Фантомный бес — страница 6 из 11

Посвящение мира Деве. Эль-Аламейн.Сталинград. 1942

Получались гигантские клещи. Невиданные в военной истории. Они охватывали сразу три континента — Европу, Африку и Азию. По Ливийской и Египетской пустыне с боями продвигалась на восток непобедимая армия Роммеля. У англичан всего было вдвое больше — людей, танков, автомобилей… Но прямого столкновения с германскими войсками они не выдерживали. Частично отступали, частично сдавались в плен. Уже взят был немцами Мерса-Матрух, египетский порт на Средиземном море. На их пути оставались Эль-Аламейн и Александрия.

«Если к середине июня я возьму Эль-Аламейн, — говорил Роммель, — то к концу месяца я буду в Каире. А там Суэц, Дамаск и свободный путь к Тигру и Евфрату». Перекрыть Суэцкий канал было необходимо, поскольку англичане переправляли по нему на театр военных действий австралийские и индийские войска.

Эрвин Роммель был грозен и страшен. И очень при этом хитер. Он вызывал суеверный страх и получил от англичан кличку «Лис пустыни». Путь его итало-немецкого корпуса составлял южный крюк хищных клещей.

Северный крюк был массивней, при этом не менее протяженным и не менее победным. Пройдя более двух тысяч километров, группа армий «Юг», захватив по дороге Львов, Киев, Одессу и Ростов, выходила к Волге в районе Сталинграда. Осталось перекрыть эту великую реку, отрезав северные русские армии от бакинской нефти, и спокойно пройти Кавказ. Сомкнуться два гигантских крюка под новый, 1943 год должны были в сказочных краях, в Багдаде и Тегеране. Остановить сухой заключительный щелк этих клещей не мог никто. Не было еще в мире такой силы.


В сентябре 1942 года сестра Паскалина Ленерт, экономка и доверенное лицо папы, сообщила ему, что монахине Лусии, хорошо известной в кругах Ватикана, в очередной раз привиделась Дева Мария.

— Вот как! И что там? — заинтересованно спросил папа.

— Сестра Лусия просила передать лично вам: Дева настоятельно говорила о срочной необходимости ритуала Посвящения России непорочному Ее сердцу, сердцу Богоматери.

— Посвящение России? — задумчиво переспросил папа. — Мне кажется, это неспроста. Столько стран схватились ныне в смертельной схватке. Столько огня и крови. А Она все о России. Это не может быть случайностью.

— И я того же мнения, — осторожно подтвердила сестра Паскалина.

— И все же мне думается, подход надо расширить. Во имя всех тех, кто сражается за правду и свободу. Назовем это Посвящением Миру. Россию, разумеется, тоже упомянем.


Эудженио Пачелли, получившего после интронизации в 1939 году имя Пия XII, называли «папой Марии» — за его искреннюю приверженность образу Богоматери, за его готовность славить имя Ее в молитвах, ритуалах и празднествах. Воспитанный в церковной среде, он был глубоко верующим человеком, а образ Девы Марии приводил его душу в трепетный восторг. Он вступил на престол перед началом мировой войны и с грустью наблюдал ее бешеные развороты.

Еще в двадцатые годы, посещая Германию в качестве папского нунция, он отчетливо разглядел первые ростки зарождающейся нацистской духовной отравы. Позже, в начале 30-х, в письме архиепископу Кельна он назвал нацистов лжепророками, пытавшимися с гордостью Люцифера втиснуть лживую свою систему между верностью Церкви и Отечеству. Противопоставление — ложное. Выступая как-то в соборе Парижской Богоматери, Пачелли назвал немцев благородной и могущественной нацией, которую дурные пастухи сбили с пути и прельстили ядовитыми парами расизма.

Россия тоже сбита с пути. Это ясно. И доктрина, прельстившая русский народ, страшна и безбожна. Но папа испытывал в глубине души необъяснимую симпатию к русским. И одолеть это чувство он не мог. Да и не хотел. Хотя жестокое преследование католиков по всей России, но особенно в землях русинов, уязвляло его сознание. Россию от духовной слепоты и беды надо как-то спасать. Папа собрался с духом и направил открытое письмо русскому народу Sacro Vergente. В письме он писал, что, несмотря на гонения на католическую церковь даже в период войны, он не произнес бы в адрес России и слова лжи, ни за что не пожелал бы русскому народу продолжения страданий и краха. В Советской империи никто не имел возможности это письмо прочитать.


31 октября 1942 года папа Пий XII торжественно заявил (его выступление передавало португальское радио):

«Истинный Бог, который из вечности рассматривал Деву Марию как наиболее достойное и уникальное создание, когда настал момент привести Его божественное предначертание в исполнение, предоставил Ей в Своей безграничной щедрости все блага, которые воссияли в Ней в виде совершенной гармонии. И хотя Церковь всегда признавала эту высшую щедрость и совершенную гармонию милостей и ежедневно изучала их на протяжении веков, в наше время следует признать чудо Вознесения на небо Марии, Пресвятой Богородицы, чтобы оно воссияло еще явственнее. Именем Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятых апостолов Петра и Павла, и нашей собственной властью мы провозглашаем, объявляем и определяем как богооткровенную догму — Непорочная Богородица, Дева Мария, завершив круг своей земной жизни, была телом и душой вознесена на небо». А далее он символически посвятил весь мир Непорочному сердцу Марии. И призвал последовать этому возглашению всех католических епископов мира. Многие епископы не замедлили откликнуться. И сразу начались чудеса.

Под Эль-Аламейном ожесточившиеся англичане внезапно дали бой и жестоко разгромили группировку Роммеля. Зализывая раны, «Лис пустыни» вынужден был, потеряв более половины танков, с остатками вконец измотанных немецких и итальянских солдат отступить к Тунису. Каир, в который для поддержки воинского духа прилетел Уинстон Черчилль, был спасен. Суэц тоже. Путь к иранской нефти с юга для Германии был закрыт. Черчилль сказал: «До этого мы только проигрывали. Это первая наша победа. Но больше поражений не будет».

Вскоре после этого русские дивизии, еще плохо одетые, полуголодные, но воспламенившиеся духом войны, окружили под Сталинградом казавшуюся непобедимой армию генерал-полковника Паулюса. 330 тысяч отборных германских воинов были уничтожены в кольце огнем и голодом. 90 тысяч уцелевших сдались в плен. В том числе с поднятыми руками вышел из подвала разбитого дома исхудавший и черный от копоти Фридрих Вильгельм Эрнст Паулюс, неделей раньше произведенный Гитлером в фельдмаршалы.

Путь к бакинской и иранской нефти с севера для Германии тоже был закрыт.


После этого далеко не всегда означает по причине этого.

Тут возможны разные мнения.

Но священники Ватикана твердо были уверены, что главную лепту в спасении мира от черных туч внесло Сердце Марии.

Город тополей

Реактор заработал, и встал вопрос — где делать бомбу. Большой город для этого не годился. Место должно быть удаленным и сверхсекретным. И это место нашел сам Роберт Оппенгеймер. Он вспомнил крохотный городок Лос-Аламос («Тополя» по-испански), где прошли его школьные годы и где в молодости он успешно лечил начинающийся туберкулез. Климат для лечения там превосходный. Сухой и жаркий. Но нередко веет благодатный ветерок и даже случаются дожди. Более глухой, удаленной провинции и не сыщешь. Святое место.

Ранней весной 1943 года закрытый пансион для мальчиков в Лос-Аламосе был превращен в секретную национальную лабораторию, строго охраняемую военной разведкой и ФБР. К концу этого же года для усиления работ в Лос-Аламос прибыла группа английских ученых. Самым полезным оказался Клаус Фукс, теоретические работы которого Оппенгеймер знал и ценил. При этом немецкий теоретик был представлен как убежденный антифашист, беженец из Германии, где нацисты приговорили его к смерти. Для Оппенгеймера лучшей рекомендации не придумаешь. К тому же его горячо рекомендовал Рудольф Пайерлс. Неожиданно эту кандидатуру поддержала Кити, которой что-то такое сказала Лиза. Да и Марго слышала об этом Фуксе только хорошее. Оппенгеймер подвоха не почувствовал, и Фукс оказался в Лос-Аламосе. В коллектив он влился идеально. Математика его была изысканна. Разделение изотопов приобрело надежного теоретика. Но Фукс умел смотреть шире. Он понимал смысл проекта в целом. У него было настоящее системное мышление. Он легко получил допуск практически ко всем объектам проекта «Манхэттен». Его регулярно приглашали на закрытые совещания, и скоро он стал одной из центральных фигур. Отчасти этому способствовало охлаждение отношений между Оппенгеймером и Теллером. Оппенгеймер сочувствует коммунистам, а Теллер считает их тоталитарными извергами. Уничтожение талантливых ученых в СССР, о чем ему доводилось слышать, доводило его до гнева. Однако это не мешало Теллеру, легко сочетавшему виртуозный ум со страстью исследователя, умело вдохновлять теоретиков проекта, включая таких титанов, как Вигнер и Силард. Труднейшие задачи они, вместе собравшись, нередко решали шутя. И все же Оппенгеймер стал задумываться о замене. Общаться с Теллером ровно и по-деловому у него не получалось. И вот тут появился Клаус Фукс. Для Оппенгеймера это было просто подарком. Везет ему на людей талантливых, на людей хороших. Руководитель проекта все больше доверяет этому скромному, обаятельному и фантастически толковому парню решение ряда ключевых задач при создания бомбы.

Бомбовый люк для Бора

Вернер Гейзенберг был не только гением физики, он при этом был человеком честным, прямым, но в политике не слишком далеким. Он искренне полагал себя германским патриотом. Сильный и независимый мыслитель, он не столь уж легко поддавался оголтелой нацистской пропаганде. Более того, он достаточно ясно видел некоторые ее передержки и явные глупости. Молодые, хамоватые горлопаны и костры из книг ему решительно не нравились. Однако он считал это болезнью временной. Некой передержкой. Этих парней просто нужно воспитать, а если что, то и призвать к порядку. И в нужный момент новый канцлер, полагал Гейзенберг, обратит на это внимание. В целом же к политике Гитлера он относился даже с некоторым сочувствием. Ораторское искусство рейхсканцлера нередко завораживало. Ученому была по вкусу антибуржуазная риторика вождя, направленная против бесчестных богачей и толстосумов. Ему нравились похвалы в адрес простых немцев, неутомимых тружеников. Он находил вполне здравыми идеи по собиранию всех немецких земель. Как и многим гражданам Германии, включая образованных и мыслящих, ему казалось, что Европа к немцам несправедлива, а порою до безобразия враждебна. Отторгли часть исторических немецких земель и делают вид, что так и нужно. А где справедливость? Почему немцы в Судетах или в Эльзасе должны страдать? Он полагал своим долгом свои знания и умения отдавать родине. А если случится война? Что ж, и в этом случае он обязан служить Германии. Иного он вообразить себе не мог. Вот почему без страха и упрека включился он в проект по разработке атомного оружия. Целый ряд выдающихся немецких физиков придерживались того же мнения. И они без проволочек организовали Урановое общество.


Учитель и ученик прогуливались по набережной вдоль моря, потом часа два сидели во дворике дома Нильса Бора. После нескольких общих фраз о блистательных прорывах новейшей физики Гейзенберг негромко, даже как-то убаюкивающе, приступил к главному разговору: «Германия, весь немецкий мир в опасности. Сказочная Дания тоже. А ведь мы так близки. Мы почти один народ. Немецкий вождь призывает собрать все силы. И мы обязаны откликнуться. Он мужественный, смелый человек. Он говорит громко, он не стесняется горькой правды. Можем ли мы не откликнуться? Отсидеться в своих кабинетах? Нет, в трудный час мы все должны быть с ним. Мы, ученые, в частности. Вот почему мы открываем новый научный проект, имеющий оборонное значение. Энергия урановых ядер. Новая тема. Но вы должны знать, дорогой наш профессор, что кое-чего мы уже достигли. Если мы овладеем этой энергией первыми, это откроет путь к достойному, справедливому миру.

— Вы считаете возможным двигаться к достойному миру вместе с Гитлером?

— Да, с нынешним нашим вождем. Почему нет? Он ясно говорит о мире. Когда будет устранена несправедливость.

— Гитлер? О мире? — повторил потрясенный Бор. — Вернер, как вы можете этому верить? Грохочут сапоги, гремят выстрелы… Верить этому, этому… — Бор не находил слов.

— Дорогой учитель, — осторожно начал Гейзенберг. — Мне кажется, вы предвзяты… Как и очень многие. Давайте возьмем факты. Самые простые.

— Давайте, — Бор сурово сжал губы.

— Нильс, послушайте, — Гейзенберг старался говорить медленно и веско. — Мы, немцы, несчастный народ. Мы были побеждены, разорены, унижены. У нас отняли часть нашей земли. Ныне мы разделенная нация. Но разве у нас отняли право быть патриотами? И разве братья-датчане не разделяют похожее чувство?

Бор сердито сопел.

— И разве Адольф Гитлер не призывает нас к патриотизму? Любовь к отечеству. Что может быть важнее? Разговор именно об этом. Наш нынешний вождь честно победил на выборах, ему поверила нация. Посмотрите на немцев — как они вдохновились! Они горы готовы своротить. А народ в целом ошибаться не может.

