— Боже, прости меня! Папочка, сэр, простите! Не может быть!..
И вот, когда мальчик окончил высшую школу с наградами по французскому, немецкому, испанскому и латинскому языкам, отец заявил четырнадцатилетнему шестифутовому пугалу, что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво отвечал сын.
— Сэр, — говорил я, — я хотел бы поучиться еще с годик и пройти курс теологии в каком-нибудь университете. Я еще слишком молод, чтобы сразу идти в священники.
Голос бога:
— Но у тебя дар к языкам, сын мой. Ты можешь читать молитвы на всех языках в землях Вавилона. Ты рожден быть миссионером. Ты говоришь, что еще молод, но время несется водопадом. Начни раньше, и ты будешь служить богу дольше. Представляешь, сколько дополнительных радостей тебя ожидает!
Я не могу ясно вспомнить лицо отца и никогда не мог. Может, потому, что всегда боялся смотреть на него.
Несколько лет спустя, когда он лежал в черном среди цветов, плачущих прихожан, молитв, красных лиц, носовых платков, утешающе похлопывающих рук, торжественно скорбных лиц, я смотрел на него и не узнавал.
Мы встретились за девять месяцев до моего рождения, этот незнакомец и я. Он никогда не был жесток — только строг, требователен и презрителен ко всем проступкам. Он заменял мне мать. И братьев. И сестер. Он терпел меня в приходе Святого Джона, вероятно, из-за меня.
Но я никогда не знал его; и человек, лежащий теперь на катафалке, ничего не требовал от меня. Я был свободен, я мог не проповедовать. Но теперь я хотел этого. Я хотел произнести молитву, которую никогда не произносил при его жизни.
Я не вернулся в университет. Я получил небольшое наследство. Были некоторые затруднения, так как мне не исполнилось восемнадцати, но я все преодолел.
Окончательно я поселился в Гринвич-Виллидж.
Не сообщив доброжелательным прихожанам свой новый адрес, я погрузился в ежедневную рутину сочинения стихов и изучения японского и хинди. Я отрастил огненную бороду, пил кофе и научился играть в шахматы. Мне хотелось испробовать пару-тройку иных путей к Спасению.
Я отправился в Индию с корпусом мира.
Эти годы отвадили меня от буддизма и принесли книгу стихов «Трубка Кришны» заодно с Пулитцеровской премией.
Возвращение в США, лингвистические работы и новые премии.
И вот однажды в Нью-Мексико сел корабль, слетавший в столбах огня на Марс. Он привез с собой новый язык — фантастический, экзотический, совершенный. После того, как я узнал о нем все возможное и написал книгу, мое имя стало известно в определенных кругах.
— Идите, Гэллинджер, погрузите ведро в этот колодец и принесите нам глоток с Марса. Идите, изучите новый мир, но останьтесь в стороне. Негодуйте, но нежно, как Оден. И поведайте нам о его душе в ямбах.
И я пришел в мир, где Солнце — подожженный пятак, где ветер — хлыст, где в небе играют две луны, а от вида бесконечных песков начинает зудеть тело.
Мне-таки удалось ухватить Высокий Язык за хвост или за гриву, если вам угодно. Таков мой зоологический каламбур.
Высокий и низкий стили не столь различались, как казалось на первый взгляд. Я достаточно знал один из них, чтобы разобраться в самых туманных местах другого.
Грамматику и все неправильные глаголы я усвоил. Словарь мой рос, как тюльпан, и скоро обещал расцвести. Стебель его креп каждый раз, когда я прослушивал записи. Таков мой ботанический каламбур.
Пришла пора проверить мои знания в серьезном деле. Я сознательно воздерживался пока от погружения в священные тексты и читал незначительные комментарии, стихотворные отрывки, фрагменты истории. И в прочитанном меня поразило одно обстоятельство.
Марсиане писали о конкретных вещах: о скалах, о песке, о воде, о ветрах, и все звучало крайне пессимистично, как некоторые буддийские тексты или часть Ветхого Завета. Особенно вспоминалась мне при этом книга Экклезиаста.
Я включил настольную лампу и поискал среди своих книг Библию.
«Суета сует, — сказал проповедующий, — суета сует, все, суета. Что пользы человеку от всех его трудов…»
Мои успехи, казалось, поразили М'Квайе. Она смотрела на меня, как Сартровский Иной.
Я читал главу из книги Локара, не поднимая глаз, но чувствовал ее взгляд на своем лице, плечах, руках. Я перевернул страницу.
Книга рассказывала, что некий бог по имени Маллан плюнул или сделал нечто неприличное (разные версии) и что от этого зародилась жизнь — как болезнь неорганической материи. Книга говорила, что первый закон жизни — движение и что танец — единственный законный ответ органической материи неорганической, и танец — самоутверждение… утверждение… А любовь — болезнь органической материи. Неорганической?!
Я потряс головой — чуть не уснул.
— М'Нарра.
Я встал и потянулся. Наши взгляды встретились, и она опустила глаза.
— Я устал и хочу отдохнуть. Прошлую ночь я почти не спал.
М'Квайе кивнула. Это обозначение земного «да» она усвоила от меня.
— Хотите расслабиться и узреть доктрину Локара во всей ее полноте?
— Простите?
