Это потом у них были и раздоры и измены. Но никогда их ссоры не затягивались надолго, вспыхнув, они тотчас же потухали, будто враз исчерпав себя. А измены… «Раз я сделал глупость, раз сглупила она, сказал старик. Мало что бывает, за такое казнить нельзя». «Так за что можно?», спросил я. Он сощурился и долго глядел на меня, не отвечая. И только по прошествии минуты или больше, сказал странное: «За взаимность».
«Мы устали друг от друга, говорил он, но все же чувствовали в нашем союзе непреодолимую нужду, некую непреходящую потребность все время быть вместе». — «Что же в этом плохого?» — «Ничего, кроме того, что невозможно испытывать зависимость друг от друга на протяжении пяти десятков лет. Когда-нибудь это должно было кончиться, устал я, устала она, а вот все же…». Я заговорил было о любви, старик только махнул рукой, о любви давно не было и речи. О семье тем более. Они давно жили одни, дети разъехались, создали свои семьи и позабыли родителей. А они все так же принадлежали друг другу, принадлежность эта стала невыносимой, и потускневший от времени образ некогда любимого лица вызывал ныне лишь усталое отвращение. Они и ссорились лишь потому, что не могли иначе выразить свое отношение к связавшей их потребности. «Вам не понять, говорил старик, в былые годы стоило нам разойтись хоть на один день, и мы уже не находили себе места, словно потерявшиеся дети, а по возвращении вновь бросались по углам, словно загнанные в осточертевшую клетку».
Я помолчал и спросил осторожно: «И это был выход?». Он пожал плечами, но ответил: «Надо было хоть на что-то решиться. Разойтись мы не могли, привычка всегда брала верх над нами. Теперь же, когда моя старуха вовсе обезножела, да и я сам частенько едва вставал после приступов ревматизма, это был, как мне кажется, единственный выход. Иначе нам не расстаться было». О детях он даже не вспомнил, как, должно быть, и те о стариках.
Закончив, он замолчал надолго. Я лишь спросил еще, пытаясь понять, почему именно в тот день, не позже и не раньше, и старик привычно пожал плечами: «Уж как получилось. Как почувствовал, что не могу больше, так и решил». Я заговорил о сожалении, раскаянии, он кивнул, соглашаясь неохотно, но больше ничего не прибавил. Позже, когда мы расставались, сказал два слова: «выгорело все», — что еще можно добавить к ним.
Незадолго до дня суда, когда старик узнал, сколько получит и успокоился на этом, а я уже и не заикался о смягчающих обстоятельствах, в деле четы Красовских появился странный оборот, столь неожиданный, что, признаться, я в первый момент просто не мог поверить следователю, сообщившему мне новость, и лишь сухие фразы принесенного им документа убедили меня. Это был результат экспертизы, запоздалой, позабытой, в сущности, не влиявшей на ход дела в целом, а потому и затянутой до последнего, и вложенной в дело задним числом. Я повторюсь, результат практически ничего не менял в деле, он относился к старику Красовскому лишь косвенно. Но зато, каким образом! Право же, я и представить себе не мог ничего подобного.
Старик убил свою супругу вечером, около семи часов, как раз перед чаем. Перед этим они снова излили друг на друга свою желчь, привычно, словно исполняя некий ритуал. Но в этот раз он вышел из кухни, сказав свое последнее слово, прошел в темную комнату, вынул из шкафчика с инструментами молоток, вернулся и ударил; всего один раз. Убедившись, что его оказалось достаточно, старик позвонил в милицию и стал терпеливо ждать.
Меж тем, его супруга уже успела приготовить чай, успела даже разлить его в чашки, вернее, в чашку себе и в кружку супруга — они не могли есть и пить из одинаковой посуды, выбирая столь несхожую, чтобы невозможно было бы спутать их меж собой. Чай остался нетронутым, убив, старик просто сел у двери, дожидаясь приезда сотрудников милиции. И это имело смысл: позабытая, затерявшаяся в пути экспертиза принесла тот самый результат, столь ошеломивший меня, о котором я уже начал рассказывать. В кружке Красовского было найдено изрядное количество мышьяка.
Когда-то в незапамятные времена, мышьяком травили крыс — на всех предприятиях, его и ее не были исключением из общего правила. Впоследствии его заменили относительно более безопасным для человека средством, но вот эта коробочка отравы, в заводской упаковке, с той канувшей в Лету поры продолжала храниться в темной комнате, храниться долгие десятилетия, для того, чтобы однажды быть востребованной. По случайному совпадению, именно в тот день.
Следователь, принесший результат экспертизы, захватил с собой и коробочку. Я показал ее старику, но Красовский помотал головой: нет, никогда она ему не встречалась. И тогда я выложил перед ним лист с результатами экспертизы содержимого его кружки. Он долго читал, шевеля губами, разбирая малопонятные термины, пожимая плечами и не понимая, зачем он должен все это изучать. Пока не добрался до слов «содержание мышьяка составляет…».
Видел бы ты, как разом переменился он. Как вскочил на ноги, в волнении выронив лист, как сперва побледнело, а затем побагровело его лицо, как он хрястнул со всей силы кулаком о стол, чем немало напугал дежурившего у дверей охранника, а затем выругался матерно, столь зло, что я невольно содрогнулся. А потом закричал что-то скороговоркой, слов я не мог разобрать, понял только одно, повторяемое беспрерывно — «взаимность».
