зажата лопатка, вроде тех, чем пирожное подают, размером, понятное дело, метра три, не меньше. Лопаткой этой начал он осторожно подталкивать меня в сторону кристалл а.
— Нечего меня пихать своей железякой, красавец скафандр, — сказала я ему. — Сама пойду к месту переговоров.
Но, как выяснилось, толкал он меня не к кристаллу, а к краю пропасти…
— Думай, что ты делаешь, звездный зверь! — кричала я. — Я не могу летать, как ты! Я разобьюсь. А тебе за меня отомстят!
Все же я сумела увильнуть и спряталась в палатку.
Но это меня не спасло. Видно, они единогласно решили меня погубить, не знаю уж за что.
Палатка оказалась, в воздухе вместе с колышками. Скафандрик опять погнал меня к краю карниза. Я попробовала объяснить жестами, как могла, что я не против оказаться на той стороне, но что пропасть для меня неодолима, что нужен канат, мост, все что угодно, иначе тело мое найдут на острых каменьях внизу, растерзанное хищниками.
Пока я на пальцах пыталась что-то объяснить, он ловко поддел меня своей черной лопатой, приподнял над карнизом, пронес над боярышником и метрах в трех от края, наклоняя лопату все больше, спустил меня в воздухе над пропастью.
— Будьте вы прокляты, мрачные пришельцы! — успела прокричать я перед смертью.
Но в пропасть я не упала. Я соскользнула на что-то упругое, невидимое, чуть дрожащее подо мною.
Помню странное ощущение, нет не страха, то было чувство стыда, как будто я внезапно оказалась обнаженной на ученом совете среди наших глупо хихикающих старцев.
Я попробовала вцепиться хотя бы в ту же гнусную лопату, но изувер отплыл от меня и спокойно наслаждался моим позором.
Я опустилась на четвереньки и как собачонка, да, как затравленная собачонка, поковыляла, но не туда, к спасению, а сюда, обратно, ведь карниз-то был вот он, рядом. Одной рукой я нащупывала эту штуку, а сама старалась не смотреть вниз, где шевелился туман.
Но он вернул меня. Лопата, как черная стена, встала предо мной и отодвинула меня от карниза. Я повернулась, заплакала и поползла.
— Ползи, карабкайся, собачонка, — бормотала я. — Сейчас они выключат это, чтобы позабавиться, как ты рухнешь в пропасть, вот туда, где ревет и перехлестывает через запруду Тас-Аксу. Пусть ревет и перехлестывает. Она сметет завал, и сразу вниз, в долину, покатится грозный сель — грязь, смешанная с камнями и стволами деревьев. Ну и ладно. Пусть тело мое поглотит грязный сель. Чтоб и косточек не осталось.
То, по чему я ползла подобно букашке, было на ощупь теплым и чуть шершавым, как плексиглас. И немного покатым с боков, как если бы я находилась в невидимой большой трубе.
Время от времени мне мерещилось, что труба слабо светится розовым, как люминесцентная лампа на морозе.
До противоположного склона ущелья ползти оставалось еще порядочно.
Ползти? А почему, собственно, я, Валерия Марченко, должна ползти чьей-то потехи ради? Кто дал мне право, мне, представительнице земной цивилизации, так унижаться неизвестно перед кем, из бог весть каких захолустий вселенских? А может, это беглые каторжники из созвездия Гончих Псов? Как и зачем очутились они со своей черной колымагой внутри скалы? От кого они там прячутся? Почему не показывают своих лиц, если у них вообще есть лица?! Почему столь бесцеремонно прогнали меня, заполучив кое-какую информацию на пяти страницах, блокнота?
Не беда ползать, было бы перед кем!
Я поднялась и маленькими шагами, хотя и неуверенно, шла по воздуху. Сердце билось так сильно, что от его ударов (так мне казалось) содрогалась невидимая дорожка, по которой я уже шла. Да, шла!
Последние метры были самыми тяжелыми. Каждый миг я ожидала этого. Но ничего не случилось. Там, где колеблющийся столб нежно-розового путеводного марева упирался в голую скалу, я спрыгнула на траву, бросилась карабкаться вверх по склону, пока не очутилась на знакомой туристской тропе. Здесь я упала вниз лицом под старой елью и вдоволь наплакалась.
