сто потому, что надо что-то написать о вас. И что с этим делать?
Действительно, что с этим делать? Я не знал. Но позицию главврача в этом пункте понимал и полностью разделял.
- У вас есть предложения? - аккуратно поинтересовался я.
- Я предложила бы вам впустить в палату журналистов и дать интервью. Ответить на все их вопросы, дать им пищу для писанины, и пусть уезжают отсюда.
Ага, конечно. Впустить их сюда, рассказать, что я потерял память, оповестить об этом всю общественность. А если скрыть амнезию? Светка сказала, что о потере памяти и так все знают, но ведь можно заявить, что память восстановилась и теперь все в порядке. Соблазнительно, конечно, но вряд ли выполнимо, ведь я ни на один вопрос толком ответить не смогу. Господи, какая же огромная дырища - один год, девять месяцев и десять дней! Все в нее проваливается, буквально все, любая попытка что-то понять, принять элементарное решение, ответить на простейший вопрос. А может быть, я зря паникую? В конце концов, что страшного случится, если все узнают, что я потерял память? Амнезия - не сифилис и не СПИД, не наркомания и не некрофилия, почему я должен ее стесняться? Это несчастный случай, следствие травмы и шока. Может, я излишне горожу огород?
Нет, не хочу я афишировать проблемы с памятью. Я вдруг понял почему. Я боюсь оказаться смешным. Боюсь выглядеть нелепым. Ведь я действительно не знаю, во что превратилась моя жизнь за эти два года. И буду разговаривать с журналистами как Корин девяносто девятого года издания. А каков он, Корин две тысячи первого года выпуска? Ведь я даже не знаю, как пресса приняла "Время дизайна" и этот... как его... "Треугольный метр", из которого я не помню ни единого слова, ни одной мысли. Может, меня на протяжении двух лет громили в пух и прах и смешивали с грязью, может быть, я огрызался, или, наоборот, отмалчивался, или снисходительно комментировал происходящее. В любом случае я не могу встречаться с журналистами до тех пор, пока не узнаю, какой выбрать тон, чтобы не выглядеть совершенно по-идиотски.
- К сожалению, я не могу дать интервью, - грустно признался я. Это совершенно невозможно. Может быть, вы сможете покривить душой, поговорить с ними и что-нибудь придумать?
- Что, например?
- Ну, что состояние у меня очень тяжелое, пускать ко мне никого нельзя, но память полностью восстановилась, как и прогнозировал лечащий врач. Добавьте какие-нибудь подробности о том, как я общаюсь с персоналом, какой я душка, как меня обожают медсестры, как мужественно я держусь и как мне здесь нравится. Так сильно нравится, что я даже перебираться в другую больницу не хочу.
- А вы потом не станете это опровергать и говорить, что это все вранье? - она глянула подозрительно, но, вместе с тем, напряженные мышцы лица заметно расслабились. Видно, такой вариант ей показался вполне симпатичным. У моей суровой медузищи явно наличествует чувство юмора, во всяком случае, рыхлая желеобразная поверхность ее вдруг стала полосатой, а по краям - в прелестный провинциальный горошек. Развеселилась, видать.
- Обещаю, - твердо сказал я. - Если хотите, могу заявить это в присутствии всего персонала и подтвердить в письменном виде.
- Надеюсь, это не понадобится, - скупо улыбнулась главврач и унесла мою славную медузочку, к которой я уже почти привык.
Определенно, сложившаяся в детстве привычка видеть и слышать людей при помощи образов из мира флоры и фауны сильно помогает в жизни. Во всяком случае, мне.
ГЛАВА 2
- Какой кошмар! Я немедленно переведу тебя в другое место, более пристойное.
- Мне и здесь отлично, - я пытался сопротивляться, но понимал, что все мои жалкие потуги не имеют смысла. Спорить с матушкой я не мог. Не умел, что ли? Или смелости не хватало? Всю жизнь это было одной из моих проблем.
Она появилась внезапно, ворвалась в палату с лицом, одновременно выражающим скорбь и праведное негодование. Опытным взглядом и умелыми руками хирурга с многолетним стажем она, бросившись ко мне, быстро провела первичный осмотр и успокоилась только тогда, когда не обнаружила на моем теле ни рваных ран, ни переломов. Только синяки и ушибы, на вид, правда, весьма устрашающие, но совершенно не опасные для жизни и здоровья. Матушка у меня, между прочим, действительно хирург, и, говорят, хороший, хотя мне на собственной шкуре испытывать ее мастерство, к счастью, не приходилось.
- Почему ты мне не сообщил? - гневно вопрошала она. - Почему о том, что случилось с моим сыном, я должна узнавать из газет? Верочка так никогда не поступила бы. Кто у тебя есть на этом свете ближе матери?
Ну вот, так я и знал. По крайней мере ясно одно: за без малого два года матушка не утратила привычку сравнивать меня с покойной дочерью, моей сестрой. Я безумно любил Веру, отчаянно страдал, когда она умерла, я согласен с тем, что она была лучше меня, добрее, тоньше. Да, все это так, но нельзя же теперь до скончания моей собственной жизни выслушивать упреки в том, что я не такой, как она?
- Мама, ты ведь уехала в Самару. Как я мог тебя найти?
