под собой. Обычно он охотился на вепрей честно, сила против силы, но тут подумал — вдруг понесёт его зверь на клыках, размотает по лесу. А как же там без него Машка?
Секач подошел, нюхать стал. Свинки его и потомство расположились кругом. Михалыч лежал себе, как мертвый, да и был мертвый. Но вепрь, видать, почуял что-то, или опыт уже имел — фыркнул, развернулся. Тут зомби и прыгнул, и ножом — под ребро. Вошло глубоко. Руку кровью окатило, и Михалыч не удержался, лизнул пальцы. Сразу захорошело от горяченького. Захотелось впиться зубами, но нельзя, нельзя живое грызть, а потом людям заразу скармливать. Зомби вырвал клинок и всадил ещё раз. Кабан завизжал, захрюкал, загарцевал, и всё это кинулось по лесной тропе, а Михалыч думал только: «Ой, держись, иначе Машка…». А что Машка?
А Машка без него, оказывается, пирожки пекла. С малиновым вареньем. Был уже яркий полдень, когда Михалыч добычу из леса приволок. И дубовые кроны над сторожкой желтели ранним осенним золотом, и привядшая трава пахла сладко, а слаще всего пахла кабанья кровь. Сердце и требуху, свежие, парящие, Михалыч все же сжевал в лесу. Потом умылся из ручья, чтобы девчонку не пугать.
— О, деда зомби, — ухмыльнулась Машка во все тридцать три зуба. — А я вот что придумала. Я вечером на ферму прокрадусь и Фимке пирожки принесу. Её ж там, поди, не кормят. А тут с вареньем. Её любимые. Можно, деда, а? Ты меня только до болота проводи, дальше я дорогу знаю.
Ну, Михалыч в затылке и заскреб. С одной стороны, опасно, патрули. С другой, Машка все эти дни такая хмурая была, а теперь повеселела, хлопочет, щебечет, нос весь в муке. Может, и пустить?
Когда Михалыч не знал, что делать, он всегда на снимок глядел. Вроде как советовался с той, в синем платье. Она никогда дурного не советовала. Вот и сейчас посмотрел, а стёклышко-то в рамке расколотое. Михалыч аж замычал от огорчения, заковылял к фотографии.
— Ой, деда…
Обернулся — а Машка на него виновато так смотрит, и палец у нее тряпицей замотан. Платочком. Тем самым, красным, в горох.
— Я фотку твою протирала и уронила случайно. Вот, видишь, палец порезала…
И помахала забинтованной пятернёй.
Михалыч отвернулся. Он, конечно, зомби мирный, а лучше ему на такое не глядеть. Всякое — оно завсегда о себе напомнит, живи ты в лесу хоть сто лет и питайся одной зайчатиной.
И подумал он тогда ещё, что негоже ему с Машкой жить. Надо её к людям вернуть. Да вот к участковому. Тот, хоть и трус, а дело своё знает. А вдвоём вот так — и опасно оно, мало ли, что она там в следующий раз порежет, и неправильно. Чему девчонка у зомби-то научится? Нет уж, пускай её участковый в район свезёт, там в школу пойдёт, числа учить будет, слова, и житьё своё лесное забудет. И хорошо. И любо.
— Ну, так что, деда, до болота доведёшь?
Михалыч, понурившись, кивнул. Жалко расставаться, конечно. А не расстаться как?
Машка радостно взвизгнула, набежала, обняла его, и помчалась пирожки свои в корзинку складывать. Вот дуреха.
А и шли они через болото. А и было страшно. А и светила луна, проклятая — нет, чтобы за тучку спрятаться. И вода блестела между стеблей камыша, и ёлки стояли кривые да чахлые. Идёшь, идёшь, и век, казалось, не придёшь, справа тот же ельник, слева те же бочажины с гнилой водой, и луна, и ни земли, ни неба — так, мнится что-то тяжёлое, как сон, когда ворочаешься и не можешь проснуться.