Когда я пришла в себя и подняла голову, то увидела перед собою своего черномазого избавителя с лопатой. На ней лежали палатка и все прочее. Вися наискось в воздухе (полноги утопало в земле), он наклонил лопату — вещи соскользнули ко мне.
Я поднялась и сказала:
— От всей души благодарю вас за спасение, звездные кавалеры. Не знаю даже, чем отблагодарить.
Я заметила рядом, у орехового куста, мокрый красивый цветок, у нас их называют фазаньими хвостами. Я сорвала его под корень, положила на лопату. Помню, цветок притянуло как магнитом.
— Нюхайте на здоровье, этот желто-красный цветок и не поминайте лихом, загадочные садостроители, — сказала я. — Понимаю, что вы при всем желании не смогли бы вручить мне ваших цветов — ведь любой из них не меньше этой елки. Под него нужен не кувшин, целая цистерна. Зато фазаний хвост вполне уместится в вашем наперстке. И надеюсь, украсит ваш потешный сад. До следующей встречи!
Дождь совсем перестал. Я смотрела в сторону карниза, куда теперь летел над пропастью награжденный цветком мой спаситель. И вдруг поняла, на что похож тускло-черный, расширяющийся к торцу кристалл. На смерч. На вихрь. На столбовой ветроворот. Правда, большая часть смерча — в этом я была, непонятно почему, уверена — покоилась в скале, но подобно тому, как по обрывку фотографии (а мне случалось их рвать!) узнаешь знакомое лицо, так и я сразу распознала лик смерча.
Как же мне хотелось пить! Я слизывала капли с блестевших ореховых листьев, ощущая, как в меня вливается жизнь.
Тут раздался грохот, как при сходе лавины. Черный смерч исчез, будто его и не было. Вместе с карнизом. На том месте рушились глыбы. В центре скалы зазияло огромное отверстие.
Когда грохот двинулся вниз по ущелью, я поняла: Белокаменная разорвала свои цепи.
Через день я была в Алма-Ате…».
5. Подпирающие небо
Мы шли правым берегом Тас-Аксу. Склоны ущелья везде — метров на тридцать вверх — были ободраны, искорежены, будто вспаханы мотыгами исполинов. Ни деревьев, ни кустарника, лишь кое-где зелеными заплатами пробивалась молодая трава.
Приходилось обходить камни величиной со стог сена — их приволок сель. Житель равнин никогда бы не поверил, что говорливая безобидная река может натворить такое. Но я-то еще мальчишкой видел в краеведческом музее желтые фотокарточки начала века, где Алма-Ата до основания была раздроблена, целиком сметена с лица земного такой же разбушевавшейся речушкой. Не пострадал лишь деревянный многоглавый собор, возведенный без единого гвоздя гениальным строителем Зенковым.
В этом-то разноцветном, узорчатом храме, похожем на Василия Блаженного, и размещался музей, когда я был мальчишкой.
Всю неделю после приезда раздумывал я над Леркиной красной тетрадью. Что-то тревожило меня в этих кое-где тщательно зачеркнутых строчках, наспех набросанных ее пляшущим почерком. До конца я так и не мог определить свое отношение к ее сумбурной исповеди. Я слишком хорошо знал когда-то Лерку, чтобы задаваться вопросом: верить или не верить. Даже если она предложила игру — то одну из тех пар, что реальнее самой жизни. Беспокоило что-то другое…
«Допустим, путешественники по Пространству или по Времени сбились с пути, — размышлял я. — Оказаться они могут где угодно, об этом размышлял еще русский философ Федоров, учитель Циолковского. Действительно, при пространственно-временном переходе всегда есть риск очутиться где угодно, хоть в жерле извергающегося вулкана. Они оказались в скале. Допустим, земля и воздух для них в равной степени чужеродная среда, причем не существует даже границы перехода от твердого к газообразному, поскольку их собственная среда обитания совершенно другая. Отсюда скафандры. Далее. При всей парадоксальности Леркиной мысли, что сад в кристалловидном корабле-вихре представляет собою единый живой организм-двигатель, я готов был согласиться и с этим, хотя смутно себе представлял механику подобного движения. Но как бы они ни двигались, в какой бы среде ни обитали, почему эти, несомненно, высокоорганизованные создания не пожелали объясниться?» Да, вот это-то меня и тревожило: почему они не захотели вступить в контакт? Неужели мы такие уж примитивные твари?…