— Ну-ну, — сказал Бор.

— Фюрер призывает собрать немецкие земли. Объединить немцев в одну семью. Мирным путем. Что в этом дурного? Но нам и этого не позволяют. Разве не обязаны мы защищаться? Разве не обязан каждый немец принять посильное в этом участие? Лично мне на следует брать винтовку. Я не умею и не хочу стрелять в людей. Это я понимаю. Я ученый. Но я могу сделать свою родину сильнее. Что в этом плохого? Согласитесь со мной, дорогой мой учитель.

— Сапоги солдат вермахта стучат по мостовым Копенгагена — это мирный путь? Желтые звезды на груди евреев — это достойный путь? Вы так это видите?

— Дорогой учитель, — запинаясь, начал Гейзенберг. — Наши военные здесь — это временно. Разве лучше, если на землю Ганса Андерсена придут англичане или, не дай бог, русские? А когда война кончится, я уверен, все справедливые границы будут восстановлены. Как будут восстановлены все научные связи.

— Ну да, — язвительно сказал Бор.

— Куда мы все денемся без Копенгагенской школы, без вас, дорогой учитель?

— Ну да, — повторил Бор. — Как же! А вот денетесь. Я в вашем урановом проекте участвовать не буду. Так что поберегите свое красноречие, любимый мой ученик.

— Неужели? — воскликнул взволнованно Гейзенберг.

— Милый мой Вернер, — миролюбиво сказал Бор. — В вашем таланте, в ваших способностях я не сомневаюсь. Можете быть уверены. Вы один из выдающихся теоретиков современности.

— Да ладно, — буркнул Гейзенберг.

— Вы можете еще очень многое сделать для науки. Сами небеса призывают вас к этому. Другое дело, убогая практика. Оружие? Убийство людей? Тут ваш вождь уже намахался своею шпагой. С избытком. Никогда я вас в этом не поддержу. И успеха вам в деле этом не пожелаю.

— Значит, я вас не убедил? — горестно сказал Гейзенберг.

— Не убедили. Да и не могли убедить. Да, кстати. Небеса вам тут тоже помогать не станут. И все ваши умения пойдут прахом…

Через несколько дней Бор тайно на лодке переправился в нейтральную Швецию.


— Тут был проездом Бор, — сказал Эйнштейн. — Знаешь, что он мне рассказал? Под большим секретом.

— И что же? — спросила Маргарита.

— К нему приезжал Гейзенберг, когда-то его ученик.

— Да-да, это имя мне знакомо.

— Ныне это влиятельная фигура. Лидер германской теоретической физики.

— И куда он приезжал?

— Прямо к Бору домой, в Копенгаген.

— Зачем?

— Зачем! В том-то и дело. Он хотел привлечь Бора к германскому атомному проекту.

— Ах, вот как… Стало быть, немцы это тоже делают?

— То-то и оно.

— И что Бор?

— Он его выставил.

— Молодец.

— Еще бы! А потом Бор бежал. Оставаться при нацистах он не мог. Ночью на лодке в Швецию. А уже оттуда англичане вывезли его в бомбовом люке. Пилоту был дан приказ: в случае, если самолет перехватят немцы, открыть бомбовый люк.

— Погоди, — она расширила глаза. — Открыть люк? И?..

— Бор упал бы в море с высоты нескольких километров.

— Ужас!

— Таков наш мир.

— Гадкий, мерзкий, пошлый… Я понимаю, что мозги Бора ценны. Но…

— Они бесценны. Ты не представляешь себе, какой это гений. Мало кто представляет.

— Где он сейчас?

— Мотается между Британией и Штатами.

— У него здесь дела?

— Да, он консультирует кое-кого.

— Кого же?

— Ну, физики. Тут их много. Сама понимаешь.

— Не хочешь говорить, не надо.

— Думаешь, он мне все рассказывает? Сейчас кругом секреты. Один я прост, как тыква. И слава богу!

— Как тыква. Смешно.

— Ну, тебе-то я все рассказываю. От тебя у меня секретов нет.

— И это правильно, Альберт.

Берия, «король Лир» и поэт

В январе 1943 года Лаврентий Берия вызвал к себе руководителя Московского еврейского театра Соломона Михоэлса и известного еврейского поэта Ицика Фефера, писавшего стихи на идише и на русском, автора многих сборников еще со времен Гражданской войны.

— Здравствуйте, дорогой Соломон Михайлович! — радушно сказал Берия. — Рад встрече с лучшим «королем Лиром» за всю историю постановок этой шекспировской пьесы. Или вы скажете, что это не так?

Михоэлс лишь улыбнулся и протянул руку.

— Здравствуйте, товарищ Фефер, — продолжил Берия.

Поэт скромно наклонил голову.

— Что новенького написали?

— Хотите, несколько строк прочту? Буквально вчера сочинил.

Берия словно бы не удивился нахальству поэта, он лишь демонстративно глянул на часы, с оттенком великодушия махнул рукой и сказал:

— Валяйте! Пара лишних минут нас не смутит.

Фефер встал на цыпочки, приподнял подбородок:


Пусть Гитлер мне могилу роет —


Но я его переживу,


И сказка сбудется со мною


Под красным флагом наяву!


Я буду пахарем победы


И кузнецом судьбы своей,


И на могиле людоеда


Еще станцую! Я еврей!


— Эх! — крякнул Берия. — Хорошо приложил. Станцуем на могиле людоеда. Правильно мыслишь. Молодец!

— Он правильно мыслит, — поддержал Михоэлс.

— Присаживайтесь, товарищи, разговор будет серьезный. Как раз об этом. Вы, Соломон Михайлович, председатель Еврейского антифашистского комитета. Не так ли? В каком-то смысле наша надежда и опора. Сами понимаете, насколько важен сегодня этот комитет. Позарез нужна нам поддержка еврейских организаций Америки. И вообще, и финансовая. Сие важно. Объяснять не нужно? Вот туда вы и поедете. Вместе с товарищем Фефером.

— Я готов, — сказал Фефер.

В целом он был неплохим поэтом. Знатоки читали его стихи, с волнением слушали его пламенный голос, ежели удавалось где-нибудь собраться. При этом он был негласным агентом НКВД, о чем ни его читатели, ни Михоэлс, разумеется, не знали. Хотя, быть может, и догадывались. Но особого значения не придавали.

— Я понимаю, — сказал Михоэлс.

— Опекать вас там будут очень надежные товарищи, Хейфец и Зарубин. Все важное вам покажут и разного рода встречи организуют. Задача ваша и проста, и сложна. Среди американских евреев, об этом вы знаете не хуже меня, немало богатых людей. Очень богатых. Они готовы давать деньги. А это новые танки, самолеты, это «студебеккеры». Но они это сделают куда охотней, когда узнают, что в СССР евреи живут привольно и счастливо.

— Полагаете, им надо об этом рассказать? — спросил Михоэлс. — Так сказать, открыть глаза?

— Безусловно, полагаю. Товарищ Сталин поручил мне сообщить вам, что идея еврейской республики на полуострове Крым поставлена в повестку дня. Политбюро относится к этому вопросу одобрительно. Нам думается, что в еврейских общинах Америки воспримут эту новость с интересом.

— Несомненно, это так, — взволнованно сказал Михоэлс.

— Еще бы, — мотнул головою Фефер. — После двух тысяч лет скитания… И вдруг свой дом.

— Расскажете им о расцвете еврейской культуры в нашей стране, о еврейских театрах и поэзии, об ученых и изобретателях, о героическом труде еврейских граждан в тылу и на фронте. Необходимыми материалами мы вас снабдим.

— Это хорошо, — сказал Фефер. — Мы и сами кое-что об этом знаем, но всего знать мы не можем.

— В любом случае мы должны подготовиться. Дабы не выглядеть там малознающими и глупыми пропагандистами, — раздумчиво произнес Михоэлс. — На одних призывах далеко не уедешь.

— Ладно вам. — Пенсне Берии сверкнуло. — Кого-кого, а вас мы знаем. За словом в карман не полезете.

— Ну, — Михоэлс улыбнулся лукаво, сморщив огромный лысый лоб. — Иной раз сказать слово-другое мы можем. Это так.

— Вот именно, — Берия улыбнулся навстречу. — Важно, чтобы слово ваше, пусть и косвенно, дошло до ушей таких людей, как Эйнштейн, Оппенгеймер… этот… — Он взглянул в блокнот на столе. — Энрико Ферми.

— Ферми? — переспросил Фефер.

— У него жена еврейка, — сказал Берия. — А вы не знали? Считайте, наш человек.

— Понятно, — усмехнулся Фефер.

— И еще один важный ученый. — Берия вновь скосил глаза на блокнот. — Лео Силард. По слухам, там на него многое завязано.

— Не слыхал, — сказал Фефер.

— Никто не слыхал, — сказал Берия. — Зато мы знаем, что здесь, в Союзе, работают в науке (или, точнее, работали) его брат и сестра. Брат, кажется, у Туполева. Но мы проверим.

— Интересно, — заметил Михоэлс. — Как все запутано.

— Надо сделать так, — веско сказал Берия, — чтобы этот Силард получил от них нечто вроде привета. Разумеется, не прямо, а через друзей.

— Понятно, — сказал Фефер.

Михоэлс, склонив голову, молча рассматривал собственные ладони.

«Пусть гибнут слабые»

Гитлера потрясло поражение под Сталинградом. Он долго не мог поверить в реальность случившегося. Потерять в бесславном кольце такую великую армию? Чудовищный удар. На несколько дней он потерял сон. Это жуткое кольцо ему снилось — в виде длинной, замкнутой вереницы усталых, молчаливых солдат, чьи лица были темны или даже черны. Да, они были бессловесны. Тишина. Дым, копоть и воронье повисли над заснеженным полем. Как это могло случиться? Немцы, нордические воины севера, не могут проигрывать сражения. Не могут и не должны. Но кто оказался способным нанести подобный удар? Кто? И вот тут, противоречивым образом, это драматическое событие вызвало у немецкого вождя неожиданный прилив, почти припадок чувств по отношению к бывшему его «другу», а ныне смертельному врагу.

В тяжелые дни, после гибели армии Паулюса, Гитлер возбужденно ходил по своему кабинету.

— Это он! — сказал Гитлер.

Присутствующие вопросительно посмотрели на своего вождя.

— Этот человек вызывает у меня восхищение, — продолжил фюрер. — Да, да, да. И не спорьте со мной. Еще раз да. Это он — сидящий в Кремле. Мне говорят, что он никогда и никуда не выезжает. Что не бывает на фронте. Чепуха! Разве в этом дело? На примере Сталина я отчетливо вижу, какое значение может иметь один человек для целой нации. Любой другой народ после сокрушительных ударов, полученных на начальной стадии войны, вне всякого сомнения, оказался бы сломленным. Если с Россией этого не случилось, то нынешней своей победой русский народ обязан только железной твердости этого человека, несгибаемая воля и героизм которого призвали и привели народ к продолжению сопротивления. Да, — закричал Гитлер, словно бы кто-то осмелился ему возражать. — Несгибаемая воля и героизм! Имейте в виду и учитесь. Сталин — это именно тот крупный противник, который стоит передо мной как в мировоззренческом, так и в военном отношении. Если когда-нибудь этот герой и воин попадет мне в руки, я окажу ему все свое уважение и предоставлю самый прекрасный замок во всей Германии. Но на свободу такого противника я уже никогда не выпущу. Воссоздание нынешней Красной армии — грандиозное дело, а сам Сталин, без сомнения, — личность историческая, совершенно огромного масштаба.

Генералы и офицеры ставки почтительно выслушали фюрера, но ни слова не сказали. Каждый молчал по-своему. И думал о своем. Но едва ли они в тот момент готовы были размышлять на тему о том, что их вождь придерживается элитарного, ницшеанского взгляда на человека. Чему на самом деле не стоило удивляться, ибо Адольф Гитлер еще в юности читал и перечитывал Ницше, этого не столь уж доступного философа-поэта, вчитывался со вниманием и восторгом. И, обладая недюжинной памятью, многое знал дословно.

«Это книга для совсем немногих. Возможно, ни одного из них еще вовсе нет на свете, — писал Фридрих Ницше в “Проклятии христианству”. — Нужно свыкнуться с жизнью на вершинах гор, — чтобы глубоко под тобой разносилась жалкая болтовня о политике… необходимо мужество, чтобы вступать в область запретного… Новая совесть, чтобы расслышать истины, прежде немотствовавшие. И готовность вести свое дело в монументальном стиле — держать в узде энергию вдохновения… Почитать себя самого, любить себя самого; быть безусловно свободным в отношении себя самого…

Что дурно? — Все, что идет от слабости.

Что счастье? — Чувство возрастающей силы, власти…

Не мир — война. Не добродетель, а доблесть.

Пусть гибнут слабые!..»