А потом прогалина сухая показалась, уже выход из болота — земля вверх пошла, дальше чистый сосняк и прямая дорога к фермам. На поляне выворотень лежал, корни паучьими лапами разбросаны. Машка обернулась к Михалычу белым тонким лицом и сказала:
— Деда зомби, сядь на пенёк, съешь пирожок.
Михалыч башкой замотал: какой пирожок, ввек пирожков не едал, не жрут зомби мучного.
— Вку-усный!
Сама салфетку с корзины откидывает и берёт верхний пирог, и пахнет от него так заманчиво.
— Деда зомби, ты съешь — посиди, а я быренько сбегаю и вернусь, ты соскучиться не успеешь.
Что делать? Сел на выворотень. Взял в рот пирожок, пахнущий вкусно-вкусно, знакомо-знакомо, только вот чем? Надкусил, и пробрало таким нутряным теплом… А Машкины глаза вдруг заблестели совсем близко, и голос зашептал:
— Деда зомби, ты уж извини — я палец специально порезала и в пирожок накапала. А про рамку тебе соврала. Ты ведь пойдёшь сейчас и Романчика с отцом Фёдором съешь, да? И Фимку освободишь. А потом мы будем жить с тобой и с Фимкой втроём, и всё у нас будет хорошо…
Михалыч хотел выплюнуть проклятый пирожок со всяким, но в глаза ему скакнула луна, и стало белым-белом, жарко, весело и бездумно.
Скрип-скрип, скрипи, нога липовая. Романчик и отец Фёдор сидели на кухне у отца Фёдора и бухали самогонку. На столе чадила керосинка. Скит темнел в ночи острой крышей, щерился забором из заточенных поленьев, ухмылялся звездам. Раньше тут была ферма, а теперь — община, но, по сути, та же ферма. Только товар для мены другой.
— Что там Семёнов? — спрашивал Романчик, жилистый, нестарый ещё мужик с цепким взглядом, опрокидывая стопку.
— Молчит пока Семёнов. Говорит — не нашли.
Отец Фёдор поскрёб в густой пегой бороде, где запутались луковые перья, и налил по новой.
— Плохо. Плохо, Федюнчик. Если девка сбежит в район и там про нас растрепется…
— Да не боись. Сожрали давно твою девку.
— А про Фимку Семёнов не спрашивал?
— А что ему твоя Фимка? Уехала, мол, в город учиться. С учета снял — и забыл.
— Кабы так, хорошо.
— Так и есть.
— Ну, выпьем.
— Выпьем!
Только поднесли ко рту, зазвенело выбитое стекло.
— Это что ещё?.. — прорычал Романчик, крутанувшись на месте.
И замер на полуслове, потому как показалось ему, что за разбитым окном мелькнул белый силуэт. И платочек, красный в горох, Фимкин бывший платочек…
Отец Фёдор уже выскочил из-за стола и сноровисто взялся за двустволку.
— А ну, что там?
— Сдохнете! — звонко и яростно прокричали из-за окна. — И ты, Романчик. И ты, отец Фёдор. За Фимку — все сейчас сдохнете!
Из глубины дома уже валили цыгане с ружьями, Романчик кликал сторожей — куда смотрели, черти? — и тут входная дверь громыхнула.
— Какая сволочь там рвётся? — проревел отец Фёдор, шагнув в сени.
Словно в ответ ему, дверь слетела с петель. На пороге выросло что-то: громоздкое, желтоглазое, оскаленное и в крови, а за спиной его была только ночь, и болото, и тающая за облаками луна.
Скрипи, нога, скрипи, липовая!
Все по сёлам спят, по деревням спят.
Лишь старуха не спит, моё мясо варит.
Моё мясо варит, мою шкурку прядёт.
Мою шкурку прядёт, не допрядывает.
Пойду старуху съем!
Вместо кожи — червивая шкураБорис Богданов
Борис Богданов
26 декабря 1963 г.
Слон лоснился от капель тумана. При каждом шаге под его кожей вспухало и катилось от головы к хвосту мышечное кольцо, укачивало, нагоняло сон.
