Для Энди Митчелла она была той самой «тьмой, что простёрлась над бездной» из книги христиан.
Громовая Птица не мог сдаться. Энди Митчелл не мог спасти племя.
Он был обречён и потому знал, что делать.
В посёлке горели костры.
Ветер заплетал дым, хватал искры и крутил над головами. В нахлынувшей ночи пели осины, им вторили сверчки, нарезающие время пунктиром. Энди направился к людям, толпившимся у костров. Сегодня виннебаго взывали к своей самобытности. Они не кичились индейской кровью «прародителей». Перед угрозой выселения они захотели вспомнить себя настоящих. Энди понимал — тщетно. Это было так же тщетно, как и пытаться завести антикварные часы, унаследованные Митчеллом от предков, обретших свободу.
Он глядел, как Зак «Сердце Своей Земли» Уифишер бьёт в бубен и распевает гимны. Очки вечно съезжают с носа, Зак потеет и хрипит; он молод, но уже тучен и рыхл. Уифишер — гордость виннебаго: он поступил в массачусетский технологический. Когда Зак устроил Громовой Птице видеоконференцию со старейшинами виннебаго из Небраски, вождь испытал потрясение. Здесь воцарились электронные духи, думал вождь, чья текучая энергия мчится быстрее стрелы — ведь она родственница молний. Только прирученная, запряжённая в провода. Своей сетью цифр и кодов она затмевает землю. Её бесплотная власть попирает духов, её холод и механичность выживают и без того редкие эссенции.
Энди Митчелл не видел в этом трагедии. Аборигены проиграли европейцам не войны, не пушнину и металлы, не земли и воздух: их прогресс оказался слабее прогресса белых.
Гипотеза о радиоволнах положила на обе лопатки легенду о Белом Зубре.
— Перестань, — тихо сказал Энди Заку, и астматик бессильно упал на колени.
— Хватит! — обрубил Громовая Птица церемонию. — Хватит с нас пау-вау!
— Мне нужно десять здоровых мужчин и старуха Куну! — объявил вождь.
Седой высоченный старик стоял в кругу света, его тощая тень указывала на запад. Отёкшее лицо, иссечённое морщинами, обратилось к людям виннебаго.
— Мы идём на Курган Дремучих Обманов.
И сырая трескучая ночь вдруг набухла и ощерилась первобытной злобой. Она помнила эти слова.
Энди Митчелл плюнул в двух шагах от рослой берёзы, толстый ствол которой раздваивался и сплетался, образуя кольцо. В этом месте десять трудяг принялись копать восьмифутовую яму под покровом глубокой ночи. Энди предупредил захватить бензопилу, для обрезки древесных корней. Чтобы никто не видел лица, вождь убрался подальше. По его расчёту, работа закончится к утру. Выдохшихся индейцев старуха Куну отведёт обратно домой.
В окружающей темноте Курган Дремучих Обманов казался особенно чёрным. Его плоский горб почему-то не держал деревьев — только редкую траву. Он указывал на точку, составляющую центр тяжести геометрической фигуры, образованной сетью курганов. То место, куда плюнул согласно ритуалу вождь.
Племя ослабло, думал Громовая Птица. Ещё тысячелетие назад десять татуированных здоровяков с лёгкостью бы откопали восемь футов местной почвы. Нынешние же выбивались из последних сил. Возможно, считал он, они и впрямь не заслуживают иметь родины. Неспроста остановились настенные часы Митчелла, прежде работавшие бесперебойно, пускай им уж больше века. Потом Энди поймал лукавый взгляд Куну и упрекнул себя в малодушии.
— Остановитесь, — сказал вождь.
В свете фонаря он различил в рыжеватой глине растрёпанный моток конского волоса. От ямы веяло сыростью и гнилью.
— Вы уйдёте, и до полудня ни одна живая душа не покажется из дому. Предупредите всех. Куну укажет тропу.
Недоумевающие индейцы топтались на месте. Старуха, прежде чем повести в обратный путь, обронила:
— Он возжелает пользоваться младшим братом. Но моя прабабка умела орудовать шилом. Поэтому утром веди Его ко мне: старуха Куну штопать мастерица.
Она глупо хихикнула, подбоченилась и вдруг с горечью произнесла:
— Бедный мой мальчик. Энди-Энди, гордая птичка…
Вождь взял лопату и осторожно углубил яму. Выбравшись наружу, старик упёрся в землю и потянул на себя моток конского волоса, который серой нитью прошил темь. Энди казалось, что он держит в упряжи стадо мустангов и тщетно пытается с ними совладать. Их подземная орда шурует в корнях деревьев, буравит мать-землю своими мучнистыми телами, отчего та сотрясается и валит дома и деревья. Ядовитое дыхание из лошадиных ноздрей поднимается по разломам коры серными испарениями; их неистовая мощь норовит пробиться наружу и вспучить мать-землю — так они выдавливают холмы.
Громовая Птица забыл своё племя, свои восемьдесят лет, забыл одобрение предков из предрассветных снов, родных духов, луну над заливом и шелест осин. Он забыл даже Джонни Боргевича.
Лицо вождя окаменело; чёрные глаза устремились внутрь. Дикое стадо не хотело поддаваться, его заклинали не выпускать проклятый груз наружу, но Громовая Птица уже не был человеком. Его окутало неминуемое предназначение. Огненные крылья прожгли джинсовую куртку, вспыхнули заревом над чащей и дали ночи прикурить. Они взвихрили воздух, прижав деревья и распугав зверей, и оторвали Птицу от земли. Конская привязь зашлась голубыми разрядами, звёзды дрогнули и заискрили молниями небосвод.