Битва масс, сражение миллионов — это да, думал Гитлер. Историческая реальность — печальная, нет ли, она — необходимость. Но над этим стоит нечто более высокое и важное — сражение героев. Настоящих героев. Сверхлюдей. Их немного. Там, на небесах, среди ледяных гор, в клубах тумана и дыма, размахивая святыми мечами, они бьются насмерть. Что смерть? Их битва выше смерти и больше жизни. Энергия вдохновения не знает границ.

И Гитлер был готов уважать это вдохновение даже в своих врагах. По сравнению с настоящим героем миллионы людишек — ничто. И гибель их — ничто. На фоне Сталина он мало ценил и Черчилля, и Рузвельта. Да и за что их ценить? Классический тип буржуазного интеллигента. Пусть и с аристократическим налетом. Вырожденцы. Чистоплюи. Слабаки. Разве способны они, не поморщившись, проливать кровь миллионов? А сейчас без этого нельзя.

Роммель в ставке «Оборотень»

Приближались решающие времена гигантской схватки на Курской дуге.

Гитлер Эрвина Роммеля в свою ставку под Винницей не вызывал. Генерал-фельдмаршал, можно сказать, нагрянул сам. Сославшись на болезнь, временно командовать Африканским корпусом он оставил генерал-полковника фон Арнима.

Фюрер первые минуты был хмур, но потом оттаял.

— Мой дорогой Роммель, — сказал он, и мгновенная улыбка исказила его лицо. — Я вас не ждал. Но в любом случае рад видеть. Вы славно сражаетесь там, в этих песках. Я чрезвычайно вами доволен. Враги со страхом и уважением произносят ваше имя. Понимаю, вам трудно. У противника там преимущество. Но скоро все изменится. Мы добьем этих русских, и я пришлю вам любую подмогу. Какую пожелаете.

— Мой фюрер, — осторожно начал Роммель. — Я проявил смелость прибыть к вам, чтобы поговорить на эту же тему. Но только с противоположным разворотом. Африканский корпус в опасности. Он на грани уничтожения. После двух лет боев я это вижу как никто. Но сегодня судьба Германии решается не в Африке, а здесь, в этих русских землях под Орлом и Курском.

— Что вы хотите этим сказать? — Было видно, что Гитлер не слишком доволен таким поворотом.

— Предстоит тяжелая битва. И результат ее пока неоднозначен.

— Чепуха! — быстро сказал Гитлер. — Мы сильнее. Это будет грандиозное сражение. Не спорю. Но мы выиграем. С блеском. Вы не верите в доблесть вермахта?

— Верю, — сказал Роммель. — Но дело не только в вере. Желательно подкреплять ее сталью и свинцом.

— Мы это делаем, фельдмаршал. К тому же у нас стратегическое преимущество. Русские сами залезли в этот гигантский курский котел. Мы прорвем русский фронт с севера и юга, замкнем кольцо, как не раз это уже проделывали, и добьем врага. Едва ли он сможет оправиться. Дорога на Кавказ будет открыта. А значит, на Ближний Восток и в Африку.

— Вы сказали «не раз проделывали»? В этом и проблема. Русские уже не те, что были два или даже год назад. Они умеют учиться. Это видно. Сегодня взять их в клещи не столь уж просто. Ситуация мало сказать трудная, она насквозь рискованная. Если Германия утеряет стратегическую инициативу, то долго нам не выдержать. Истощение ресурсов — не в нашу пользу. К тому же, если мы дадим слабину здесь, на востоке, то на западе Европы тенью встанут Англия и Америка. Все та же историческая ловушка — война на два фронта. И мы покатимся…

Гитлер предельно не любил, когда ему возражали. Но еще больше он не любил горькой правды. Она, словно щелочь, разъедала его целостную мифическую картину. Он непобедим. Германский народ непобедим. О чем толкуют эти мелкие людишки? Что они знают о подлинных вершинах ледяных гор?

Но Гитлер умел брать себя в руки. Помолчав, он спросил, раздельно и тяжело произнося слова:

— Что вы предлагаете?

Роммель собрался. Он тоже старался говорить спокойно, но веско:

— Сегодня германские и русские силы на этом важнейшем участке примерно равны. Германия должна втайне и быстро подготовить перевес. Железный кулак. Который в ответственный миг с грохотом обрушится на врага.

— И что это за кулак?

— Мои дивизии из Африки. Там они в смертельной опасности, а здесь они могут оказаться решающей гирей, брошенной на весы. Их надо быстро и скрытно перебросить. За их боевой дух ручаюсь лично. Не понадобятся, дадим им отдых и вернем назад. Но я уверен, что понадобятся. И если мы выиграем, а мы обязаны это сделать, то бакинская нефть у нас в кармане. А далее уже всерьез подумаем о дороге на Багдад и Тегеран.

— Мой дорогой генерал-фельдмаршал, и слушать вас не хочу. — Гитлер порывисто вскочил и нервно закружил вокруг стола. — Оставить Северную Африку? Бросить союзников-итальянцев? На растерзание англичанам? Вы с ума сошли. Никогда. Ни за что. Мы тут и сами управимся. Я сказал, мы сильнее.

— А если только кажется, что сильнее?

— Что? Кажется? — В глазах Гитлера полыхнула ярость.

— В Сталинграде ведь казалось.

— Не говорите мне о Сталинграде! — взорвался фюрер. — Предатель Паулюс. И ничего больше. Но новых предателей у нас нет. И не будет. Какое трудное было положение партии в 1932 году. Тогда мы победили только благодаря упрямству, выглядевшему порой безумным. Благодаря этому мы победим на Восточном фронте и сегодня.


На следующий день Гитлер лично вручил Роммелю Рыцарский крест с дубовыми листьями, мечами и бриллиантами. Но при этом, как-то странно ухмыльнувшись, фюрер сказал:

— Мой дорогой Роммель, я отстраняю вас от командования Африканским корпусом. Там сейчас фон Арним? Вот пусть он и примет его. А вам нужно отдохнуть.

Еще через день, посовещавшись с Манштейном, Гитлер подписал приказ о наступлении на Курской дуге.


«Да, — думал Роммель, — ничего ты не понимаешь в стратегии. Нужны не упрямство и безумие, а хорошие резервы… Африканский корпус… Там он на краю гибели, а здесь смертельно необходим. Иначе все покатится. Манштейн, Модель и Клюге трусят и Гитлеру правду не говорят. Битву под Курском и Орлом при нынешнем соотношении сил выиграть нельзя. Это не тактика, это вопрос стратегии. Дунь, и все начнет рассыпаться. Нет, с этим человеком мне не по пути. Он проиграет это сражение. И в итоге загубит Германию».

Не прошло и трех месяцев, как Африканский корпус и прочие германо-итальянские силы в Северной Африке общим числом более двухсот тысяч человек были полностью окружены и сдались англичанам. Вскоре американские и английские войска высадились в Сицилии. Наступление на континент стало вопросом времени.

В Риме собрался Большой Фашистский Совет, который, обвинив Бенито Муссолини в целой серии тяжелейших ошибок, принял решение отстранить его от власти. Дуче был вызван во дворец королем Виктором-Эммануилом.

— Итальянский народ вас ненавидит, — сказал король.

Лидер итальянских фашистов растерялся и не нашел слов. Он только выпятил губы с пузырьками слюны, то ли что-то бурча, то ли шумно дыша. Спустя какие-то минуты он был арестован. Сначала его перевезли на Сардинию. Но, посчитав это место ненадежным, тайно переправили низвергнутого диктатора в Абруцци, в пустующий и хорошо охраняемый горный отель.

Человек из Варшавского гетто

Ян полз по узкому, как труба, проходу, обдирая локти и коленки. Юркий Юзек, показывающий ему путь, был вдвое тоньше, но и он пробирался не без труда. Это было второе путешествие Яна в абсурдный мир теней и смерти. Первое, само по себе страшное, далось все же легче. После второго он волок в себе растущий, лопающийся, опадающий и снова растущий пузырь ужаса. Ему казалось, что он выпал из реальности, что такого быть не может. Среди людей? Среди зверей? Среди демонов? Кто эти черти? И кто их жертвы?

И все-таки он полз на волю упорно, он нашел в себе силы, он собрал их в комок, даже в жгут. На улицах гетто было оживленно, хотя трупы валялись через каждые десять-пятнадцать шагов. Кто-то что-то нес, тряпки или кульки, кто-то что-то волочил, некоторые просто потерянно стояли, прислонившись к обшарпанным стенам. Молодая женщина, топая каблучками, смотрелась в зеркальце и на ходу красила губы. При этом она с ловкостью автомата обходила мертвые тела. «Этого не может быть», — шептал Ян сухими, треснувшими губами.


Во время кратковременной поездки Силарда в Нью-Йорк, на одной из встреч к нему подошел Александр Сакс. Обычно веселый и румяный, толстяк на этот раз выглядел серым и словно бы погасшим.

— Во-первых, есть данные о том, что немцы далеко продвинулись в своем атомном проекте… Гейзенберг вербовал Бора, тяжелая вода поступает из Норвегии чуть ли не тоннами, какой-то немыслимый фон Арденне, щеголяющий в черном мундире эсэсовца, разделяет изотопы. Вы слышали об этом?

— К сожалению, да. Мы стараемся следить, хотя известно нам далеко не все. Увы.

— И как с этим быть?

— Просто. Мы должны их опередить. Другого варианта нет.

— Иного нет. Понимаю и разделяю. Но вторая новость по-своему еще страшнее. Жуткие сведения из оккупированной Варшавы.

— А что там?

— Вы слышали про Яна Карского?

— Нет.

— Поразительный человек. Безумной храбрости. Обыкновенный парень, горячий и смелый, он дважды побывал в Варшавском гетто.

— В гетто? Вы говорите, в Варшаве?

— Да, да, именно там. Дорогой мой, неужели вы не в курсе? Кусок города превращен в ад. В гетто нельзя войти, из него нельзя выйти, но Ян Карский проделал это дважды. Он приехал сюда, в Нью-Йорк, и про этот ад рассказал. Он говорил такое, что поверить в это невозможно. И ему действительно никто не поверил. Посчитали, что он просто тронулся. Самое печальное, ему не поверил Рузвельт.

— Этого парня принял Рузвельт? — поразился Силард.

— Представьте себе. Президент его выслушал.

— Человека из гетто?

— Само по себе это маленькое чудо.

— И что?

— А ничего. Президент его не понял. Или не захотел понять. У него, свободного, благопристойного американца, не хватило воображения. Его сознание не смогло вместить столь ужасные картины. Действительно не поверил? Или притворился глухим? Не знаю. Он добрый человек. Но давно я не видел Рузвельта таким растерянным. Впрочем, боюсь, он просто хочет умыть руки.

— Даже так? И что же рассказал этот Карский?

— Ну, если в двух словах. На севере Варшавы, в двух-трех кварталах собрали сотни тысяч человек. Клоака, кишащая людьми. Еды нет. Они готовы есть друг друга. Одних охранники убивают сразу, с другими медлят. Но в итоге уничтожить приказано всех.

— Не может быть, — прошептал Силард.

— Ах, дорогой мой, вот и вы… Что тут скажешь, вы человек из нормального мира.

— Из нормального? Уверены?

— Да, пока еще не все сошли с ума. Я это вижу.

— Ну что ж. На это могу сказать вам одно: мы должны ускорить свою работу.

Они не знали, что в эти дни Гитлер отказался от дальнейшего финансирования А-проекта. Его пытались уговорить, намекали про американцев, вспоминали зачем-то Бора и Эйнштейна, но он фыркал: «Еврейская физика? Она не может быть верной. Отстаньте!» Освободившиеся деньги он велел перебросить на ракетный проект Вернера фон Брауна. В ракеты Гитлер верил.

Муссолини: Земля и фабрики — народу!

Это была фантастически смелая операция.

Арестованный вождь фашистов сидел в затерянном горно-лыжном отеле, пригорюнившись. Присыпанные снегом горы, потускневшее небо, двести злобных карабинеров. Бежать невозможно. Да и некуда. Тропинок нет. С миром связывает только канатная дорога. Но она усиленно охраняется с двух концов. Он знает приказ, данный этим нелюдимым, небритым существам — в случае попытки освобождения его, вождя итальянского народа, немедленно пристрелить. Ему остается перебирать в памяти досадные ошибки, которые он допустил. Что было сделано не так? Почему? А как было надо? Унылая череда мыслей. Впрочем, какие там мысли? Обрывки… Какие-то нелепые картинки. Тоска. Неужели это навсегда?

Он осторожно глянул в окно. Карабинеры словно мухи. Еле ползают. Но все больше сидят. Спят? Притворяются? Негодяи! О такой бесславной, такой жалкой судьбе он даже не помышлял. Неужели это происходит с ним, великом вождем итальянского народа? Поверить в это нельзя. Да он и не верил. Сон. Страшный сон…

И тут с неба, беззвучно летящие, не замеченные ранее, на крохотную площадку, точнее, на камни и снег, с жутким скрежетом начали садиться планеры. Веером выбежали какие-то люди с автоматами. Выстрелы в воздух, топот бегущих сапог, гортанные крики… Вот они уже на первом этаже… Охранники частично разбежались, частично бросили оружие и подняли руки. Минута, другая растерянности. Два десантника по знаку командира нападавших шумно помчались по лестнице на второй этаж — разыскивать главного узника. В этот момент в холл с улыбкой вышел полковник, начальник охраны, с двумя бокалами красного вина. Он протянул один из них командиру нападавших, высокому, статному блондину в черной одежде эсэсовца, и с полупоклоном предложил выпить за победителя. Тот без колебаний принял бокал, с легким звоном стукнул по бокалу полковника и пригубил.

