Стало ясно, что обычными методами не проймешь этого знатока изящной словесности. Мы поняли, что тут следует предпринять нечто такое, что не укладывалось бы в ее прямоугольной голове.
Почти не надеясь на успех, на перемене перед уроком прикрутили к учительскому столу мясорубку и провернули через нее (до половины) мужской ботинок. Сорок четвертого размера.
Когда со звонком Баба-Женя вошла в класс и приблизилась к столу, случилось невероятное: она покраснела, губы ее задергались, и, тяжело опустившись на стул, она замерла, закрыв лицо руками.
Мы тоже молчали. Все обиды улетучились, нам было и жалко ее, и стыдно перед ней.
А на следующий день урок литературы у нас вел уже другой учитель. Оказалось, что мы вовсе не рады этому. Ведь и прозвище-то мы ей дали не оскорбительное какое-нибудь, а, наоборот, ласковое — Баба-Женя…
Ну, хватит уже о наших корифеях. Вот так всегда: только примешься за дело — или кто-то мешает, или лезут в голову глупые воспоминания. На чем я тогда остановился-то? Из-за чего о школе заговорил? Ага, речь шла о формуле таланта. Все дело в том, что в школе я сумел-таки усвоить одну вещь: аксиома, формула, другими словами — любая истина действительно истина тогда и только тогда, когда обведена черной рамкой. Вообще рамка — символ законченности. Некрологи тому подтверждение.
Бессознательно моей формулой пользовались и пользуются бесчисленные поколения поэтов и художников. Просто никогда еще не была она выражена так четко и ясно. Но ведь и законы природы ученые не из пальца высасывают. Законы природы существовали всегда, и мы пользуемся ими, не оплачивая патента. Но открывшим закон считается тот, кто впервые сформулировал его.
Открываю карты. Формула таланта:
Т = М Х Л,где М — мастерство художника, а Л — его любовь.
Из формулы видно, что если нет мастерства (М = 0), нет и таланта (Т = 0); нет любви — эффект тот же.
Меня лично в этой формуле радует, что при достаточно большом значении Л можно добиться значительного Т, даже если М и хромает. Вот что меня радует.
Стоп.
Семь тактов паузы.
Информационное сообщение:
Все вышесказанное есть не что иное, как ЗОНД.
Если, дойдя до этого места, ты заметишь, что тебе было нестерпимо скучно, лучше завяжи сразу, дальше будет еще хуже (это по-твоему). Я не обижусь. Просто мы очень разные.
А о чем будет дальше?
О тебе.
О ком это, «о тебе»?
Если я назову имя, все повествование будет для одного человека, а это меня не устраивает. Я ведь по натуре, во-первых, общителен, во-вторых, тщеславен. Поэтому я решил дать тебе псевдоним. Я назову тебя Элли. Да-да, по имени той самой девочки в серебряных башмачках. Я знаю, в детстве тебе нравилась эта книга. А я был просто влюблен в девочку, которая дружила со Львом, Страшилой и Железным Дровосеком.
Я не собираюсь описывать события, когда-либо происходившие с тобой, вовсе нет; я, в сущности, их и не знаю. Мне важно передать ощущение тебя. Например, чтобы показать тепло твоей щеки, вовсе не нужно описывать щеку и указывать температуру. Нужно показать снежинку, которая превращается в слезу.
Скорее, я буду рассказывать о себе, ведь мы звучим в унисон. А вымысел — плод моей фантазии — имеет не меньшее право на существование, нежели реальность. Ибо Я — Бог своей книги. Мои права и возможности неограниченны. Хотя есть у меня и обязанности: за все нужно платить, даже если ты — Бог.
Книга — это только план, чертеж, по которому читатель на своем станке художественного восприятия создает окончательный продукт — образ. Люди различны, и станки их — разных моделей. Каждый понимает книгу по-своему. Но хороший инженер не станет рисовать деталь только в натуральном виде: с таким чертежом трудно работать. Нет, он даст свою деталь и в разрезах, и с увеличением отдельных, особенно сложных узлов, и проведет дополнительные, на самом деле не существующие (!) линии. Ту же работу обязан проделать и писатель, если только он намеренно не затуманивает смысл, если он действительно хочет, чтобы его понимали так, как он хочет.
Экспрессионисты корежат деталь, чтобы выяснить ее суть. Прием, достойный пятилетнего ребенка. Я в этом возрасте радио разломал — искал человечков.
Импрессионисты ближе подобрались к истине. Но, мне кажется, перегнули палку: попробуй понять чертеж, если на бумаге самой детали нет, а есть только дополнительные линии. Тут, чтобы понять, учиться нужно. Ну, пусть, кому охота, учатся.
А реалисты, наоборот, великолепно рисуют саму деталь — окружающий мир, но забывают (есть, конечно, приятные исключения), что необходимо уточнить свой рисунок. Какие-то особенные метафоры, лексические средства, ассоциативные цепочки, как у Рембо, прустовские временные сдвиги, джойсовский «поток сознания» и многое-многое другое. Это уже зависит от особенностей таланта. Если он есть.
Истина — на стыке мнений.
Истина — ночь. Ветер скребется в оконную раму и волнует молодые листья тополей, заставляя их, захмелевших от неясного, но сладостного ожидания, трепетать в нервном предгрозовом воздухе.