Грязь на дне ямы расступилась и выплюнула тело.
И в тот же миг крылья угасли, и Энди Митчелл упал навзничь.
…Потом он полз наверх по осыпающемуся краю, таща на спине свинцовое тело, обмотанное конским волосом. Чёрная шевелюра усопшего резали Энди глаза. Бледное лицо, скорее женское, чем мужское, было обращено к небу. Энди вытолкал тело наружу, а сам рухнул обратно и, дрожа от внезапного холода, стал загребать руками чавкающую жижу. Он нашёл деревянный короб, увесистый гробик, тоже обмотанный конским волосом. Силы надолго оставили Энди, а когда он всё же смог выбраться вместе с коробом, высокий голос, богатый обертонами и отпугнувший оставшееся зверьё, продекламировал:
— …в свои постели улеглись к червям. Боясь, чтоб день не увидал их срам, они бегут от света сами прочь, и с ними вечно — сумрачная ночь.
Энди Митчелл кожей ощутил, как мир сдвинулся с места.
Привычное кряхтенье духов сменилось тревожным молчанием, колючая трава стала чужой, пришло безветрие, хотя тучи затянули звёзды. Сейчас вся надежда на старуху Куну, она выведет ребят. А Энди теперь нечего терять.
— Здравствуй, Вакджкункаг, — вождь совершил ритуальный поклон, едва не умерев от усилия.
— Распутай верёвки.
Руки и ноги погребённого связаны. Он гол и бледен. Его хрупкое и притом тяжёлое тело привалилось к заветной берёзе. Старейшины говорили, что через это кольцо Вакджкункаг дышит, а из корней высасывает соки. Мать-земля не приютит его, как сына, за проступки, потому Вакджкункаг лишь неприкаянный гость и всегда жаждет проснуться.
Перворожденный внимательно разглядывал вождя виннебаго. Его глаза было невозможно прочесть.
Энди подал Вакджкункагу руку, и легенда виннебаго сделал первый шаг. Он улыбнулся, страшно, счастливо, от уха до уха. Потом он высоким развязным голосом попросил подать ему сокровенный короб.
— Мой младший брат, — ласково приговаривал Вакджкункаг. Он снял крышку и загрустил: его младший брат разодран в клочья шилом неугомонной старухи Куну много веков назад. Перворожденный повесил короб за спину, как делал это на протяжении всей истории матери-земли, взял под руку выгоревшего дотла вождя и направился в деревню.
— Ты знаешь, птичка, что тебе грозит, — сказал он, заливисто смеясь, словно кокетка, гуляющая по парку. — А теперь расскажи мне про Боргевича.
Энди Митчелл дал Вакджкункагу клетчатый костюм-тройку, шляпу и триста долларов. Узконосые туфли были малы Перворожденному — пришлось надеть кроссовки Уифишера.
— Ты купишь билет до Милуоки в кассе автовокзала, — объяснял вождь. — Если проголодаешься — купишь еду в магазине. Если тебя ранят — купишь бинты в аптеке.
— Учи мудреца, — сказал Вакджкункаг, изучая купюры. Призрачный ореол силы витал вокруг пачки денег. Он увидел, как пилят и мнут деревья, заряжают их в машины целлюлозных заводов, прокатывают и сушат в прессах, получая мотки бумаги. Как расцветают водяные знаки и как накладываются краски. Он услышал горе обездоленных и процветание вышних, и вмиг он осознал всё, что сопутствует запаху денежной пачки.
Пока отсутствовал Вакджкункаг, в мире ничто не изменилось.
Перворожденный щегольски сдвинул шляпу, отбросил чернявую копну за плечо — теперь он больше смахивал на знойного мексиканского гитариста, чем на древнего индейца.
— Я возьму это, — сказал Вакджкункаг, указывая на антикварные настенные часы, которые висели в гостиной Митчелла. Тусклая позолота циферблата, свинцовые гири, медный маятник, римские цифры. Эта старинная работа досталась индейцам как символический подарок от секретаря американского правительства в тысяча восемьсот семьдесят пятом. Именно тогда виннебаго окончательно позволили остаться на своей родине. Всё прошедшее время часы работали бесперебойно и лишь недавно перестали бить. Митчелл собирался отдать их часовщику, но не находил специалиста столь высокой квалификации. Наконец он решил — такова судьба.
— Это часы, — сказал вождь.
— Да, моя птичка. — Вдруг посерьёзнел Вакджкункаг. — Я заведу эти часы.
— А ты, — обратился он к бабке Куну, кивая на деревянный гробик, — заштопай младшего брата.
Вакджкункаг искупался в заливе Грин-Бей.
Его тело впитало отходы комбинатов, ощутило губительную вибрацию гидростанций. Оно помнило, каким был Мичиган. Эта разница осела в нутре краеугольным камнем, от которого спёрло дыхание. До Милуоки его подбросил дальнобойщик из Небраски, Том Хогард. От него разило водкой и потом, он растрепал молчаливому «вождю» последние новости, похвастал новой фурой и фотографией подруги. Он ощупал шины, блестящий металл и брезент, вволю нанюхался выхлопом из чадящей трубы и дымом сигарет. Это опьянило и отравило Перворожденного. Древний индеец и дальнобойщик съели по «гриль-чикену» в забегаловке и отведали растворимый кофе. Вакджкункаг изучал снующих официантов и меню. Он не видел охотничьего азарта, быстроты ума и верности глаза. Стрелы не жужжали, не падали, как срубленные, олени, не рычали гризли, валя деревья и нарываясь на колья, не срывалась с удилища пойманная рыба. А главное — Вакджкункаг не чуял крови.