В этот момент привели Муссолини. Высокий офицер молодцевато щелкнул каблуками:

— Дуче, меня послал фюрер. Вы свободны.

Муссолини радостно облапил офицера.

— Я знал, я был уверен, что мой друг Адольф Гитлер не оставит меня в беде! Как вас зовут, друг мой?

— Капитан Отто Скорцени к вашим услугам! — Каблуки снова щелкнули. — Фюрер шлет вам самые теплые приветствия. Он хотел бы встретиться с вами. Если, конечно, у вас нет возражений.

Итальянский вождь уже успел прийти в себя. Взгляд стал гордым, почти надменным. Но одновременно и теплым. Все-таки этот бравый немецкий вояка его спас. И проделал это героически.

— Рад буду увидеться с германским лидером, моим добрым другом.


Чуть позже дуче снова предался размышлениям. В чем главная ошибка? Ясно, в чем. Собрать народ в единый огнедышащий узел в итоге не удалось. И его пронзило: он понял, почему не удалось. Он не рискнул обобществить собственность. Каждый держится за свой отдельный узелок. Корпоративное государство создано. Это великое достижение. Но этого мало. Остается тьма собственников. Мелких, средних, крупных. Надо было отнять! У всех. Собрать воедино! Разогнать всех этих фабрикантов и плутократов. Большевики проделали это с неумолимой твердостью, не останавливаясь перед любой кровью. И вот результат. Сокрушить их нельзя. Ибо тотальное единство обеспечено навсегда. А сколько дивизий, пушек и танков — это уже детали. Единство — оно в душе. Собственнику в душу не залезешь. А вот когда оставишь ему только башмаки и рубашку, он твой. Навеки.

Пора завести разговор о новом типе республики. Все средства, вся земля, все заводы и банки — народу. Объявить это громко. Неужели народ его не поддержит? Да возликует!

Заключить союз со Сталиным. Пока не поздно. Ось Рим — Берлин — Москва. Большей силы нет на всем свете. Осталось уговорить фюрера.

Встреча состоялась. Полная радости чисто внешне, она оказалась пустой и ни к чему не привела. О перемирии со Сталиным Гитлер и слышать не хотел. Муссолини вернулся на север Италии, занятый немецкими войсками, управлять поспешно созданной республикой рабочих и крестьян, которую он предложил назвать социальной республикой Сало (по названию маленького городка в Ломбардии, где расположилась часть нового правительства). Король Виктор Эммануил III был объявлен предателем. Был написан новый гимн. Девиз республики был короток и звучен — «За честь Италии!». Возродились остатки фашистской партии. Начались скомканные, запоздалые разговоры о земле и фабриках для простого народа, о новых принципах народной власти. «Простой народ» слушал хмуро. По улицам маршировали немецкие солдаты. По ночам в горах стреляли. А на юге и в центре Италии неукротимо и наступательно рокотали пушки союзников.

«Как жаль, что Гитлер не согласился, — печально размышлял лидер эфемерной республики Сало. — Он не понял меня. Дурачок. Я все же поумнее буду, да и поглубже. Что он понимает в настоящем социализме? Солдафон. Он ставит только на грубую силу. И на ненависть. Теперь мы с ним оба погибнем. Опоздали. Сталин, Сталин, как ты нас обманул!»

Убить гения

Декабрь 1944 года в Цюрихе был теплым и бесснежным.

Два человека возвращались вечером в свой отель после заседания научной конференции и скромного заключительного ужина. Один был невысок, хрупкого сложения, с короткими, светлыми волосами и ясными живыми глазами. Второй был брюнет огромного роста, с фигурой спортсмена, с несколько тяжелым взглядом, в котором, впрочем, вспыхивало иногда нечто вроде веселых искр. Тема беседы была нешуточной, они рассуждали о парадоксах квантовой механики и атомной физики. При этом хрупкий слыл в этой области одним из главных авторитетов в мире, а высокий и мощный его собеседник говорил на эти темы всего лишь второй раз в жизни. Однако это не мешало им болтать оживленно и даже дружески.

У хрупкого в карманах пиджака не было ничего, кроме вечного пера и записной книжки. У высокого в кармане лежал пистолет с полной обоймой, а в воротник рубашки была вшита ампула с цианистым калием. И задание у него было простое и суровое — он должен был хрупкого убить.

Конференцию по квантовой теории организовали швейцарские физики. Вернер Гейзенберг, создатель первой в мире стройной модели квантовой механики, так называемой матричной, получивший за нее Нобелевскую премию в тридцать лет, а ныне возглавляющий атомный проект Германии, не поленился, несмотря на войну, на конференцию приехать. Об этом заблаговременно узнали в Лэнгли, в Управлении стратегических служб США, в отделе разведки. Туда вызывали знаменитого бейсболиста, лучшего кетчера американского бейсбола Морриса Берга. Только в Лэнгли знали, что любимец миллионов болельщиков во второй своей ипостаси — тайный агент глубокого залегания, хладнокровный, умелый и жесткий. «Кетчеру» сказали без обиняков: американские атомные физики в тревоге, чуть ли не в панике, им кажется, что немцы их опережают. Руководитель германского проекта Гейзенберг дьявольски умен, под его руководством работа по созданию атомного котла, а затем и бомбы успешно движется, можно сказать, кипит. Мы должны сделать все, чтобы это остановить.

— Понятно, — сказал Моррис Берг. — Чем могу быть полезен?

— Все просто, — сказал полковник Дэвидсон. — Через неделю этот дьявольский физик будет в Цюрихе, там у них какая-то научная встреча. Ты должен поехать туда и его убрать.

— Я понял, — сказал «кетчер».


В конференц-зале было тихо, народу не очень много. Докладчики по очереди выходили к доске, чертили на ней свои закорючки. Из зала задавали вопросы, порою вспыхивали споры. Но вот к доске вышел Вернер Гейзенберг. По привычке он тоже взял кусочек мела и на секунду задумался. Аудитория замерла.

— Физика, самая прекрасная и самая строгая наука на свете, оказалась в жуткой опасности, говорят нам противники квантовой теории. — Так начал свою речь сравнительно молодой, но уже вполне великий физик. — Будто бы мы уже сами не знаем, что измеряем в своих экспериментах. Ведь в квантовых системах все двусмысленно. Не всегда можно одним измерением узнать, например, как поляризован фотон. Но на самом деле, скажу я вам, нет смысла уже в первой попытке спрашивать о поляризации, поскольку у вопроса нет ответа — пока еще одно измерение не определит ответ более точно. В двусмысленных ситуациях полно парадоксов, это правда, но есть надежда на будущее прояснение. О физике я не беспокоюсь. Куда в более тревожном, более двусмысленном положении находится наш родной континент. Мы видим, что происходит, но не знаем, почему и зачем. Хуже того, мы не знаем, куда это все ведет.

Зал особенно затих.

— Ни принцип неопределенности, — продолжал докладчик. — Ни вычисления волновой функции здесь нам не помогут. Куда там копенгагенская интерпретация! Куда там загадки антипротона! Мы попали в ситуацию такого наблюдателя, которому остается лишь с грустью следить за событиями на разворошенных полях Европы и за ее пределами. Что не говорите, а с физикой проще.

Кто-то из слушателей нахмурился, кое-кто был готов рассмеяться. Из первых рядов поднялся долговязый темноволосый молодой мужчина. Представившись вечным студентом и любителем, он задал такой вопрос, от которого Гейзенберг пришел в минутное изумление. Затем, снова схватив мел, он принялся отвечать. Говорил он с запинками, мел крошился, было видно, что мысль рождается по ходу дела. И еще было заметно, что на задавшего вопрос «студента» знаменитый теоретик смотрит с симпатией.

В конце дня «студент» выразил желание проводить профессора до отеля.

— Буду рад, — откликнулся физик. — Охотно с вами побеседую.

По дороге собеседники зашли в бар, заказали по кружке пива. Бергу, как и его собеседнику, было слегка за сорок, но выглядел он на тридцать, продолжая разыгрывать шалопая и выдавая себя за американского студента-переростка, которому все на свете интересно.

— Квантовая механика, парадоксальная и непостижимая, сегодня на подъеме, — сказал Берг. — Это я уловил. Физика атома, может, и проще, но зато практические результаты ближе. Разве не так?

— Что вы имеете в виду? — осторожно поинтересовался Гейзенберг.

— Получение атомной энергии, реактор и все такое…

— Ну, мой милый, легко говорить. Когда-то нам тоже все это казалось близким. Но… Видимо, мы пошли не тем путем. И перспективы здесь туманны.

— В самом деле? А мне говорили, что открывается путь чуть ли не к оружию.

— Ах, друг мой, это тоже иллюзорно. В теории я кое-что понимаю, но практика оказалась более коварной. Экспериментаторы наши зашли в тупик. Безнадежный. Разделять изотопы мы так и не научились. Увы. Впрочем, плевать. Лично для меня многое изменилось. Еще пару лет назад я был полон политических надежд. Я был воинственным, словно мальчишка. Такие, знаете ли, розовые очки. Но сейчас конец жестокой войны уже обрисовался, моя страна обречена, это ясно. И этот режим, скажу вам прямо, тоже оказался тупиковым. Если не преступным. Как немец, я глубоко этим опечален. Но куда деваться, мы должны это пережить. Лично для себя я оставляю только теорию. Никакие урановые котлы меня более не интересуют. Нам они сегодня ни к чему. В пропасть мы прекрасно свалимся и без них. Помогать своим коллегам я больше не буду. И никто меня не заставит. Впрочем, и они трезвеют на глазах. Атомная Германия не состоялась. И, видимо, это к добру.

— Вы очень откровенны, профессор, — проронил Берг.

— Ну, вам, как американцу, я могу это сказать. Надеюсь, вы не будете об этом болтать где ни попадя? А то гестапо, знаете ли, не дремлет.

— Разумеется, нет, дорогой профессор. Я не из породы болтунов. Но… — Берг замолк на секунду-другую. — Но, сами того не зная, вы сильно повлияли на мои намерения.

— Вот как? С чего бы это?

— Вы дьявольски подняли мое настроение. Нет, правда. — Порозовевший Моррис Берг хлопнул в ладоши, поднял руку.

Подошедшему официанту он заказал коньяк.

— Выпейте со мною, профессор, хотя бы глоток. Умоляю вас. За здравие!


Через два дня о решении разведчика сохранить Гейзенбергу жизнь сообщили Рузвельту. Услышав это, президент посветлел лицом. «Будем молиться, чтобы этот великий немецкий физик в отношении отставания их проекта оказался прав, — сказал он. — И, генерал, передайте мою благодарность кетчеру».

Мохенджо Даро — Холм мертвых

Оппенгеймер стоял, Эйнштейн сидел. Молодой физик смотрел куда-то выше головы физика старого и говорил нараспев, почти пел: «… вздрогнула земля под ногами, вместе с деревьями зашаталась. Всколыхнулись реки, взволновались большие моря, растрескались горы, поднялись колючие ветры. Померк огонь, затмилось прежде сверкавшее солнце. Белый горячий дым, в тысячу раз ярче солнца, поднялся в бесконечном блеске и сжег город дотла. Вода кипела, лошади и военные колесницы горели неостановимым пламенем, тела упавших были опалены смертным жаром так, что больше не напоминали людей…»

— Да, — тихо сказал Эйнштейн. После паузы он спросил: — Это Бхагавадгита?

— Откуда-то из Махабхараты. Точно не помню.

— Вы, и не помните? Не поверю.

— Не имеет значения. Этому тексту не менее трех тысяч лет.

— Удивительно.

— Вы, наверно, слышали, лет двадцать назад в долине Инда раскопали город, которому пять тысяч лет?

— Краем уха, не более того.

— Поразительный город, этажные дома, расчерченные улицы, остатки водопровода…

— Интересно.

— А сгорел мгновенно.

— Да вы что?

— Но самое любопытное, куски камня и угля спеклись до степени зеленого стекла. Это означает температуру в полторы тысячи по Цельсию, в то время как земные печи более тысячи двухсот не дают.

— Ага. И это означает?..

— Ретивые умники уже определили — ядерный взрыв. Там, кстати, немало и других примет на сей счет. И строки эти сему выводу соответствуют, согласитесь.

— Невероятно, — прошептал Эйнштейн.

— Откопанный город назвали Мохенджо Даро, Холм мертвых.

— Звучит.

— А сейчас мы новый подобный холм хотим наворотить. Такая вот штука.

— Роберт, вы уникум, — сказал Эйнштейн.

Оппенгеймер улыбнулся уголком рта, присел к столу, достал сигарету.

— Это вот ваш Лео — уникум, — сказал он, закуривая и пуская дым. — Истинный.

— Ну, мне ли этого не знать, — усмехнулся Эйнштейн.