Суровые сверчки, живущие в постоянных лишениях и в ужасных, но непонятных нам глобальных катастрофах, не имея и малейшей, самой хрупкой надежды, все передают и передают свое вечное «SOS».
На чердаке вниз головой, как елочные игрушки, зависли летучие мыши. Они объясняют, показывая на макетах, своим мышатам принцип действия, устройство и правила пользования ультразвуковым биолокатором.
А на крыше демонически черные коты играют в кошки-мышки с невидимками.
В доме горит одно окно.
Это я.
Пишу.
Люди засыпают как раз тогда, когда начинается самое интересное. Но я — Бог, мне спать не положено. А положено мне — созидать Вселенную. Центр, точка опоры которой — это ты, Элли.
Голубые, как небо, Мечты; оранжевая, как солнце, Радость; зеленая, как топь, Тоска; синяя, как птица Метерлинка, Надежда; фиолетовая, как запах сирени, Страсть; желтое, как пески Маленького принца, Одиночество; алая, как его роза, Любовь. Все это так тщательно перемешано жизнью в моем сознании, что образовалась глыба чистейшей белизны. Арктическим айсбергом искрится она во мне. Лишь несколько серых пятнышек зависти, ревности и страха нарушают эту ледяную стерильность мрамора, из которого предстоит мне изваять тебя. Эти мушиные метки пробрались сюда. Я не боюсь. Не так они сильны. Они исчезнут с первыми же ударами.
И вот в левую руку я беру резец моей фантазии, в правую — молот моей памяти. Взмах…
Тр-р-рах! Неожиданная зарница судорогой сводит укрытую бархатной мантией ночь.
Все лишнее скалывается, как скорлупа с ядрышка, как глиняная форма с уже застывшей чугунной статуи.
Тр-р-рах!.. Молодая гроза ударила в праздничные литавры!
Осколки плавно, как в замедленном кино, опускаются на пол и превращаются в маленьких белых слоников. Они суетливо выстраиваются в колонну по одному и слоновитой походкой топают через всю комнату, опасливо обходя тапок в центре ее. Добравшись до шкафа, они протискиваются в щель между ним и стеной и исчезают там. За шкафом — мышиная нора. Куда она ведет? Хотел бы я видеть выражение лица того незадачливого мыша, который первым узреет Безумное Шествие Белых Слоников.
Очередной взмах…
Гром грохочет уже беспрерывно, сливаясь в неразборчивый гул, словно Христос гоняет на гигантском мотоцикле. Невидимая во тьме туча, скрутившись жгутом в несколько раз, выжала из себя первые желанные струйки влаги на потрескавшиеся от жажды губы земли. Молнии, запыхавшись, пытаются превратить ночь в день.
Электрический свет кажется чем-то пустым и глупым. Я щелкаю выключателем: мраморную, в рост человека, глыбу в постоянной игре беззастенчивых фотовспышек видно даже лучше.
Падает на пол еще один обломок скорлупы, и — наконец, наконец-то! — из каменной пены, чуждые ее ледяной холодности, рождаются первые знакомые черты.
И мрамор становится мягким и упругим.
И комок из нежности и тоски застревает у меня в горле.
Я знаю этот высокий, прохладный лоб и этот, пока необычно белый, слой густых и жестких, как конская грива, волос. Я знаю, знаю этот рот, эти губы, эту улыбку, которая, как бы оправдываясь, говорит: «Да, вот в этой-то муке и заключается мое счастье». Дальше. Дальше подбородок — круглый, обманчиво безвольный. Дальше. Дальше шея. Именно она содержит в себе тот, возможно, ощущаемый только мной заряд призывности, который распространяется на все черты и черточки.
Дальше пока камень. Пульсирующие отблески молний на матовой, искристой поверхности заставляют меня почувствовать его святое нетерпение. Нетерпение больного, силящегося поскорее встать на ноги. Нетерпение весенней почки. Нетерпение куколки мотылька.
Что ж, я помогу.
Взмах…
Сбрасывают с себя ледяные покрывала небытия смелые плечи, смелые руки и застенчивая маленькая грудь, соски которой не научились твердеть под чужой рукой.
И освобождаются от плена живот, спина и крупные ягодицы.
Любопытный всполох ветра ткнулся мокрым носом в раму и распахнул ее настежь. Створки с размаху ударили о границы проема, и звякнули голубым стеклянные колокольчики.
А ты, моя маленькая Галатея, стоишь передо мной, решительная и величественная в своей беззащитной наготе.
— Кхе… — раздается от окна.
Это еще кто? Не хочу никого. Не хочу отрывать от тебя взгляд.
— Пардон-с…
Я поворачиваю голову. На подоконнике — темное бесформенное пятно.
— Позвольте, — произносит оно, нерешительно деформируясь, и образовавшейся откуда-то рукой указывает на люстру. Люстра послушно загорается неестественно тусклым неровным светом. А выключатель-то возле двери — метра три от окна.
В слепом свете я разглядываю нежданного гостя. Мужчина. Не старый. Но и молодым назвать язык не повернется; наряд не располагает: бежевые панталоны, темно-синий фрак, в правой руке — трость, в левой — белые лайковые перчатки. Цилиндр. Уши. Между ними — толстый, почти без