Петля покачивалась между нами, на нее садились снежинки.
— Я сижу в собственном дерьме, — продолжал Андреас. — У меня все болит. Она мыла, одевала меня в чистое и кормила. Ее больше нет со мной. Ты не можешь себе представить, что я хочу покончить влачить жалкое существование, да? Но это же больше не жизнь! Прошу тебя!..
Мальчик снова схватился за петлю. На сей раз я не вырвал ее из его рук. Он поблагодарил меня и надел ее на шею.
— Готово, — уже спокойно сказал Андреас. — Только ты должен хорошенько пнуть, ладно?
Я сглотнул и изо всей силы ударил ногой по коляске. Она отлетела в сторону, а я побежал прочь и только в конце парка оглянулся. Андреас все еще покачивался в петле.
…Спустя пару часов я вернулся и снял его. За это время мальчик окоченел. А детскую коляску еще никто не нашел. Она опрокинулась и лежала, припорошенная снегом. Был виден лишь маленький холмик снега. Андреаса я положил в коляску. Он был не тяжелым. Коляску я докатил почти до леса на другой стороне города. По дороге повстречался с фрау Кернмайер, которая была нагружена дровами. Она спросила, что я везу. Я соврал, что везу мусор. Слава Богу, фрау Керимайер не заглянула под навес. Тогда бы она наверняка спросила, зачем я утруждаю себя заботой о чужих покойниках.
Я докатил Андреаса до старой, заброшенной и заросшей бурьяном каменоломни, где часто играл во время каникул. Случайно я как-то обнаружил там маленькую пещерку. Вход в нее вел через пустотелое дерево. Пещера находилась между корней и была такой низкой, что приходилось сидеть в ней на корточках. Вытянуть руки было невозможно. Теперь эта пещерка была мне не нужна. Я знал, что больше никогда не смогу играть. Я расчистил вход от снега и запихнул в пещерку Андреаса… Коляску я сначала хотел сбросить со склона в каменоломню, но затем вспомнил о своем братике или сестричке, что в скором времени появится на свет, и отвез коляску домой. В каменоломню я сбросил только грязный матрас. На нем не должен был лежать новорожденный. Только не на нем.
Дома я рассказал, что нашел коляску в парке. Мама была тронута. Она тут же занялась чисткой и оснащением коляски. Целый день мама действовала на нервы отцу и мне тем, что демонстрировала свои швейные изделия: матрас из полусгоревшего стеганого одеяла, которое она отыскала среди бабушкиного тряпья на чердаке, перинку, изготовленную из пуховой подушки с пододеяльником из ткани, которая еще носила следы бабушкиной монограммы.
— Разве не прелесть? — повторяла мама, надеясь на похвалу.
Мы с папой переглядывались и, разумеется, восхищались. Мы были рады, что она опять приободрилась и не думала целыми днями лишь о мертвых и о старых добрых временах…
Ребенок родился ночью. Он появился на свет, когда я в отчаяньи метался по нашему переулку в надежде найти ту дверь, где женщина пообещала мне дать огня. Но я не мог вспомнить дом, а между тем наступила ночь. Никто не открывал дверь. Все боялись чужих, которые из-за голода не останавливались ни перед чем.
Когда я возвратился обратно в подвал, осторожно ступая в темноте, у младенца уже была перерезана пуповина.
— Родилась девочка, Роланд, — сказала мама. — Мы назовем ее Йесикой-Мартой, правда, Клаус?
— Как ты пожелаешь, Инге, — ответил папа.
Он выпроводил меня из подвала:
— Я подстелил маме матрас из детской коляски. Он промок от крови, и у нас нет подстилки для новорожденной. Сбегай, посмотри, может, в сарае есть еще немного сена.
Я побежал и искал сено в кромешной тьме. Сена так и не нашел, потому что его израсходовали мама и Юдит для детей в подвале. Но я нашел большую коробку из-под хрустящего картофеля. Я подумал, что мягкая и сухая коробка сгодится для новорожденного. И отнес ее вниз к родителям.
Но мама не захотела укладывать ребенка в коробку из-под хрустящего картофеля.
— Она замерзнет, — прошептала мама вялым голосом. — Вы должны все время согревать ее, если хотите, чтобы девочка осталась жива.
Отец дал мне подержать ребеночка. Непомытого, он закутал его в пуховую подушку бабушки.
— Теперь твоя очередь согревать его, — сказал он. — А я тебя потом сменю.
Я расстегнул куртку и прижал легкий сверточек к груди. Сестренка лежала у меня на коленях, и я боялся даже пошевелиться. Подушка согревала и меня. Я с трудом удерживался, чтобы не заснуть, боялся, как бы девочка не задохнулась.
Каждый раз, когда она пищала или шевелилась, сердце мое замирало. Я был полон нежности, хотел отдать все, лишь бы она выжила. Для этого малюсенького беспомощного ребеночка, который не видел старого доброго времени, я готов был попрошайничать, воровать и грабить.
От долгого сидения и холода я совсем закоченел. Отец возился с мамой, она время от времени стонала, они тихо переговаривались друг с другом. Затем они умолкли. Было слышно их дыхание. Наверное, отец уснул возле мамы, измученной волнениями прошедшего дня. Потеряв много сил, она тоже отдыхала. Тут и меня одолела неспокойная полудрема.
Когда ребенок пошевелился, я испуганно проснулся. Через подвальные окошки пробивался предрассветный свет. Я разлепил глаза и различил надпись Андреаса:
ПРОКЛЯТЫЕ РОДИТЕЛИ!