— Кабы не он, никакой бомбы мы бы сейчас не делали.

— Даже так? — Эйнштейн посмотрел лукаво.

— Но сначала не было бы реактора.

— Погодите, все говорят о Ферми.

— Энрико — гений теории, спору нет. Но по складу ума он не инженер. Когда дело дошло до конкретной конструкции, он слегка затосковал. То одно вылезает, то другое. Вы ведь знаете, сколь важна в реакторе охлаждающая часть. Никто не знал, как это сделать. Мы оказались в тупике. К счастью, ненадолго. И опять Лео… Вдруг выясняется, что он знает это дело до последней пуговки. И ставит все на место. Предлагает конструкцию электромагнитного насоса, который становится основным элементом реактора-размножителя, того, что мы назвали бридером. Все были потрясены. Без этой находки мы блуждали бы еще год… два?.. Но откуда это у него?

Тут Эйнштейн весело рассмеялся.

— Дорогой Роберт. Вы не в курсе. Мы с Лео еще в середине двадцатых изобретали электромагнитные насосы для холодильника. Несколько патентов получили. Нам действительно знакомы все нюансы.

Оппенгеймер смотрел на собеседника с удивлением, к которому примешивался восторг.

— Поразительные вещи вы мне открываете. Но как сошлось одно с другим. Невероятно. Словно кто-то нас ведет.

— Вы знаете, Роберт, я ведь не хожу ни в церковь, ни в синагогу. Пару раз заглядывал из уважения к богомольным друзьям. Но лично мне этого не надо. У меня свое понимание Всевышнего. Я кое-что кумекаю в теории вероятностей. И понимаю, что подобная цепочка — от домашнего холодильника в Берлине до ядерного реактора в Чикаго или в Лос-Аламосе — сама по себе не возникает. Да, готов подтвердить. Кто-то нас всех ведет. Только куда и зачем? В силах мы это понять? Не уверен.

Они помолчали.

— Да, кстати, — словно бы проснулся Оппенгеймер. — Англичане закрыли свой атомный проект.

— Вот как. С чего это?

— Финансы. Не могут они сейчас столько денег на это пустить. Да и работать под прицелом германских бомбардировщиков не больно-то уютно. На всем Британском острове нет безопасной точки. Не в Канаде же им это разворачивать.

— Да, это понятно.

— Да и зачем? Они готовы поддержать наш проект. От этого обе стороны в выигрыше.

— И Черчилль согласился?

— Да он практически был инициатором.

— Английский премьер не просто умница, — заметил Эйнштейн. — Мне кажется, он к тому же и человек хороший.

— Несомненно, это так, — сказал Оппенгеймер.

— Честное слово, он мне нравится. И чем англичане конкретно помогут?

— Прежде всего специалистами. У нас не закрыто несколько позиций. Но готовы приехать Чедвик, Кокрофт, Тейлор, кто-то из талантливой молодежи. Для нас это важно.

— Безусловно. Англичане молодцы, поступают правильно.

— И я того же мнения. — Оппенгеймер улыбнулся.

— Да, — задумчиво сказал Эйнштейн. — Все это движется с неотвратимостью сползающего ледника.

— Так что до встречи в Мохенджо Даро, дорогой учитель, — весело сказал Оппенгеймер.

— Тьфу на вас, — сказал Эйнштейн.


Перечисляя приехавших англичан, Оппенгеймер не назвал Фукса. Он бы сам не мог сказать, почему он его забыл. Разумеется, ему не было ведомо, что у Фукса довольно давно установлены связи с русской разведкой, что ныне эти связи оборваны. Сам Фукс права выезда из Лос-Аламоса не имел. Его это не просто смущало, но и сильно мучило, поскольку своего глубинного коммунистического восторга он так и не утерял.

Призрак на вокзале в Санта-Фе

До июня 1944 года связь с Клаусом Фуксом кое-как поддерживал некий «Раймонд» — американский гражданин Гарри Голд (а на деле русский агент Генрих Голодницкий). Но затем связь оборвалась. Причиной стала установленная генералом Гровсом беспрецедентная секретность в Лос-Аламосе. Необходимо было утерянную связь как-то восстановить.

Лиза приехала в Лос-Аламос в гости к своей подруге Кэтрин. Просто так в эту особую область почти пустынного штата Нью-Мексико вряд ли бы ее охотно пустили. Вопрос возник бы уже на стадии приобретения железнодорожного билета. Зачем? К кому? Но по письменному приглашению четы Оппенгеймеров? Тут всякие вопросы отпадали сразу.

Они вдвоем чудесно провели несколько дней. Роберта Лиза практически не видела. Он был занят круглые сутки. Впрочем, она и не стремилась. Китти возила гостью в небольшом «Плимуте» цвета хаки, показывала ей окрестности — пустыню, поросшие колючками холмы, чудом сохранившиеся остатки древних поселений индейцев пуэбло и анасази. Это были целые песчаные города, цепочки загадочных пещер. Лиза смотрела и изумлялась (возможно, несколько преувеличенно).

К запретной зоне Китти старалась не приближаться. Однажды они разглядывали древнее наскальное изображение, загадочную волнистую линию с рожками и двумя точками, напоминающими глаза. Все это было высечено на камне, похожем на надгробие.

— Вот, смотри, археологи называют это рогатым водным змееподобным божеством.

Лиза сделала вид, что рассматривает камень с интересом.

А Китти тем временем подняла голову и вгляделась в даль. Затем, ткнув пальцем в сторону еле заметной изгороди на горизонте, сказала, понизив голос:

— Там… они… Ну, в общем, работают… — И приложила палец к губам. Но Лиза никакого интереса не проявила.

— Мне рассказывали, что где-то в этих краях растут необыкновенные синие кактусы.

— О, — оживилась Китти. — Я, кажется, знаю, где это.

Она развернула машину и ударила по педали газа. Машина помчалась по сухой желто-красной дороге, подымая пыль.


Все было прекрасно, если бы не преследующая Лизу головная боль. Она постоянно заходила в аптеку за болеутоляющими порошками, то за одним, то за другим.

— Да что с тобой такое? — сокрушалась Китти.

— Ты же знаешь, — смеялась Лиза. — У меня от физики болит голова. Но не волнуйся, это пустяки, и я справлюсь.

— При чем тут физика? — удивлялась Китти, а вслед за этим тоже начинала смеяться.

Но к аптеке она подругу подбрасывала постоянно.

Именно в аптеке была назначена явка, и Гарри Голд наконец туда явился.

«Ходите сюда так часто, как сможете, — негромко сказала Лиза. — И если известное вам лицо что-то передаст, берите и тут же уходите. А я вас найду. Скорее всего, тут же».


Лизе пора была уезжать, и тут Роберт всполошился и предложил устроить скромный ужин в узком кругу. Позвал он только Клауса Фукса, с которым чувствовал все большую близость. Или это Китти подсказала, что Клаус украсит вечер? Значения не имело. Две милых женщины, двое умных мужчин, которые умеют быть веселыми и остроумными.

— Как вам тут, дорогая Лиза? — спросил Оппенгеймер, разливая шампанское по бокалам. — Надеюсь, головная боль прошла?

— Не говори, — вмешалась Китти. — Бедняжка Лиза все время бегает в аптеку.

— Мой недосмотр, — смеясь, сказал Оппенгеймер.

Лиза не сказала ничего. Лишь многозначительно посмотрела на Фукса.

«В аптеку? — подумал Фукс. — Странно. Или, наоборот, совсем не странно?»


В аптеке он Голда и нашел. Но ничего не сказал, даже не посмотрел в его сторону. Заведя с аптекарем разговор об очках и диоптриях, он тихонько поставил на пол потрепанную тряпичную сумку. Гарри Голд, бормоча под нос, что ему нужно купить то ли перекись водорода, то ли настойку йода, столь же незаметно эту сумку подхватил. Перекись купил и спокойно удалился.

Еще через день сумка с толстой пачкой бумаг оказалась в руках у Лизы.

У Фукса был на редкость организованный мозг. Он тщательно собрал и подготовил всю документацию — полную программу создания атомной бомбы. За безопасностью его редких передвижений за пределами Центра незаметно следил некий Дэвид Гринглас, чья сестра Этель была замужем за Юлиусом Розенбергом. Супруги Розенберг жили в другом месте и рассматривались как дальнее прикрытие, на всякий случай. Сами о деталях всей цепочки осведомлены они были мало, но, будучи людьми левых убеждений, к факту тайных связей с Красной Россией относились с воодушевлением. Им казалось, что тут торжествует справедливость.

Лиза читать полученные бумаги, разумеется, не собиралась. Она лишь мельком пробежала глазами несколько страниц и уже по почерку их составителя, по четким чертежам и рисункам поняла, что имеет дело с весьма толковым человеком. Она аккуратно упаковала всю пачку листов разного формата с помощью двух газет, перевязала и засунула в ридикюль, сафьяновую сумку на длинном ремне. В Лос-Аламосе железной дороги не было. Ближайший вокзал был милях в сорока, в столице штата Санта-Фе. Поезд ее уходил через день. Китти обещала подбросить ее на своем «Плимуте».


Помимо ридикюля у Лизы был небольшой чемодан и изысканная дамская сумочка. Поезд отходил в пять. Дневная жара чуть спала. Вокзал был умеренно оживлен. Прощальный поцелуй с Китти, и Лиза вступила на перрон. Она шла спокойно, элегантно топая каблучками своих любимых туфель, купленных когда-то еще в Париже. Элегантность эта была несколько наигранной, скорее бессознательно. В любом случае Лиза понимала, что стройная женщина невольно привлекает к себе внимание. Вот почему идти надо свободно, раскованно. И совсем неплохо, если это получится красиво. Ведь, в сущности, она нравилась самой себе. До ее вагона номер восемь оставалось шагов пятьдесят или чуть больше. И вдруг Лиза вздрогнула и похолодела. Как она раньше этого не заметила? Почти по всей длине поезда было как-то непривычно суетливо. Она слегка скосила глаза. У входа в каждый вагон помимо проводника стояли люди из военной полиции. И они… Да, сомнений не оставалось. Они тщательно просматривали вещи всех садящихся в поезд. Она чуть замедлила шаг и вгляделась. У каждой двери! Без исключений. Такого страшного провала она и вообразить себе не могла. Повернуть назад? Можно ли это сделать непринужденно? В любом случае это будет заметно. Дьявольски заметно. Ведь народу не так уж много. И ее, скорее всего, задержат. Так, проверить на всякий случай. Чего это она тут шатается с чемоданами в руках? Механически она продолжала идти вперед, понимая, что тело ее почти не слушается, а мыслей нет. Только липкий ужас. И в этот момент перед ней прямо из воздуха соткался почти прозрачный силуэт. Она не остановилась, но он продолжал висеть перед ней, словно летел со скоростью ее шагов.

— Это ты, Яша? — прошептала она помертвевшими губами.

— Я, я, — торопливо сказал он. — Я. Слушай сюда. Можешь оставаться спокойной, можешь волноваться. Ты вправе сильно нервничать. Так уж выпала карта. Сейчас это даже полезно. Просто нужно это делать нестандартно. В любом случае ты должна их огорошить. Помнишь, как я учил? В разведке главное дело — не мельтешить. Поступи необычно, и они растеряются. Даю слово. — Он улыбнулся, тепло и грустно. И растаял в дымке, как только она дошла до своего вагона.

Прямо перед ней стоял тучный проводник, а за ним, в двух шагах, двое полицейских рылись в чемодане какого-то человека, по виду морского офицера. Она приблизилась к проводнику и сказала с улыбкой очаровательной, но и растерянной:

— Простите, сэр, билет… просто не знаю… — Она поставила на землю чемодан и начала суетливо, даже судорожно рыться в сумочке. Она перевернула, казалось, все. Капли пота выступили на ее лбу.

— Не беспокойтесь вы так, мэм, — дружелюбно сказал проводник.

— Как бы не так, — прошептала она сердито. — Вечное мое разгильдяйство. Ну где он, проклятый?

Ей мешали собственные руки, мешало все, мешал несчастный ридикюль, болтающийся у нее на левом боку. Она нервно сняла его и повесила проводнику на плечо. Вздохнула облегченно. Руки ее запорхали. Проводник гордо выпятил грудь, словно на него нацепили орден.

— Да вот же он! — воскликнула она почти радостно. — Мой бог! А я уже было отчаялась…

Она махнула билетом перед носом проводника, краем глаза уловила, что к нему приближается пара других пассажиров, подхватила чемодан и устремилась в вагон. Проводник остался стоять столбом.

— Простите, мэм, — вежливо сказал один из полицейских. — Не затруднит ли вас открыть свой чемодан?

— Да, разумеется. — Она вновь очаровательно улыбнулась. Но на этот раз чуть спокойнее.

В чемодане кроме блузок, трусов и купального костюма ничего не было.

Она сидела в купе в страшном напряжении. Поезд тронулся. Дрожь ее не проходила. Но расчет оказался верен. Минуты через три отворилась дверь.

— Мэм, — пробасил проводник. — Извините, но вы забыли у меня вот это. — Он протягивал ей ридикюль.

