Фантастика 84 — страница 14 из 75

— К этому же выводу пришел в свое время и Галилей, — отозвался Порфирий Игнатьевич. — Природа — искусный конструктор, у нее все, до мелочей, точно рассчитано.

Некоторое время мы сидели молча. Музейный служитель ждал, видимо, оценки своей гипотезы, а я напрягал ум, пытаясь найти в ней уязвимые места. Но тщетно, все казалось допустимым, логичным.

— Почему же вы публично не выступите с этой интересной теорией? — спросил я.

Хозяин квартиры слабо махнул рукой:

— Где уж мне, старому дилетанту, вступать в дискуссии со светилами науки! К тому же эта теория разработана лишь в общих чертах и еще недостаточно аргументирована.

— И все же она интересна во многих деталях. А что, если я сам попытаюсь о ней написать?

Старик немного подумал, затем сказал: — Что ж, пишите. Только не указывайте моей фамилии.

…И я выполнил эту скромную просьбу Порфирия Игнатьевича.

Людмила ОвсянниковаМАШИНА СЧАСТЬЯ

День наступил. Обычный, рабочий. Солнце холодное, меднолобое. Как-то грустно. Я всю дорогу не могу понять почему?

— Вы что, машин не боитесь? — прохожий за рукав придержал: — Так и несчастью быть недолго.

Машина — счастье.

Машина — несчастье.

Слова соединились и зазвучали. Машина счастья есть, живет рядом.

Вчера дом засыпал постепенно. Сначала замолкли дети, потом перестали стучать каблучки, шаркать подошвы и, наконец, остался лифт — один как перст на весь дом.

Я лежала и слушала его. Он где-то внизу выжидающе звякал железом, потом мерно пыхтел по этажам, и вдруг ахала дверь и оживали шаги. Машина счастья кого-то привезла.

Я никак не могла согреться и поэтому не засыпала.

Где же ты? Где же твои шаги? Машина счастья, привези мне их, ну, пожалуйста!

И в-ответ опять звякало железо, опять постукивало сердце машины, и, шумно вздохнув, она останавливалась на моем этаже. Широко распахивалась дверь. Нет, шаги не твои, замерли около чужой квартиры.

А машина уже летела вниз к земле, к траве и деревьям.

«Я лечу на землю! Кто со мной? Торопитесь! Я сейчас полечу обратно вверх, высоко, далеко, до Луны и обратно».

И ты вошел в лифт, тебя уговорила машина, ты забыл, что не так высоко, как Луна, всего на 6-м этаже живем мы с Сережкой и очень давно (ждем тебя.

Ты пролетел мимо, не заметив, что мы не погасили в кухне свет и завернули картошку в одеяло.

Что ж, машина счастья не может привозить счастье всем сразу — у нее слишком слабые плечи и маленькая кабина, а счастье, наверное, большой и тяжелый груз.

Ты летел и летел, а я смотрела из окна, не вставая с постели.

Вот ты уже подлетел к Луне, вот скрылся за ее блестящим лбом.

Солнце разбудило меня, потом Сережку.

— А папа не приехал?

И пока я думала, рассказать ли ему про машину счастья, он спросил:

— Может быть, он нас разлюбил?

— Да, — вздохнула я, — он улетел в машине счастья.

— Мама, но его машина называется космической ракетой, и ты всегда плачешь, когда он улетает. Даже когда он совсем близко — только на Луне, ты за него боишься, как будто он такой же маленький, как я. Это не машина счастья.

Сережка опустил голову, прикрыл глаза и вдруг крепко-крепко их зажмурил и даже сжал кулачки.

— Я вижу, вижу: папа сидит на корточках в своем белом скафандре, пересыпает красный песок, вот он поднял блестящий камушек, отряхивает перчатки, кладет — смотри, смотри, мама!

Может быть, уже все перемешалось в нашем мире — папы-космонавты, ясновидящие дети, машины, которые соединяют этажи, города и планеты. И только все дальше разбегаются сердца. Одному нужен грохот реактивного двигателя и консервный воздух скафандра, другому пока только лунный камушек в коллекцию, а мне?

Резко зазвенел колокольчик у двери. Лифт все-таки указал перстом на нашу квартиру. Я пробежала по короткому коридору, как будто взлетела на Карадаг. Голубой фирменный бланк радиограммы с Лунодрома: «Извини, что улетел не попрощавшись. Буду через неделю. Полетим все вместе отпуск Черное море. Целую всегда ваш земной человек». А машина счастья уже пыхтела внизу, снова кого-то впускала в тесную кабину.

Сережка прижался и почти твоим голосом сказал: «Не нужно мне камней ни с Луны, ни с Марса — у Черного моря столько разноцветных камушков! Хватит на все коллекции».

Юрий МоисеевПРАВО НА ГИПЕРБОЛУ

— Господи, твоя воля, еще одного привезли! — с досадой воскликнул дежурный поста Эмоциональной службы № 987, откладывая в сторону любимую газету «Вечерний звон» и прислушиваясь к невнятным возгласам и возне в коридоре. Дверь распахнулась, и на середину комнаты, явно за счет милосердно сообщенного ему ускорения, стремительно вылетел немолодой грузный мужчина с выпуклыми глазами, перекошенными склеротической яростью, и деликатным чубчиком, сбившимся с определенного судьбой места.