- Не выкручивайся! Я оставила тебе все телефоны, ты, между прочим, сам на этом настаивал. Ты хотел иметь возможность разговаривать с сыном каждый день. Ты же считаешь, что без общения с тобой Женечка пропадет.
Надо же, она оставила мне все телефоны своих приятельниц, у которых собиралась гостить. А я и не помню!
- Не помню, - произнес я вслух. - Я все забыл.
- Не выдумывай! - Безапелляционности моей матушки можно было только позавидовать. - О том, что я уехала в Самару, ты ведь прекрасно помнишь. Ты всегда умеешь помнить только о том, что тебя устраивает, а о том, что нарушает твои планы, ты с удовольствием забываешь. Верочка такой не была.
- О том, что ты в Самаре, я узнал от врача, который звонил тебе на работу. Слава богу, дежурная медсестра в отделении оказалась в курсе, куда ты уехала. А ты-то как узнала про меня?
- Я же сказала: из газет. Почти во всех было краткое сообщение о том, что ты попал в аварию и лежишь в больнице в Талдоме. Я тут же примчалась.
- А Женька? Он тоже вернулся с тобой?
- Естественно. Я не стала брать его с собой сюда, ведь неизвестно, в каком состоянии я бы тебя застала, незачем ребенка травмировать.
Это правильно, травмировать двенадцатилетнего пацана вовсе ни к чему. Редкий случай, когда я был полностью согласен с мамой. Но все-таки... Я помню сына десятилетним. А теперь ему уже двенадцать. Каким он стал? Сильно ли вырос? Повзрослел ли? Что ему теперь интересно, чем занимается на досуге, как учится в школе?
- Мама, у тебя нет случайно Женькиной фотографии с собой?
Взгляд ее потеплел, даже морщины разгладились.
- Соскучился? - понимающе спросила она. - Конечно, есть.
Она полезла в сумку, достала записную книжку, а оттуда - снимок, девять на двенадцать. На фотографии крепкий широкоплечий мальчишка с копной пшеничных слегка вьющихся волос, одетый в ярко-красный горнолыжный комбинезон, стоял на склоне горы с лыжными палками в руках. В горле встал ком, и я непроизвольно пробормотал вслух то, что думал:
- Какой же он стал красивый! И совсем большой! Где это он? Он теперь катается на горных лыжах?
- Да что ты, Андрюша! Это же Лина возила его в Швейцарию в январе, на каникулах. Побойся бога, у вас дома стоит в рамке точно такая же фотография, а ты как будто в первый раз ее видишь...
Она осеклась и внимательно посмотрела на меня, буравя недоверчивым взглядом.
- Как будто в первый раз, - эхом откликнулся я. Только тут до матушки наконец начало доходить то, что ей сказал доктор Василий Григорьевич. Он обязательно должен был ей об этом сказать, ведь она наверняка разговаривала с ним, прежде чем явиться в палату, в этом, зная ее характер, можно было даже не сомневаться. Что ж, гены, как говорится, в форточку не выкинешь, если мама упрекала меня в том, что я с удовольствием забываю о том, о чем не хочу помнить, то она с не меньшим удовольствием не слышит то, чего не хочет слышать. Наследственность, однако! А может, результат воспитания? Какой пример видел с детства, такому и подражаю.
- Сыночек... - ее голос так явственно задрожал, что мне захотелось тут же броситься к ней, обнять, прижать к себе, утешить. - Так ты действительно ничего не помнишь?
- Ничего, - подтвердил я, стараясь казаться спокойным и даже веселым, дабы не нагнетать трагизм и не расстраивать ее. - За последний год и девять месяцев - ничегошеньки. С восемнадцатого июля девяносто девятого до двадцать седьмого апреля нынешнего года.
Мама наконец перестала изображать фонтан, из которого вместо воды брызжет чистая энергия пополам с критичностью, села на стул, оперлась подбородком на руки, сложенные на высокой спинке моей кровати.
- Это ужасно. Ты получил серьезную травму черепа, тебе необходимо квалифицированное лечение. Я немедленно займусь твоим переводом в лучшую клинику Москвы. Лина знает?
- Наверное, нет. Если только из газет, как и ты.
- А кто вообще знает о том, что ты в больнице?
- Светка. Она приезжала ко мне.
- Ну, от Светки проку никакого, что она может организовать толкового? Она еще совсем ребенок. Ты Борису сообщил?
- Нет. У меня нет его новых телефонов, я помню только старые.
- Неудивительно, что ты до сих пор прозябаешь в этой дыре! Вот случилось несчастье - и о тебе совершенно некому позаботиться, кроме матери. Борис, между прочим, тоже наверняка читает газеты, однако не примчался к тебе на помощь. Ты наивно полагаешь, что тебя все любят, а на деле выходит, что люблю тебя только я одна!
И это тоже было одной из старых привычных песен. Слушая маму, я постепенно успокаивался. Лина возила Женьку в Швейцарию, и у нас дома висит фотография. У НАС ДОМА. Значит, у нас с Линой по-прежнему общий дом, она не ушла от меня, я не бросил ее. Уже хорошо. Мама разговаривает со мной, как прежде, стало быть, в наших отношениях ничего не изменилось. Моя мама человек, щедро наделенный пессимизмом и обогащенный знаниями о московских больницах, стало быть, она собирается меня устраивайте в платную клинику, а коль так - мои финансовые дела вовсе не плохи, раз она полаг