— О! — вскочила она. — Спасибо, мой дорогой. — Ей хотелось проводника расцеловать. — Я сегодня такая рассеянная. У меня нынче такой день! Ужас и кошмар. — Она схватила ридикюль и без сил упала на сиденье.

Колеса поезда стучали. За окном проплывал пустынный пейзаж…

Да, день выдался не слабый. Возможно, это был главный день всей ее жизни.


Через четыре дня толстая пачка бумаг оказалась в советском посольстве в Вашингтоне. А еще через два дня дипломатической почтой ушла в Москву.

В бункере Гитлера.


1945-й, конец апреля

Гитлеру сказали, что на помощь окруженному Берлину пробивается с боями мощная армия генерала Венка.

— Венк? — сказал фюрер. — Знаю. Это непобедимый генерал. Мы спасены.

Через день на Зееловских высотах загрохотала русская артиллерия.

— Где Венк? — спросил Гитлер.

Гром русских пушек не давал покоя.

— Где Венк? — потерянно повторял Гитлер.

На ночь он удалился, сильно сгорбившись.

Один из офицеров горестно посмотрел ему в спину и залпом выпил стакан шнапса.


Гитлеру не спалось.

Убит дуче? Жаль этого спесивого итальянца. Недоглядел.

Беспокойная ночь…

…три социалиста не сумели договориться? Абсурд! Как это вышло?

В 1942-м Сталин пошел бы на все… Отдал бы Украину. Без вопросов. Им не впервой. В 1918-м они уже ее отдавали.

Старик Хаусхофер… Ведь твердил упрямо — ось Рим — Берлин — Москва — Токио. Я и думать не хотел. Неужели упустил великий шанс? Смешно, но факт — Гитлер — Сталин — Муссолини. Сильнее союза не вообразить. Вопрос: как бы мы делили власть? Ведь социализм мы понимали по-разному. Признали бы они мое первенство? Первенство нордической расы. Воля к власти. У кого она может быть выше?

Я недооценил Сталина? Не совсем так. Я давно говорил, что это герой… Негодяй? Еще какой! Зверь? Настоящий… Пусть страдают и гибнут миллионы. Какое, к черту, сострадание? Сострадание отрицает жизнь… Если ты воплощаешь волю к власти, ты остаешься божеством своего племени… И пусть текут реки крови… Когда-то я хотел, пленив его, предоставить ему замок, лучший в Германии. С тем, чтобы никогда не выпустить его оттуда… Сейчас договариваться поздно… Момент упущен. Надо было заключать с ним новый военный союз, когда я стоял под Петербургом и на Кавказе. Несомненно, он пошел бы на это. Неужели Хаусхофер был прав? Где, кстати, этот вздорный старик? Мне что-то неприятное говорили про его сына. Что-то мрачное…

Постойте, если кремлевский хозяин настоящий стратег, то зачем ему Берлин? Эта ось уже просела. По-настоящему ему нужен Константинополь и проливы. Разве не так? И даже не ему, а великой Российской империи. Без выхода в Средиземное море она ущербна. Неужто он этого не понимает?

Беда России в том, что не нашлось новой немецкой женщины на трон. И мы тоже тут не расстарались.


Утром, когда канонада на время стихла, Гитлер вышел неожиданно бодрым, спину держал прямо, на бледных щеках слегка проглядывал румянец. Руки не тряслись. Все с некоторым удивлением смотрели на фюрера.

— Друзья мои, товарищи. Мы спасены! Прислушайтесь. Тишина. Русские повернули свои армии на юг. Проливы! Их историческая мечта. Для них это сегодня или никогда. Зачем им Берлин, зачем им Пруссия? Этого пирога им не проглотить. А вот мы с вами воспрянем. Мы поднимем величие Германии вновь. Хайль!

Дар убеждать Гитлер еще до конца не утерял. Радостные возгласы понеслись изо всех углов. Весь день в бункере пили и плясали.

На следующий день выстрелы застучали на окраинах города. Сталин свои армии не повернул.

«Ну и дурак, — подумал Гитлер. — Если восток Европы он оставил бы своим западным союзникам, они легко смирились бы с тем, что русские пришли на Босфор и в Дарданеллы. Он упустил этот шанс. И, видимо, навсегда. А с Восточной Европой русские только надорвутся. Вопрос времени».


Окончательное решение? И тут не справился.

Нынешний мир — сплошная фальшь.

«Сегодня христианин может быть настроен антииудейски, не понимая того, что сам он — конечный вывод иудаизма». Да, умен он был, несравненный наш мыслитель и поэт. Прав? Несомненно. И это значит… значит… Его вывод прост: «Если людям не удастся справиться с христианством, виноваты будут немцы…»


Мои окуляры были сбиты.


Не иудеи — христиане.


Вот истинный враг.


Но немцы оказались недостойны.


Они предали своего вождя.


Так пусть погибают все до единого.


Фюрер сидел в задумчивости, почти в прострации, но ему показалось, что он слышит чьи-то вкрадчивые слова:

— Вы не просто олицетворение Германии, вы в некотором смысле уже бог. И должны вести себя соответственно.

— Это вы, мой Борман? — Гитлер открыл глаза, привычно тряхнул чубом. — То есть как? Величественно? Самоотверженно? Жертвенно?

— Нет, мой фюрер. Оставим этот демагогам. Сейчас надо поступить холодно и расчетливо. Ваша жизнь сегодня дороже всего. Бога мы должны беречь.

— Бежать? Но как?

— Я напомню вам слова умного человека: какой прок от бога, которому неведомы гнев, зависть, хитрость, насмешка, мстительность и насилие?

— Я прекрасно помню эти чудные слова, мой Борман. И знаю, кто их сказал. Уж поверьте, Фридриха Ницше я знаю лучше вас.

— Вот именно мой фюрер. Не сомневаюсь. Но сейчас речь идет не о гневе, не о насилии и мщении, а как раз о хитрости. Точнее, о решительности и простой находчивости. К вашему отлету из Берлина все готово.

— То есть?

— У меня есть пилот, — Борман понизил голос. — Вы его не знаете. Но, надеюсь, узнаете. В своем деле тоже бог. На своем небольшом самолете он может летать между домов или под мостами. Поразительный ас. При этом холодный и точный. Так вот, он считает, что вождь немецкого народа не должен сидеть в подвале, на который сыплются бомбы. Он мечтает вывезти вас отсюда.

— Даже так? — мрачно усмехнулся Гитлер. — Славный малый.

— Маршрут детально продуман. Мы летим в Испанию. Там, в укромном месте, нас ждет подводная лодка. Она уже бывала в Южной Атлантике, и командиру путь знаком. Ну а в Аргентине нас ждут надежные друзья.

— Прекрасно. И где именно?

— Аргентина велика. В ней есть такие уголки, куда местная полиция не рискнет соваться. И хозяева там — мы.

— Да, Мартин, — порывисто выдохнул Гитлер. — Я знал, что вы деятельный организатор. Но чтобы так быстро и четко? Я восхищен.

— Но принимать решение надо быстро. Еще день, два, и даже мой ас ничего не сможет сделать.

— И кого мы оставим здесь?

— Штубе, ваш двойник. Скромный, надежный. С последней своей великой ролью он справится.

— Я подумаю, — сказал Гитлер.

Ветер богов

Император сидел в одиночестве, размышляя над позицией на доске. Неповторимая по глубине и мудрости игра го. Впрочем, в эту минуту не столько занимало его положение камней, сколько состояние старинной доски. На углу скол и две глубоких царапины, которые уже не устранишь. С одной стороны, это красиво — символ времени. Все достойно старения. Все. Решительно все. Он нахмурился: но только не наша политика.

Он снова вспомнил уроки юности. Его учителя, умнейшие люди, уверенно толковали о том, что Япония — самая достойная страна для управления миром. Японцы рождены богами. Они умны и талантливы, они создали самую утонченную культуру. Они верные воины. Неустрашимые. Последние времена как будто доказывали это. С конца 30-х годов Япония воевала особенно успешно. Были захвачены гигантские просторы Юго-Восточной Азии от Северного Китая до Сингапура и дальше. Планы завоевать Австралию были вполне реальны. На горизонте грезилась невиданная в истории империя. Но в последнее время что-то сломалось.

Вдруг стало ясно, что подобные успехи бесконечно длиться не могли. Богиня Аматерасу! Неужели она оставила нас? Быть не может! Правительница Небесных полей Такамагахара по-прежнему опекает нас. Сомнений в этом нет. Эти американцы. Прежде от нас бегущие, уперлись всерьез. Собрали силы и начали теснить несгибаемых японских воинов по всем направлениям. И вот, благодаря неустрашимости генерала Макартура (и откуда он только взялся?), японские войска выбиты сначала из Новой Гвинеи, а затем с Филиппинских островов, из Малайского архипелага и иных территорий. Британцы тоже проснулись и помогают, чем могут, союзникам. Стратегическое положение империи заметно ухудшилось. Но я этого не признал. И признавать не собираюсь. Это временные неудачи. Наши силы не сломлены. И сломать их не может никто. Более семи миллионов вооруженных японцев! Нам есть на что опереться.

Неслышно приблизился советник.

— Это ведь доска из Киото? — спросил император, не поворачивая головы.

— Да, ваше величество. Из дворца Кацура.

— Люблю это место, — сказал император.

— Еще бы, — сказал советник. — Гармония, тишина, благоговение.

— Хочу эту доску подарить. Вернее, весь комплект.

Советник еле заметно кивнул.

— Наших воинов иногда упрекают в жестокости, — сказал император. — Верны ли эти обвинения? Не думаю. Это война. Так говорит тот, кто сам воевать не умеет. Или боится. Трудностей, боли, крови. Но мои воины бояться не имеют права. К тому же кто не знает, что в случае неправедных поступков и горьких обстоятельств японцы предельно суровы прежде всего по отношению к самим себе?

Советник молча склонил голову.

— Мне докладывают, что к нашим берегам приближается вооруженная до зубов американская эскадра. Но «ветер богов» сдует ее, как когда-то разметал он корабли Хубилая. Особую надежду я возлагаю на летчиков-смертников.

— Это жертвенные храбрецы, — сказал советник. — И они переломят ситуацию.

— И все же принц Коноэ рекомендует мне подумать о переговорах с Америкой. Он уверяет, что Россия при первом удобном случае откроет против нас войну. Но я так не думаю. Мы не стали их добивать, когда Гитлер стоял под Москвой. Хотя легко могли взять всю Сибирь. Мне кажется, они это ценят. К тому же Сталин не может желать разгрома Японии. Гитлер обречен. Во весь рост встают США и Великобритания. Это грозные стратегические противники. На кого, кроме нас, Сталину опереться?

— Действительно, — пробормотал советник.

— Я приготовил речь, — сказал император. — Послушай, что я скажу генеральному штабу, парламенту и всему народу: «Нации необходимо собрать в кулак всю свою волю и добиться замечательной победы, которая сравнилась бы с той, что завоевали наши отцы в русско-японской войне! Сегодня перед страной со всей остротой встала задача добиться перелома в судьбоносных сражениях, в святой нашей борьбе. Вы, лучшие сыны нации, должны целеустремленно крепить свою решимость, чтобы разрушить коварные планы врага и обеспечить дальнейшее существование и процветание империи!»

— Это очень верные слова, мой император, — тихо сказал советник. — И очень нужные.

— Японцы все как один верны своему императору.

— Это так, — подтвердил советник.

— Хочу послать этот комплект го Сталину в подарок. Как намек на то, что опираться надо на мудрость.

— Хорошая мысль, — сказал советник.

Бомба на необитаемом острове

Разыгралась теплая весна, впереди было жаркое лето 1945 года. Эйнштейн и Силард сидели на краю веранды за столиком. Кусты и несколько деревьев укрыли их от солнца. Темные волосы Силарда были тщательно причесаны, поверх белоснежной рубашки аккуратно повязан длинный темно-синий галстук. Эйнштейн был в небрежной тенниске с короткими рукавами. Силард обратил внимание, как его учитель похудел. И как побелели и даже поредели летающие вокруг его головы волосы. Однако же это не мешало старому ученому с увлечением сосать курительную трубку с длинным и тонким чубуком.

Лео рассказывал о своем замысле — ни в коем случае не бомбить живых людей…

Уже год назад ему стало ясно, что они на верном пути и оружие чудовищной силы воплотится в явь. Силард не был бы Силардом, если бы не стал задумываться над последствиями создания бомбы. До взрыва в Аламогордо еще четыре месяца, а он уже прилюдно толкует о международном контроле над атомной энергией. Война еще в разгаре, а он заводит речь о создании мирового правительства, которое сможет обеспечить нераспространение нового оружия. Иначе — гонка вооружений. Америка и Россия тут будут впереди всех, это ясно. И к чему это приведет? Коллеги смотрят на Силарда скорее с недоумением, а причастные к делу военные с подозрением. Другого давно бы тихо спровадили на мирную работу. Но отодвинуть Силарда возможности нет — он сердце проекта. И его мотор.


— Учитель, вы в курсе, что мы с вами пишем очередное письмо Рузвельту?

— Ну-ну, — кривится улыбкой Эйнштейн. — И что там?

— Там целый меморандум. Русские уже лет через шесть будут иметь такие же бомбы. Если не раньше.