«А лунные ратники, — вспомнил я. — Разве их не считают примитивными? Туземцы, дикари, погрязшие в суевериях, — это слова самого мэра, выходца из их же племени. А ведь никто другой, как мэр рассказывал, что в ветхом дворце вождя на большой каменной стене выдолблен календарь, где помещены все солнечные и лунные затмения за несколько прошедших тысячелетий и еще на тысячу лет вперед. Что по этому календарю высчитывается ход всех планет солнечной системы, включая, например, Нептун, открытый человечеством лишь в прошлом веке. Что накануне прилета Лунной Девы жрец катает по деревянному желобу медный шар с изображением лунных морей, в том числе и тех, что на обратной стороне Луны. Что на их кладбище стоят каменные идолы с глазами и пупками из магнитного железа — возможно, тайна магнита была здесь проведана задолго до китайцев. Кому интересен великий эпос Виракочи „Странствия лунных ратников“ — загадочный свод предании о многотрудных перелетах среди звезд в крылатых сосудах, начиненных ртутью и неведомым „жидким магнитом“? Кто заинтересуется тем, что они вообще не болеют раком? Кто вступит, наконец, с ними в контакт? С ними, с нашими земными братьями, не унесенными галактическими вихрями в забвенье вечных звездных снегов? Почему они нам неинтересны?».
В ущелье заползали сумерки.
— Поднажмём, восседающие в колесницах, — сказала Лерка. — Ты, Тимчик, смотрю, совсем из сил выбился. Но ничего, вон за тем поворотом надо перейти на ту сторону реки, взять еще один подъемник — и мы у цели. Утром оттуда любоваться ущельем — ничего сладостней не придумаешь.
Подъем мы одолели около девяти. Было уже темно. Мы наломали сухого хвороста, развели костер. Пока Лерка готовила ужин, мы с Тимчиком поставили их палатку под огромной елью, а свою я разбил метрах в тридцати, в кустах орешника.
Перед тем как вернуться к костру, я все же натянул свитер: вдоль ущелья задувал довольно прохладный ветер. Звезды висели низко. Невидимая, перекатывала внизу камни река.
— А что, братья по разуму, спрыснем коньячком завершение паломничества ко святым местам? — задребезжал привычно Андрогин, уже отворачивая крышку. — До дыры инопланетной отсюда небось рукой подать, а, женушка? Ежели рука длиною метров триста с хвостиком, да?
— Напрямую здесь втрое меньше. Мы по правую сторону ущелья, а карниз был на левой. Солнце взойдет — я тебя разбужу, засоня, и сам все увидишь, — отвечала Лерка. Я позавидовал ее спокойствию.
— Покуда солнце взойдет, роса очи выест. Слыхала такое филологиня? Я тоже поднатаскан в пословицах, обожаю плоды народной мудрости. И поступлю мудро, отмерив себе двойную дозу пятизвездочного. Нет возражений? Принято единогласно… Устал я сегодня зверски. Отвык передвигаться на своих двоих.
Он опрокинул почти полный стакан, начал торопливо жевать мясо, но и жуя, не переставал балабонить. Слова вылетали из его пухлых губ, как пена из-под водометного катера.
— В другой раз, глубокочтимый месье Таланов, пожалуйте к нам на «Серебристом песце». Будем по горам ездить и охотиться на круторогих баранов. По горам по долам ходит шуба да кафтан. Муж с женой бранятся, да под одну шубу спать ложатся. Завтра высеку эту мудрость на скале. Латинскими буквами.
Вскоре после пятого тоста (он пил за прекрасных дам) Тимчик был готов. Хотя и не верилось, что настолько, чтобы ползти к палатке, приговаривая: «Кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех…» Прежде чем влезть в палатку, он повернул к нам голову и оказал довольно внятно:
— Я усну, а вы тут немного поразвлекайтесь… разговорами. Но глядите, не угодите в пропасть, не то придется обоих спасать, одноклассники.
Уже через минуту тишина огласилась его блаженным храпеньем.
Мы молчали долго. В костре сгорали и рушились фантастические строения. Я подбросил охапку ветвей.