— Возмутительно! — кинул он дежурному, отдуваясь. — Не успел я в своей речи употребить всего три эпитета и одну гиперболу, как ваши сотрудники стащили меня с трибуны. Это неслыханный произвол!

— Вы продолжаете преувеличивать, — хмуро сказал дежурный, подавая задержанному упавшую шапку.

— Профессор международного права Фильдекосов, — представился арестованный и, слегка наклонившись, доверительно добавил: — В отставке.

— Капитан Иванов.

— Очень приятно! — с автоматизмом воспитывавшихся людей в один голос проговорили они и приступили к делу: один — обвинять и не верить ни одному слову задержанного, а другой — оправдываться и доказывать свою правоту, зная, что ни одному его слову не поверят.

— Вы должны были бы, профессор, подавать пример другим гражданам, будучи юристом… гм… в отставке, а вы сами нарушаете.

— Капитан, это сплошное недоразумение. Ну посудите сами. Всего три эпитета и одна гипербола! Кому они могли принести ущерб?

— Он ничего не понимает! — возмущенно воскликнул один из сопровождавших. — Надо заставить его пересдавать права на публичное выступление.

— Спокойно, сержант Петров. Я уважаю ваше профессиональное право на волнение, но им не следует злоупотреблять. Доложите обстоятельства дела.

— Слушаюсь, капитан! — вытянулся тот. — Во время юбилейного торжества в честь академика Пташечкина задержанный употребил следующие выражения… Одну минуту… — Сержант начал поспешно перелистывать записную книжку.

— Не трудитесь, — брюзгливо буркнул задержанный. — Я употребил, говоря о роли академика Пташечкина, слова «гениальный», «талантливый», «эпохальный» и гиперболу «корифей мировой науки».

— Вы совершили большое преступление, — грозно вымолвил капитан, даже побледнев от негодования.

— Я понимаю, — уныло ответил Фильдекосов, — и признаю, что бессовестно солгал во всех четырех случаях. Но полагаю, смягчающим обстоятельством можно считать то, что я выступал перед коллегами, которые, разумеется, не поверили ни одному моему слову, уважительно промолчав из вполне понятной профессиональный солидарности. Пусть даже и неверно истолкованной, — жалобно добавил он, поняв по глазам капитана, что его аргументация неубедительна.

— Да, но там были и студенты, — вставил сержант.

— Это возмутительно в конце концов! — Профессор вскочил со стула и яростно накинулся на оторопевшего сержанта. — Как вам не стыдно, молодой человек, — кричал он, потрясая кулаками, — говорить о том, о чем вы не имеете совершенно никакого представления! — Он неожиданно зарыдал. Глотая слезы вместе с водой из стакана, который поспешно подал ему капитан. Профессор бормотал: — Вы думаете, почему я вышел в отставку? Почитайте-ка с мое лекции современным молодым людям. Как я ни воздерживался от эпитетов, гипербол и других украшений речи…

— Попрошу не забываться! — строго одернул его капитан.

— Простите, я оговорился. Как ни старался, я невольно время от времени переходил установленные границы. Если на Ученом Совете меня критиковали довольно снисходительно, то студенты не прощали. Когда я смотрел с кафедры на всех этих молокососов, я видел в них своих судей, беспощадных судей. Они переставали верить в то, что я говорил. Я видел в их глазах ледяное недоверие, безжалостное презрение, в лучшем случае, безразличие. Поэтому я решил вовремя устраниться.

— Но неужели вы не признаете внутреннюю логику и справедливость законов о публичных выступлениях?

— Да, признаю, но только умом, а сердцем не могу — это сильнее меня.

— В таком случае я вынужден настоятельно рекомендовать вам воздерживаться от каких бы то ни было трибун. Это ваш первый привод в Эмоциональную службу?

— Да, первый, — пробормотал профессор.

— Прекрасно, но чтобы он был и последним, я обязан вновь ознакомить вас с Законом о публичных выступлениях. Располагайтесь поудобнее и прошу быть внимательным. Настоящий Закон, — почти наизусть начал капитан, расхаживая по комнате, — принят Советом Мира и распространяется на все континенты и острова, на все города и поселения Земли, за исключением вновь осваиваемых, особо опасных планет. История нашей цивилизации с совершенно беспощадной убедительностью доказывает опасность каких бы-то ни было преувеличений, каких бы то ни было даже самых малейших отступлений от правды. Иногда говорят, что у каждого народа, каждого человека, каждого века — своя правда. Это тяжкое заблуждение. Есть правда человека свободно жить, свободно верить и свободно высказывать свои сомнения, если это не угрожает непосредственной гибелью жизни и достоинству другого человека. И свобода и правда неразделимы. Самое опасное и для общества в целом, и для отдельного человека — фанатически, не рассуждая, уверовать в какую-то доктрину, какой- бы привлекательной она ни казалась. В кровавых войнах, через которые прошло человечество, погибли миллионы людей, защищая, как правило, совершенно вздорные идеи. Погибли потому, что находились почти под гипнотическим влиянием фанатиков — самых гнусных существ, когда-либо населявших Землю.

На первых стадиях многих всепланетных трагедий зловещую роль играли и публичные выступления фанатиков, как устные, так и печатные. Мелодраматическое преувеличение одних и трусливое умолчание о других фактах смещало реаль