— Весьма вероятно. — Эйнштейн пососал трубку. — И что?

— Но сейчас есть вопрос поважнее. Немцам повезло, что они проигрывают войну. На них эта дрянь уже не посыплется. А вот японцы…

— Японцы?

— Я прикинул. На Японских островах, в Маньчжурии, где там еще, бойня продлится год, скорее даже два. Надо знать характер беззаветного японского воина. Смерть ему не страшна. Он будет биться у подножия Фудзи, в старинных парках Киото, где угодно. Скорость прироста жертв в подобных сражениях — довольно устойчивое число, и оно известно. Нетрудно посчитать, что бойня эта унесет миллиона три. Из них около полумиллиона солдат американских. Миллионы европейцев уже полегли. Стоит ли наращивать горы трупов?

— Смешно, — сказал Эйнштейн с совершенно мрачным выражением лица.

— Смешно, учитель, — подтвердил Силард. — Но наша бомба может все это остановить.

— И как именно? — оживился Эйнштейн.

— Бросить ее на японский город? Ни в коем случае. Акт дикий. И даже людоедский.

— А другой вариант?

— Я продумал. Все просто. Безжизненный остров в глубине океана. Какой-нибудь затерянный атолл…

Силард не стал рассказывать, что решение пришло ему во сне. Точнее, в ночной грезе. Он увидел пустынный коралловый остров посреди зыбей. На острове множество временно возведенных построек — из дерева, камня и металла. На безопасном расстоянии собрались военные суда союзников, корабли из нейтральных стран. На мостиках толпятся министры, генералы, иерархи разных конфессий. У многих в руках бинокли, но решительно у всех темные очки. В нужный момент без них не обойтись. Приглашены и представители врага. Они должны, они обязаны это видеть. Пусть и через черное стекло. Обстановка сурово-торжественная. На элегантном паруснике прибывает римский папа. Все смотрят на высокую фигуру в белой сутане и шапочке. Ветерок треплет вымпелы на его каравелле. Все готово к демонстрации. Лица зрителей напряжены. Но и одухотворены. Возможно, они присутствуют при начале эпохи вечного мира. И незримо, словно на «Летучем голландце», проносится по волнам беспокойный старик из Кенигсберга — Иммануил Кант. Мог ли мудрый старец вообразить, что к вечному миру людей подтолкнут атомы Демокрита?

— Очень важно, чтобы это увидели японские адмиралы. И другие представители императора, — взволнованно объясняет Силард. — Если гибельный взрыв, не виданный прежде вихрь огня и дыма, оплавленный металл, сметенный за считаные секунды искусственный город не произведут на них впечатления? Если они не захотят мирно сложить оружие? Ну, не знаю… Тогда, видимо, придется бросать прямо на их головы. И это ужасно.

— И это, милый Лео, вы изложили в письме?

— Примерно так.

— Надеетесь, президент нас поймет? Недобитых пацифистов.

— Почти уверен. Он славный человек и убивать людей зазря не любит. К тому же, как мне рассказывал финансист Сакс, президент обожает морские истории. Показательный атомный взрыв на затерянном в океане острове придется ему по душе.

— Занятно. А что, письмо, — старый физик достал ручку, отвинтил колпачок, — вновь направим через этого Сакса?

— Не исключаю. Но у меня в голове сейчас иной вариант.

— Не секрет?

— Ни в малейшей степени. Поскольку тема душещипательная, без женщины не обойтись. А ведь на карте жизнь миллионов людей.

— Ход мысли верный. И кто она?

— Первая леди.

— Элеонора Рузвельт? — удивился Эйнштейн.

— Именно. Она — воплощенная совесть. И меня поймет, и президента убедит.

— Ну, Лео, у вас и масштабы.

— Ха! Знаете, кто обещал свести меня с нею?

— Понятия не имею.

— Ваша подруга Маргарита.

— Вот это да! — сказал Эйнштейн.


— Мне нужно срочно переговорить с первой леди, — сказал накануне Силард. — Если не вы, то кто?

— Понимаю, — Маргарита подняла на физика зеленые свои глаза. — Понимаю. И сделаю.

«Как она все-таки красива», — уходя, думает Силард. Почему-то он в ней уверен.

Не прошло и недели, как Маргарита позвонила:

— Лео, Элеонора выразила согласие. Осталось выбрать день и час. Например, 10 апреля за завтраком, неподалеку от Белого дома. Там есть укромный ресторанчик. Часов в одиннадцать утра.

— Подходит.


Завтрак первой леди и физика был окрашен теплой грустью. Элеонора вдумчиво, хотя и не без волнения, прочитала бумаги, выслушала разъяснения Силарда, поразмышляла минуту-другую.

— Господин Силард, — начала она после паузы. — Позвольте выразить вам благодарность. Вам и господину Эйнштейну. Это крайне ценное предложение. В ближайшие дни я покажу его мужу. Уверена, ФБР его поддержит. Он ведь у меня романтик. Еще раз спасибо. Ведь это важно для всех нас. Для всех американцев. Мы не нация убийц. И мир это должен знать.

Через два дня, 12 апреля, Рузвельта сразил инсульт. Он умер, так и не прочитав меморандум Силарда — Эйнштейна.

Крушение мира Рузвельта

Иллюзия капитана огромного корабля, капитана, заточенного в инвалидное кресло, заключалась в вере, что миром могут и должны управлять здравомыслящие люди. Которые хотят добра себе, своим семьям, своим народам и всем остальным на планете. Понятно, что люди эти обязаны быть сильными. Самыми сильными в мире. Кто оспорит ту истину, что продвигать идеи добра и народовластия с позиции силы все-таки удобней. И надежней. И убедительней. И надо же! Господь словно бы нас услышал. Что бы сказал Франклин? А Джефферсон? Адамс? Удивились бы старики? Да нет, улыбнулись бы с пониманием. Ведь великая страна наша этого достойна. И пользоваться будет этим умело. Обладая невиданным оружием, Америка грубо угрожать никому не станет. Это недостойно великой нации, несущей в мир демократические принципы и традиции. Да, именно так! Вот почему важно, чтобы страшное оружие это не попало в другие руки. Особенно в руки враждебные. Вместо доброй надежды получится смертельное соревнование и призраком повисший на горизонте огонь и хаос.

С Англией, немного чопорной, слегка заносчивой, но, по сути, милой и доброй, проблем быть не должно. А вот с Россией будет потруднее. Однако же, при разумном признании прав Коммунистической империи на известную безопасность, можно достичь сотрудничества и с нею. Она вполне может пойти на согласие с Атлантической хартией на американских условиях. Почему бы и нет? Рузвельт приглядывался из своего кресла к вождю этой новоявленной империи и в Тегеране, и в Ялте. И ничего особо страшного не обнаружил. Маршал как маршал. Ходит в мундире, ступает уже немного по-старчески, улыбается сквозь усы. Видно, что хитер. Видно, что скрытен. Однако же к переговорам до некоторой степени открыт. Партнер он не легкий, но здравый смысл должен возобладать. В конце концов, сверхоружие будет у Америки. И больше ни у кого. И с этим считаться придется всем, в том числе и этому лукавому маршалу. Мы будем самыми сильными. Но при этом вменяемыми и добрыми. Разве это не залог всеобщего мира?

И все же нового планетарного воображения Рузвельту не хватало. Особенно по части понимания таких политических игроков, которые легко склонялись к международному разбою. Воспитанный в семье со старинными традициями, где ценили образование и порядочность, он, отдавая некоторую дань здоровому скептицизму, пытался все же увидеть мир в лучах благородного света (несколько более благородного, нежели реальный мир этого заслуживал). В частности, он не подозревал, что потребность Коммунистической империи в безопасности отнюдь не ограничивалась ближайшим ее зарубежьем. Он еще не догадывался, что коммунисты уж ежели введут куда свои армии, то назад их отзывать ни за что не станут. Сначала будет сломлена воля малых государств Восточной Европы, которым будет навязана загадочная уже по названию «народная демократия» (своеобразная промежуточная ступень на пути к «диктатуре пролетариата»). Полубессмысленный новый политический термин говорил лишь о том, что кремлевские большевики перевести слово демократия с древнегреческого на русский не в состоянии (у них получилось народное народовластие). И это неудивительно, ибо никто из них гимназий не кончал (кроме Ульянова-Ленина, лежащего у них под боком в мраморной усыпальнице), а университетов тем более. Но это не мешало им действовать смело, решительно и даже нагло, отдаваясь мечте о близости диктатуры всемирной. Что скорее попадет в их лапы — Италия и Франция, где активны коммунисты, или Египет с Турцией? Или «дружественная» Индия? Впрочем, на востоке им проще начинать с Афганистана. Похоже, он к их объятиям почти готов.

Ну, уж нет, ничего этого Рузвельт и вообразить не мог. Однако же почти сразу после его смерти начал рассыпаться тот хрупкий дворец из песка, о планах строительства которого он охотно рассказывал близким своим сотрудникам и жене Элеоноре. Мечты и планы прекраснодушных политиков одно, реальное движение истории — нечто иное.

Концерт в концлагере и философия.


1945-й, конец апреля

В Европе война еще не кончилась. Еще стреляют в Праге, трещат пулеметы в маленьких городах Венгрии, горит и взрывается Берлин. Еще мечется в своем подвале Гитлер, а в только что освобожденном американскими войсками концлагере Берген-Бельзен два прославленных музыканта — скрипач Иегуди Менухин и композитор Бенджамен Бриттен — дают большой концерт.

«После Освенцима сочинять музыку невозможно, — сурово и громко сказал вернувшийся из эмиграции знаменитый философ и утонченный музыковед Теодор Адорно. — Музыка и поэзия кончились. Навсегда». Менухин и Бриттен слышат эту горькую фразу. Им понятен ее жестокий смысл. И все же душа и сердце протестуют.

Они в ужасе от того, что увидели в концлагере. Но не желают выглядеть подавленными и скорбными. Они должны вселить мужество в сердца уцелевших людей и поэтому сами обязаны держаться мужественно. Запах смерти еще чудовищен, он витает над черными, наполовину сгоревшими бараками, над разодранной колючей проволокой, над сиротливыми грудами обуви, принадлежащей еще недавно живым людям. Этот жуткий запах способен унизить человека, раздавить его.

Толпа голодных, полуживых людей поразила их в самое сердце. Огромные глаза на изможденных лицах. Но с каким трепетом они слушают музыку. Великую музыку. Казалось, человечность рухнула навсегда. А вот музыка все же осталась.

Музыканты играют, собрав в кулак все силы души.

И чудо состоялось.

Музыка возвращает жизнь.

В первых рядах слушателей присел философ. Он слушает музыку, но думает о своем.

Удержал ли себя человек?

Или он все же рухнул? Скатился в нравственную пропасть. Столь глубокую, что уже не подняться. О политиках и генералах философ думать не хотел.

Но вот измена высшей когорты — мастеров культуры и духа, — имела ли она место в масштабах значительных? Похоже, что имела.

Была ли это измена высшему принципу человечности?

Похоже, что была.

Как же люди, слабые и разумом, и духом, будут выбираться?

Кто укажет им путь?


Другой известный немецкий философ, Мартин Хайдеггер, на подобные концерты не ходил. В одном из своих довоенных трудов он успел упомянуть скотобойни. Организованный поток убийства животных он назвал «индустриальной смертью». Когда этот принцип проник в лагеря, где были собраны люди, Хайдеггер сделал вид, что этого не заметил. Душегубки? Печи? Бесконечные расстрельные рвы? «Конвейер для убийства тысяч и миллионов человеческих существ?» Он, властитель умов, промолчал. Он продолжал читать в германских университетах монотонные по форме, но блистательные по глубине лекции. И даже нацисты, бывало, ему рукоплескали. Но он, казалось, и этого не замечал. Впрочем, это была особая глубина, улетающая куда-то в сторону от идеи человека. Его, изощренного певца понятия «Ничто», видимо, не пронзила в самое сердце фраза великого его предшественника Гегеля: «Мир возник в своем Ничто из абсолютной полноты сил добра…» Ни звука протеста не вырвалось из уст Хайдеггера даже после падения нацизма. Позже ему этого не забыли. И не простили.

Еще один представитель великой немецкий философской традиции, Карл Ясперс (в прошлые годы ведший в письмах с другом Хайдеггером утонченную философскую полемику), занял иную позицию. Осмыслив то, что случилось на земле Германии и в захваченных ею краях, он сразу после войны написал нашумевший тракт «О немецкой вине» и призвал нацию к моральному очищению и покаянию. К покаянию? Всех немцев? По стране, включая образованные круги, пронесся возмущенный ропот. Ясперса поторопились объявить национальным предателем.