Полстены заполнили косые печатные буквы. Значит, все же что-то осталось от него.
Я снова задремал над ребенком. Когда проснулся, было уже почти светло. Я различал папу с мамой, которые, прижавшись друг к другу, лежали на каменном полу под спальными мешками. На маме был дедушкин толстый свитер. Вокруг валялись куски ткани, платки и детское белье — все вещи были испачканы кровью. На полу застыла лужа крови. Мама лежала так, что мне было видно ее лицо. Казалось, она крепко спит. Ее лицо было бледно-синего цвета.
Мне вспомнился дедушкин домик в саду. Вот куда нам нужно было пойти! Там даже стояла старая печка-буржуйка. Почему я об этом раньше не подумал? Слава Богу, все обошлось. Сейчас все уже позади, мы переселимся в дачный домик. Разумеется, как только сможет ходить мама.
Когда стало настолько светло, что я уже мог прочитать бабушкину монограмму на подушке, меня разобрало любопытство. Не выдержав, я отодвинул полу куртки и уголок подушки, под которой скрывалась голова моей сестренки, чтобы разглядеть ее лицо. И окаменел, не в силах закричать от обуявшего меня ужаса…
У моей маленькой Йесики-Марты не было глаз. На их месте была обыкновенная кожа. Были лишь нос и ротик, который искал на моем теле грудь, чтобы пососать молока.
Меня парализовал такой ужас, что я даже не мог опять закутать девочку. Она зашевелилась, обнажив свое тельце. В моих руках лежал ребеночек, голый, окровавленный, и я увидел, что вместо рук у него были обрубки.
— Папочка, — прошептал я, — папочка…
Он вскочил и уставился на меня. Под глазами были темно-красные круги.
— Посмотри, — пролепетал я.
— Да, — проговорил он, — я знаю. Она умерла от потери крови. Она это знала. Она тихо покинула этот мир. Это была хорошая смерть. Она еще вспомнила о тебе.
Но я думал только о своей родившейся сестренке.
— Она же не умерла! — воскликнул я, — она все это время шевелилась.
Отец подполз ко мне и согнулся над моими коленями.
— Нет, Господи, нет, — простонал он.
Но я уже смотрел на маму. Постепенно до меня дошло, что означали папины слова. И тут я начал кричать. Я орал и орал, пока весь в поту не потерял сознание…
Когда я пришел в себя, то услышал, как кричал ребенок. Мне был слышен его голос, доносившийся из коробки из-под хрустящего картофеля. Голос у моей сестренки был довольно сильный. Папа как раз куда-то нес коробку.
— Куда ты понес ее? — спросил я в испуге.
— Ты спи, — сказал он.
Я заметил, что папа избегает моего взгляда.
— Нет, ты не сможешь этого сделать, — прошептал я.
По его щекам текли слезы.
— Что более гуманно — одно или другое? — спросил он.
Качаясь, я подошел к нему и погладил коробку.
— Не надо причинять ей боль, слышишь? — всхлипнул я.
Отец покачал головой:
— Останься. Побудь с мамой.
Папа вскоре вернулся, но мне это время показалось вечностью. Когда наконец на лестнице послышались шаги, я пошел навстречу. В руках папа продолжал держать коробку. Но теперь из нее не доносилось ни крика, ни шороха.
В этот же день мы перебрались в сад на склоне горы, в дедушкин дачный домик. Маму мы опять уложили в детскую коляску и плотно укрыли ее.
Никто не встретился нам, никто не задал вопросов. С большим трудом нам удалось втащить коляску на обледеневший склон горы. Когда наступила оттепель, мы похоронили обеих — маму и Йесику-Марту — под черешней.
С тех пор минуло четыре года. Сейчас мне семнадцать. Вторая зима унесла жизни почти половины тех, кто пережил первую голодную зиму. Сейчас в Шевенборне достаточно домов, которые более или менее пригодны для жилья и все равно пустуют. С восходом солнца все, кто еще живет в Шевенборне, приступают к работе. Даже четырех-пятилетние дети. Все должны помогать, чтоб никому не пришлось замерзать или умирать с голоду. Времени для игр или на прогулку не остается. И постоянно нами владеет страх: будет зима лютой или нет? Сможем ли уберечь картошку? Останемся ли здоровы? Сможем ли спасти свою жизнь? Любой элементарный приступ аппендицита, заражение крови, любая разновидность желтухи способны погубить нас, потому что мертв последний врач и у нас больше нет медикаментов.
Но каждый скрывает свои страхи. Иначе можно сойти с ума. Наше существование превращается в будни со своими особенностями и привычками.
Уже с год у нас снова есть школа. Ее основал мой отец. Два класса — один для детей и другой для взрослых. Он не представляет себе Шевенборна без школы. По-моему, людоед шокирует его меньше, нежели неграмотный. Когда я был помоложе, то думал, как папа. Ведь до катастрофы такая школа, где учили писать, читать и считать, была само собой разумеющимся делом. Но теперь пришел к выводу, что такая школа не совсем вписывается в наше бытие.
Вначале учились 49 ребят от 6 до 14 лет. О младших заботился я, старшим преподавал отец. Он пишет, считает и читает вместе с ними, но никогда не говорит про бом-' бу и о том, что было до ее взрыва и что стало после. Недавно папа рассказал им о древних греках. На этом история и закончилась. Зато он превосходно научил их считать и чисто, без ошибок писать.