— Не обращай, пожалуйста, на него внимания. И не злись на него, — сказала наконец Лерка. — Он любит поговорить, быть в центре любых событий.
— Он много чего любит, — сказал я.
— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда, — сказала твердо она.
— Никто и никогда, — согласился я. — Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.
— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так, что ни слуху, ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка, — сказала она и закрыла глаза.
— Таких мерзавцев нечего жалеть, — сказал я. — Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.
— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот по столечку. — Она показала ноготь мизинца. — Ты знаешь, я пью два-три раза в году.
— Я тоже этой привычке не изменил, — сказал я с ударением на последние два слова.
Лерка сказала:
— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях. Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концом ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный сад. Жаль, что-ты выбросил ту склянку с отваром… цветка, о котором ты рассказывал…
— Гравейроса.
— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток… Я хотела бы глотнуть этого снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.
Я сходил в свою палатку и принес ей сосудик из обожженной глины. Она зажала его в ладони и приложила к уху, как прикладывают дети пойманного диковинного жука.
— Дарю навеки, Лунная Дева, — сказал я. — Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.
— Пропасть… пропасть… — в задумчивости повторила Лерка. — Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении — таинственно — страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят…» Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?
Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, больше всего ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.
— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе. А мне у лунных ратников, — неожиданно заключила Лерка.
Она вытянула пробку из сосудика. Понюхала. Закачала головой. В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.
— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу…
В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки, — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок. Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, а на бумажках тушью от руки: Договор Олега с греками… Разгром Хазарского каганата…
Битва на поле Куликовом… Смутное время. Переход Суворова через Альпы… Бородино… Смерть Пушкина… Оборона Севастополя… Путешествия Пржевальского… Цусимское сражение…
Подвиг Георгия Седова… Подвиг Чкалова… Подвиг Гагарина…
Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.
У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь.
Оказывается, не всё. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на стереофото той июльской радуги, под которой ты бежала ко мне с букетом ромашек…
— Я тоже для тебя кое-что припасла, — сказала Лерка. — Сейчас достану из рюкзака.
Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.
— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка. — Я нашла его в рюкзаке наутро после… после того селя. Я сразу стала думать, что смерченыш — это подарок от них, сувенир, что ли. Я никому его не показывала — хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.
— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я. — Ты все же выучилась долготерпению. Похвально.
Она усмехнулась.
— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь, ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.
Я притворно вздохнул.
— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами…
— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна… — Она запнулась.
— Польза — а зачем? — спросил я. — Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного грибочка в пустыне Невада? Об этом мне рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.
— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи, — зашептала Лерка.
Но я сорвался.
— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу. Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнцем и светила.
Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.
— Таланов, что ты сотворил, Таланов, — выдыхала она. — Ты променял меня на коллекцию мертвых «серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, бессмысленно несешься, а по обочинам ползают голодные дети, а под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах. Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А реки отравлены! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего! Ничего!
— Ничего, ничего, успокойся, — гладил я ее по плечу.
— Ничего ты не понимаешь! Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в вонючем тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтыми берегами Или, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал ни меня, ни себя?! Таланов, что ты делаешь, Таланов?
— Ничего, ничего, — только и повторял я…
В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом обычно готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы. В конце апреля трава вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и, когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. В своих светлых простеньких платьицах они казались нам верхом совершенства.
Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.
Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в желтые заилийские пески. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков — сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос.
— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем. Драконы! Чудища допотопные!
Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу из травы впервые увидел ее всю.
Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие янтарной желтизной. И острые, начинающие округляться колени. И…
— Слезай вниз, ты разобьешься, — прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.
Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.
Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в бледно-красных вечных снегах.
— Эти каменные великаны будут всегда смотреть на звезды в своих снежных плащах, — говорила она. — Даже если земляне улетят к другим мирам, как считаешь ты, горы останутся?… Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?
— Лерка, — в отчаянье сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.
— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней, — вздохнула она. — Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.
Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, его прикосновенье меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукою за спину и вдруг почувствовал ее всю. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завиток волос, трепещущие крылья носа.
Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.
И сыпались, сыпались на траву розовые лепестки.
И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.
И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.
И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.
— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.
— Ничего, ничего, — повторял я.