Жан выплыл из дрёмы, потянулся и выпрямился. Тело ныло от неудобной позы. Слон, почуяв движение, засопел, закинул назад хобот.
— Силоса хочет, — оскалился Аркашка. — Скотина балованная!
Жан зачерпнул из жбана пахучий ком, вложил в слюнявый зев. Слон довольно хлюпнул, втягивая лакомство, хоботом нашарил Жаново лицо, коснулся мокрыми бородавками.
— Ладно, ну тебя… — пробормотал Жан, отстраняясь.
— Пожрал, целоваться полез! — засмеялся Аркашка, затряс бородой. — Смотри, Жано, привыкнешь. Про девок забудешь… Целуешься с девками-то?
— Ещё бы! — громко ответил Жан.
— Эт-ты молодец, — сказал Аркашка. — Девок не пропускай. Вот, к примеру, Лизавета…
Лизавета сидела впереди, отдельно от остальных, крепко ухватившись руками за вибриссы. Услышав эти слова, она напряглась и ещё больше пригнулась; накидка встопорщилась на плечах. Чисто цапля под дождём. Всё равно красивая…
Жан нарочно напросился сегодня с ними, к Лизавете ближе.
— Язык у тебя дурной, Аркаша… — не оборачиваясь, сказала Лизавета.
— Откуда знаешь? — удивился Аркашка. — Не пробовала ещё. Отличный язык. Вернёмся…
Жану стало неприятно. Разве можно такое говорить? При девушке-то? Захотелось то ли уйти (но куда уйдёшь со слона?), то ли надавать Аркашке тумаков. И стыдно тоже стало, потому что понял — не побить ему Аркашку, сил не хватит, а вот наоборот — запросто.
— Ты, это… — заставил себя произнести Жан, — смотри, а то…
— О как! — подмигнул ему Аркашка. — Боюсь!
— Не отвлекай погонщицу, балабол, — подал сзади голос Мустафа. — Свернём не туда — тебя ссажу, ножками домой отправишься!
— Холодно, командир, — покладисто сменил тему Аркашка, — мокро. Не рано для грибов?
— Не рано, — сказал Мустафа. — Промедлим — труху принесём. Самое время. На ксени бы не нарваться, они спелое чуют…
— А вдруг встретим? — спросил Жан. — Что тогда?
— Драться будем, — пожал плечами Мустафа. — Что ещё?
— Почему?
— Потому, — сказал Аркашка. — Ксени — не люди, нелюди. Встретил — убей!
Он заговорил наизусть:
— Ксени на людей похожи только. Вместо лица у них — звериное рыло, а вместо кожи — червивая шкура. Из пасти воняет, как у скунса-падалыцика. Ксени ловят человека толпой, раздирают на куски живого, пожирают мозг и сердце. Они приходят ночами и воруют наших детей!
— Тихо!.. — Лизавета натянула вибриссы.
Слон булькнул, задрал голову и остановился.
Лизавета крутила головой из стороны в сторону, прислушивалась. Аркашка закрыл глаза, приложил ладони к ушам и стал похож на сову. На его лице появилось неожиданно жёсткое, даже жестокое выражение. Он кривил губы, как будто это помогало слушать. Ксени?..
Рядом потрескивало, будто кто-то не очень тяжёлый крался мимо. Полотнища тумана шевелились, открывая то замшелые валуны, то ветви деревьев, то кусок неба.
Треск стал ещё громче. Слева из сумрака выдвинулась огромная рыже-лакированная морда. Впереди и по бокам морды блестели маленькие, не больше кулака, приплюснутые глазки, глянцевые, чёрные. Под глазками, у челюстей, из хитина росли коленчатые, мохнатые антенны. Существо на мгновение замерло, ощупало антеннами слоновий бок, Лизавету и двинулось дальше. Ножки поднимались и опускались, выписывали в воздухе петли, куски брони гигантской многоножки стучали друг о друга краями.