— Хотите увидеть танец Локара?
— А-а?
Иносказаний и околичностей в марсианском больше, чем в корейском!
— Да, разумеется. Буду счастлив увидеть в любое время.
Она вышла в дверь, за которой я никогда не был.
В соответствии с Локаром, танец — высшая форма искусства, и сейчас я увижу, каким должен быть танец, по мнению этого, уже столетия мертвого философа. Я потер глаза и несколько раз нагнулся, доставая пальцами концы ног.
Троим вошедшим с М'Квайе могло показаться, что я ищу на полу шарики, которых у меня кое-где недостает.
Крохотная рыжеволосая кукла, закутанная в прозрачное сари, как в лоскут марсианского неба, дивилась на меня, словно ребенок на пожарную каланчу.
— Привет, — это или нечто подобное сказал я.
Она наклонилась, прежде чем ответить.
Очевидно, мое положение улучшается.
— Я буду танцевать, — произнесла красная рана на этой бледной-бледной камее — лице.
Глаза цвета сна и ее платья уплыли в сторону.
Она плавно переместилась к центру комнаты. Стоя там, как фигура с этрусского фриза, она либо размышляла, либо рассматривала узор на полу.
Остальные две вошедшие женщины были раскрашенными воробьями средних лет, как и М'Квайе.
Одна села на пол с трехструнным инструментом, слегка напоминавшим сямисен, другая держала примитивный деревянный барабан и две палочки.
М'Квайе, презрев стул, устроилась на полу, прежде чем я осознал это. Пришлось последовать ее примеру.
Сямисен все еще настраивался, поэтому я наклонился к М'Квайе.
— Как зовут танцовщицу?
— Бракса.
Не глядя на меня, М'Квайе медленно подняла левую руку, что означало: да, пора начинать, давайте приступим.
Струны заныли, как зубная боль, а из барабана посыпалось тиканье, как призраки всех неизобретенных часов.
Бракса застыла статуей с поднятыми к лицу руками, высоко поднятыми и расставленными локтями.
Музыка стала метафорой огня.
Трр. Хлоп. Брр. Ссс.
Она не двигалась.
Нытье перешло во всплески. Каденции замедлились. Теперь это была вода, самое драгоценное вещество в мире, журчащая среди мшистых скал.
Она по-прежнему не двигалась.
Глиссандо. Пауза.
Потом так слабо, что я вначале даже не заметил, она задрожала, как ветерок, мягко, легко, неуверенно вздыхая и останавливаясь.
Пауза, всхлипывание, потом повторение фразы, только громче.
Либо глаза мои не выдержали напряжения от чтения, либо Бракса действительно дрожала вся с ног до головы.
Да, дрожала.
Она начала едва заметно раскачиваться, направо, налево.
Пальцы раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза ее закрыты.
Потом глаза открылись. Далекие, стеклянные, они глядели сквозь меня и сквозь стены. Раскачивание усилилось, слилось с ритмом.
Дует ветер из пустыни и ударяет в Тиреллиан, как волны прибоя. Пальцы ее двигались, они стали порывами ветра. Руки, медленные маятники, опустились, создавая контрапункт движению.
Приближается шквал. Она начала плавно кружиться, теперь вместе с телом вращались и руки, а плечи выписывали восьмерку.
«Ветер — говорю я — о загадочный ветер! О муза Святого Джона!»
Вокруг этих глаз — спокойного центра — вращался циклон. Голова ее была откинута назад, но я знал, что между ее взглядом, бесстрастным, как у Будды, и неизменным небом нет потолка. Только две луны, может быть, нарушили свою дремоту в этой стихии — нирване необитаемой бирюзы.
Много лет назад я видел в Индии девадэзи, уличных танцовщиц. Но Бракса была чем-то большим; она была Рамаджани, жрицей Рамы, воплощением Вишну, который даровал человеку танец.
Щелканье стало монотонным. Стон струн заставил меня вспомнить о палящих лучах солнца, жар которых украден ветром, голубой свет был сарасвати и Марией, и девушкой по имени Лаура. Мне почудилось пенье ситара. Я видел, как оживает статуя, в которую вдохнули божественное откровение.
Я был снова Артюром Рембо с его приверженностью к гашишу, Бодлером с его страстью к опиуму, я был По, де Квинси, Уайльдом, Малларме и Алайстером Кроули. На секунду я стал своим отцом на угрюмом амвоне в еще более угрюмом костюме.
Она была вертящимся флюгером, крылатым распятием, парящим в воздухе, яркой фигурой, летящей параллельно земле. Плечо ее оголилось, правая грудь поднималась и опускалась, как луна в небе, розовый сосок появлялся на мгновение из одежды и исчезал вновь. Музыка превратилась в схоластический спор Иова с богом. Ее танец был ответом бога.
Музыка начала замедляться, успокаиваться. Одежда, как живая, поползла вверх, возвращаясь на прежнее место.
Бракса опускалась ниже, ниже, на пол.
Голова ее склонилась на колени. Она не двигалась.
Наступила тишина.
От боли в плечах я понял, в каком напряжении сидел. Под мышками у меня было мокро. Ручейки пота бежали по спине.
Что теперь делать? Аплодировать?
Краем глаза я видел М'Квайе. Она подняла правую руку.