Наконец Красовский поостыл. Успокоился и произнес уже тихо: «Это ж сколько лет она хранила эту дрянь, сколько лет в любой момент могла…», замолчал и прибавил с чувством: «Выходит не зря я ее тогда, не зря. Как почувствовала, зараза». — «Взаимность?», не без доли сарказма спросил я. «Вот именно что взаимность. И неизвестно, кто кого раньше решился ухайдакать. Видно, разом в голову пришло».
Он замолчал и лишь тер себе щеку, изредка бормоча что-то под нос, а я все думал, сколько же неизбывной ненависти могло скопиться за долгие годы совместной жизни, ненависти, которая вырвалась разом из двух, некогда любящих друг друга, чтобы раз и навсегда покончить со связывающим их крепче стальных оков прошлым, оставив одного в нем навеки. Зачеркнуть этот толстый том страниц неразделяемых горестей и радостей, чтобы затем… а что будет затем? И будет ли?
В тот день старик сам запросился назад в свою камеру — все обмозговать, как он выразился. А с утра пораньше затребовал меня. И едва дождавшись моего появления в камере свиданий, буквально с ходу заявил: «Валяйте, выкручивайте меня, как можете, на полную катушку. Я меняю все свои показания». На всякий случай я переспросил, действительно ли он хочет этого. Красовский слушать не стал, повторил, что не хочет никакого покаяния за свой грех, да какой же это грех, в новом-то свете ему открылась правда на эту стерву, эту мерзкую гадину — и это еще самые мягкие из эпитетов, которыми он наградил свою супругу. Он вспомнил, что ему только семьдесят лет, а это еще не конец жизни. Впрочем, об этом можно было догадаться по одному его виду: Красовский будто бы ожил, словно перед сном приняв некий чудотворный омолаживающий эликсир. Он преобразился совершенно: кипел жизнью, стал энергичен, решителен, как мне показалось, отчаян, и как-то цинично весел. Словно только теперь сумел освободиться от связывавших его пут взаимности, из которых не вырваться прежде, совершив преступление.
И на суде он вел себя так же: откровенно, почти вызывающе отвечал на вопросы прокурора, немало ошеломленного столь резкой переменой в старике, а когда к нему обращалась судья, то вставал, склонив голову, и только так давал ей ответ. Он очень хотел жить, и все, присутствующие в зале, все видели, почти ощущали его жажду жизни. Наверное, поэтому ему поверили, я видел это, и не моя речь была тому причиной. Поверила судья, поверил зал, и — я понял это в перерыве — мой оппонент. В последнем слове Красовский сказал просто: «Всю жизнь мы жили друг для друга, и даже на пороге смерти не смогли избавиться от сковавшей нас взаимности». И добавил заготовленные мной слова: «Вот только ее, моей супруги, взаимность ожидала меня лет сорок из прожитых нами сорока восьми».
Хотя, между нами, за это время мышьяк в значительной степени потерял свою действенность, и той лошадиной дозы, что всыпала в чай Красовскому его супруга, не хватило бы даже для серьезного недомогания. Разве что волосы стали бы выпадать. Но ни прокурор не воспользовался этим обстоятельством, ни судья, ни сам я тогда не вспомнил об этом. В итоге обвинитель запросил пять лет, судья дала два с половиной. А менее чем через год Красовского амнистировали по причине какого-то юбилея, — вместе с кормящими матерями и туберкулезниками. Тогда-то, выйдя на свободу, он навестил меня, и в разговоре упомянул об этом ускользнувшим от всеобщего внимания факте, спокойно признался, зная, что для него все уже позади и, фактически, его жизнь начинается сызнова.
— Да, представь себе, — продолжил Феликс, стоя у дверей фотостудии, — он жив и по сию пору. И неплохо выглядит для своих восьмидесяти двух. Встречая меня, он непременно обещает, что протянет еще не один десяток, если, и при этих словах он хитро щурится, пенсию будут выплачивать регулярно и в прежнем объеме. Да, в правах он не поражен, живет спокойно на прежней квартире, а еще одну, ту, что осталась ему от смерти сына, сдает внаем. И на эти деньги может позволить себе некоторые слабости, о которых прежде и не мечтал. Одна из таких — горячий шоколад, кружку которого он ежеутрене выпивает в кафе напротив дома, там он уважаемый завсегдатай, отчасти даже некий символ заведения. Да ты помнишь его, мы с тобой недели две назад с ним встретились при входе в кафе.
— Тот самый благообразный старик в тройке и при галстуке? — я действительно вспомнил, о ком идет речь. — Вот уж представить не мог, что он…
— Убил жену молотком? Сидел? Или что-то другое?
— Все вместе. Слушай, — у меня давно вертелось на языке, но я никак не мог спросить: — А что он думает… обо всем содеянном? Он не заговаривал с тобой на эту тему?
— О содеянном? — переспросил Феликс. — Нет, ни разу. Да он, наверное, забыл думать об этом. Тем более, — добавил он доверительно, — что у него врачи находят рассеянный склероз. Да, в отличие от нас с тобой, он регулярно проходит медосмотр. И занимается гимнастикой на свежем воздухе. И ежеутрене пьет свой горячий шоколад. И при каждой нашей встрече обещает дожить до ста лет, чего бы и сколько это ему ни стоило.