И догорел костер.
В полночный час в глухих горах Тань-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел. А сама она лежала рядом с мужем и думала о другом человеке.
О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад. И обмелевшую реку Или. И свой дом запустелый в станице, где уже не мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды; люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.
Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно. Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах туда, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший всё и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.
И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и пустеют просторы небес, и редеют леса, и не слышно в деревнях девичьего смеха только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду, — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени лунных, ни племени ратников Земных!
В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие Луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь.
И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели. И заяц почувствовал на себе рысиный взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.
Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая Луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею пол-луны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький и красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.
А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова встающая за горами Луна разбудила правнучку Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектрограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из сто одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она не раздумывая передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая и готовящуюся вот-вот засиять над городом Луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвойи. И она решила сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким лбом.
А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли, одна другой прихотливей, проносились и гасли, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми. То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.
«Чрезвычайные явления вовсе не чудо, — спокойно подумал, вернее увидел я. — Ибо чудо — вся вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница чисто условно проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».
Край луны показался над зазубринами пика.
И опять я подумал, увидел, что они, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря, никакие даже не пришельцы.
Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики.
Зря обижалась Лерка, что они, мол, контактом пренебрегли.
Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки и радости, наш коллективный разум. Оки другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Молод-цы!..
В полдневный жар у разлившейся горной реки стоит старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка, — говорю я Голосееву. — Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились.
Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать.
Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек можно приобрести. Внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу! Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура! На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Чего, не можешь отыскать? Завалилась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу.
Там спирали, закорючки, какие-то штуковины вроде фаз Луны и что-то еще такое несусветное… Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы?
Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!
— А как они все-таки затащили на гору тот камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн…
Несколько дней дуемся друг на друга. Болваны. Недоноски.
Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!
Прокатились славно — мимо секрета гравитации…
Так и скафандрики: наладили двигатель — и прогромыхали в молниемечущие, опаляющие взор миры. Будто смерчи.
И раскрылась во всем блеске и величии Луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша.
В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я хотел отложить его в сторону и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.
В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.
Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.
Он завис в воздухе.
Он не двигался.
Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорным, прозрачным стал весь шар земной. Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь, на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек.
Вулканы подпирал белокипенный пламень магмы.
Освещенная солнцем половина планеты исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:
И китов в океанах,
И змей средь барханов в пустынях,
И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,
Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,
И мосты через пропасти,
И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,
Лепестки космодромов,
Изгибы изящных, как арфа, плотин,
И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,
И влюбленных в садах,
И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,
Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками.
Все увидел я, имя чему — Человек.
И восславил я, жаворонок звенящий,
Полноту, полногласие, нескончаемость бытия.
Но повсюду, везде, повсеместно —
В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,
Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,
За стальными скорлупками лодок подводных,
Под коркой полярного льда, —
Затаясь, поджидали урочного часа
Ядовитые сгустки
Неправдоподобного
Мертвенно-синего цвета.
Свет такой исторгают лишь ядра звезд.
И погасло видение: овальное облако набежало на кромку Луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.
Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов», — подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где они задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.
Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.
И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.
Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упирался, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы… Хотя кто знает! Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит…
Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцанье временами сходило на нет.
Я вгляделся — и остановился пораженный.
То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.
…Но не на Луну смотрела она, нет не на Луну. Взгляд ее был прикован к Млечному Пути. Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к рассветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева.
И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.
Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.
Над содрогающейся в муках, рождающейся и погибающей Материей.
Над шелестом крон живого плодоносящего Сада Вечности.
Над несметными стаями Звездных Колесниц, лучшие из которых — а их большинство — странствуют
Средь времен без конца и края,
В бесконечность устремлены,
Нивы звездные засевая —
Лепестками вечной весны.
Худшие же — захлестнуты петлями бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.
Земная Дева шла в глухих горах Тянь-Шаня.
Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских ворот.
Над слиянием Непрядвы и Дона.
Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.
Над серебристой елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.
Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, — чтобы дописать «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях».
Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.
Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.
Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.
И хотел я окликнуть Ту, что Меня Целовала в Яблоневом саду.
И боялся спугнуть удаляющееся видение.
И пошел ей вослед.