Но философ не сдался. Не согнулся под шквалом тяжких обвинений. В свое время ему довелось близко познакомиться с философией русского мыслителя Владимира Соловьева. Его сдружил с нею еще в конце 20-х собственный его аспирант, паренек из России Александр Кожевников. Когда-то московский пятнадцатилетний мальчик Саша Кожевников с восторгом принял Октябрьский переворот, но уже через два года сидел в подвале ЧК, приговоренный к расстрелу. За что? Очень просто: за привычку мыслить свободно. И за смелость эту свою привычку не скрывать. Образованный и речистый парень быстро привлек внимание чекистов. А решение для таких случаев у них было одно. И все же из подвала Саше удалось бежать. А далее путь, знакомый многим, — в Финляндию по льду. Через пару лет судьба закинула его в Германию, где он, помыкавшись на разных работах, решил сделать своей профессией мысль, для чего перебрался в Гейдельберг и пробился в ученики к самому Карлу Ясперсу. Но тему для работы выбрал по своему вкусу — «Идея “конца истории” в философии Владимира Соловьева». Слегка удивленный подобным выбором руководитель решил сам заглянуть в труды русского философа. И вот, знаменитый уже к тому времени психиатр и философ Ясперс вычитал там потрясший его своей пронзительной силой тезис: не существует истины в стороне от совести, не бывает правды, свободной от нравственного выбора. Навсегда пораженный этой простой и глубокой мыслью, Ясперс все послевоенные годы твердо продолжал говорить, что без национального покаяния у Германии будущего нет: «Не решив вопрос нравственный, на дорогу правды мы не выйдем».

Так продолжалось два или три года. Какую роль может сыграть один человек? Если он правдив, мудр, а при этом еще и смел, то — огромную. Порою решающую для всей нации. В какой-то момент мыслящая Германия вдруг осознала, что один из ее сынов, которого упорно клеймили предателем и негодяем, необоримо прав. Предателей, негодяев и врагов свободы надо искать в других кругах и иных пространствах (как в самой Германии, так и в других странах, где их затаилось еще немало). Вот почему великая страна, осознав это и тяжело подымаясь из мрака преисподней, достаточно решительно и быстро пошла по пути покаяния. А стало быть, и по пути процветания. Немцы не постеснялись осудить своих преступников-вождей, которым еще недавно рукоплескали миллионы. И этим обманутым миллионам пришлось, с трудом вращая заржавевшими мозгами и отыскивая на дне сознания остатки совести, почти заново переделывать себя, а именно — возвращать человеку человеческое.

А скрипач Менухин из разоренной Европы уехал в Тель-Авив и Иерусалим. Ему хотелось найти и увидеть какую-то свою правду. Скрипачу рукоплещет только-только рождающаяся крохотная страна — города, городки и кибуцы. В свою очередь, он восхищается вновь обретенной евреями родиной, с удивлением смотрит на апельсиновые рощи во вчера еще бесплодной пустыне. Но что-то смутно его тревожит. И он пишет в тетради, среди нотных строк: «Мы были солью земли, придавая всем странам особый характер и не претендуя ни на одну. Жаль, что такой идеальный образ съежился до размеров одной крохотной, почти микроскопической земли — с одной стороны, невиданное счастье, с другой — все это как-то нелепо, прискорбно и даже опасно».

В Хайфе он садится на пароход и плывет в Грецию. Концерт в Афинах проходит с громовым успехом. В свободную минуту скрипач гуляет по древнему городу, рассматривает Парфенон, надолго замирает в центральном парке у глинобитной хижины. Это тюрьма, в которой перед смертью сидел Сократ. Менухин записывает в дневнике: «Древние греки… Что за мир! Что за драма! И все же не могу вообразить более утонченной модели жизненных состязаний и соревнований, нежели у них… Красоту тела, мощь разума и духа они укладывали на неделимый алтарь жизни. Почему мы сегодня не способны на это?»

Осталось добавить, что в начале тридцатых годов молодой философ Кожевников навсегда перебирается во Францию. В Париже он начинает читать столь блистательные лекции (сплав неогегельянства, экзистенциализма и темы «конца истории»), что на них сбегается вся мыслящая публика (включая Мерло-Понти, Сартра и Камю). Сократив свою фамилию на французский лад, Александр Кожев на долгие годы становится во Франции властителем дум.

Как Теллер напугал коллег

— Зачем тебе очки сварщика? — спросил Роберт Сербер, отвечающий да доставку бомбы на испытательный полигон.

— Смеешься? — мрачно-весело взглянул на него Теллер.

В Лос-Аламосе гостиниц не было, в Санта-Фе две захудалых. Приличные отели можно было найти только в Альбукерке, сравнительно большом по местным понятиям городке милях в ста южнее. Туда и начали прибывать важные гости, прежде всего военные и ученые. Приехав туда воскресным днем 15 июля, генерал Гровс в одном только вестибюле отеля «Хилтон» увидел целую толпу знаменитых ученых. Он с тревогой подумал о том, что шпионы не могут не обратить внимания на эту подозрительную толкотню. И решительно отдал распоряжение селить всех в разных отелях.

Подъем был объявлен на четыре утра. Торопливо выпив кофе, почти все гости, заполнив разномастные машины, помчались на испытательный полигон Тринити, построенный в пустыне, в шестидесяти милях от крохотного городка Аламогордо («толстый тополь» по-испански). На пригорке Компани-Хилл, в двадцати милях к северу от башни с установленной на ней бомбой, расположилась большая часть участников проекта, а также высокопоставленные лица из правительственных кругов. Здесь можно было увидеть Ваневара Буша, Джеймса Конанта, Эрнеста Лоуренса, Эдварда Теллера, Роберта Сербера, британского физика Джеймса Чедвика, Уильяма Лоренса, неофициального хроникера проекта из «Нью-Йорк таймс», и многих прочих. Порывы ветра и проливной дождь, всю ночь хлеставший в пустыне, стихли. Эдвард Теллер, выразительно поглядывая на окружающих, покрыл свое лицо толстым слоем крема от загара, натянул плотные перчатки и прикрыл глаза и лоб огромными очками сварщика, надвинув сверху ковбойскую шляпу. Одних он своим видом напугал, других насмешил, но далеко не все последовали его примеру. Впрочем, Лоуренс решил отсидеться в автомобиле, полагая, что лобовое стекло защитит от сумасшедшего ультрафиолета.

К половине шестого напряжение ожидающей толпы достигло пика. Ровно в пять тридцать башня словно бы внезапно вспыхнула. Взрыв оказался сильнее, чем ожидалось. Позже его сопоставили со взрывом 20 тысяч тонн тринитротолуола. Это примерно четыреста вагонов взрывчатки, сжатые в один кулак. Свет и грохот были чудовищными. В первые секунды было страшно. Кто пригнулся, кто рухнул на землю, но почти все, хоть и были в темных очках, закрыли глаза руками. И так застыли. Это было похоже на какой-то дикий сектантский молебен. Но вот шум утих, и яростный свет, казалось, слегка померк. Люди потихоньку зашевелились. Теллер начал было снимать маску сварщика, чтобы осмотреться, как внезапно осознал, что все вокруг по-прежнему ярко освещено, словно полуденным солнцем, а от взорвавшейся в двадцати милях бомбы волнами идет тепло. Именно в эти секунды Лоуренс решил выбраться из авто. «Меня окутал теплый, яркий желтовато-белый свет — от темноты до яркого солнечного света в один миг, — и, насколько я помню, меня это просто ошеломило», — писал он на следующий день в отчете, который Гровс потребовал от всех очевидцев. Между прочим, вопреки всем советам Сербер, когда раздался взрыв, взглянул на него незащищенными глазами и моментально ослеп. Зрение вернулось к нему лишь дня через три. Бомбардировщик Б-29 в момент взрыва совершал запланированный круг радиусом в двадцать две мили. У сидящего в кабине пилотов физика Луиса Альвареса был исключительно хороший обзор. Присев на одно колено между командиром и вторым пилотом, он наблюдал, как яркий свет проходил сквозь облачный туман. Пристроив на колене блокнот для рисования, он сделал набросок выползающей выше толстого слоя облаков выпуклой верхушки огромного кипящего гриба. Выглядела она одновременно и чудовищно, и красиво.

Роберта Оппенгеймера на Компани-Хилл не было. Он лежал вниз лицом рядом со своим братом Фрэнком около подземного пункта управления, примерно в шести милях к северу от башни, ожидая, пока утихнет низкий рокочущий звук первого в истории атомного взрыва. Затем, не торопясь, он встал, слегка отряхнул пиджак и брюки, повернулся к брату и сказал: «Сработало». Гровс и Силард сидели в бункере. Лица у обоих были напряженные, но по разным причинам. Гровс боялся, что опыт не удастся. Силард знал, что бомба взорвется. Его заботило другое. Его преследовала греза о точно таком же взрыве, но только на атолле, затерянном в середине Тихого океана.

Полчаса спустя Буш и Конант спустились с холма к дороге, ведущей к подземному пункту управления, и стали вглядываться в даль. Когда в облаке рыжей пыли показалась армейская машина с Гровсом и Оппенгеймером, оба больших начальника нарочито вытянулись по стойке «смирно» и, улыбаясь, приподняли шляпы.

«Толстяк» и «Малыш»

ФБР умер неожиданно. Гарри Трумэн оказался в кресле Белого дома, еще пару дней назад об этом не помышляя. 12 апреля 1945 года его срочно вызвали в Белый дом. Встретила его миссис Рузвельт, которая, положив руку ему на плечо, сказала: «Гарри, президент умер». На мгновение вице-президент потерял дар речи, а затем потерянно пробормотал: «Чем я могу вам помочь?» На что Элеонора ответила: «Чем, Гарри, могу помочь вам я? Ведь теперь все проблемы — на ваших плечах». Уже через час Трумэн, держа руку на Библии, произнес глухо и размеренно: «Я, Гарри С. Трумэн, торжественно клянусь честно исполнять обязанности президента Соединенных Штатов и буду делать все для сохранения, защиты и охраны Конституции страны». Неожиданно для всех он Библию поцеловал. Вернувшись домой, он первым делом позвонил своей 92-летней матери, которая сказала своему 60-летнему сыну: «Гарри, твоя фамилия — от слова правда (True по-английски), вот по этим правилам и играй».

Новый президент был человек собранный, волевой и умный. И он действительно пытался следовать правде — так, как он ее понимал. В молодости он сменил множество простых профессий, окончил военную школу, попал на фронт Первой мировой, где храбро и умело командовал артиллерийской батареей. За долгие месяцы боев ни один его солдат не погиб. После войны он был судьей округа, занялся политикой, проявил вдумчивость и честность, заслужил уважение коллег и составил в итоге достойную пару на выборах 1944 года, став вице-президентом самого Рузвельта. Политической широты мирового масштаба ему, конечно, не хватало. Тут необходимо было срочно наверстывать.

Наследство он получил достаточно непростое. С одной стороны, хозяйство страны демонстрировало подъем, а война в Европе была вместе с союзниками практически выиграна, но с другой — продолжалась кровавая, изнурительная бойня на обширном Тихоокеанском фронте. Японцы были упорны и сдаваться не собирались. Значит, новые тысячи и тысячи жертв. И гибнут красивые, сильные, молодые. За что?

И тут внезапным жутким вопросом повисла возможность атомной бомбардировки Японии. До входа в Овальный кабинет хозяином Трумэн ничего не знал об атомной бомбе. Новость о предстоящем ее испытании свалилась на него как гром. Решение о применении этого страшного оружия (в случае удачных испытаний) должен был принять он сам. Но он предпочел созвать Временный комитет под управлением военного министра. Комитет склонился к тому, что бомбу применить следует, что необходимо ударить по японским городам, где есть военная промышленность, где скопились войска — из соображений тактических, стратегических и политических. Этого же мнения горячо придерживался госсекретарь Дж. Ф. Бирнс: мир обязан узнать о новом сверхоружии Америки, что, несомненно, не просто выведет страну в мировые лидеры, но и будет способствовать скорейшему умиротворению планеты.

В начале июля Трумэн отбыл в Европу для участия в Потсдамской мирной конференции, которая открылась 17 июля в не тронутом войной дворце Цецилиенхоф. Председателем заседаний по предложению Сталина был назначен как раз американский президент. На открытии он говорил сбивчиво и вел себя немного странно. Никто не знал, что он находился под впечатлением от испытания атомной бомбы в Аламогордо, случившегося накануне. Первое сообщение об успешном результате, о взрыве чудовищной силы, было передано ему условной фразой буквально перед началом конференции. Через два дня он узнал подробности из доставленного курьером письменного доклада генерала Лесли Гровса. Изучив доклад, Трумэн целый час сидел в задумчивости. Тем же вечером под строжайшим секретом он сообщил об успешном испытании Черчиллю, который пришел в неописуемый восторг: теперь у США и Великобритании есть в руках средство, которое восстановит соотношение сил со сталинской Россией, опасной, коварной, непредсказуемой, готовой проглотить половину Европы. Британский премьер тут же стал внушать Трумэну мысль о том, что необыкновенное оружие позволит им занять на переговорах достаточно жесткую позицию и не пускать русских ни на Балканы, ни в Дарданеллы, ни в Италию, где и без того полно коммунистов. Но Трумэн и сам был не промах. Артиллерист, солдат, прошедший войну, он отлично понимал, что значит превосходство в вооружениях.

24 июля, после пленарного заседания, Трумэн подошел к Сталину и сказал ему, словно бы доверительно, что в Америке успешно испытано новое оружие необыкновенной силы. Его удивило, что советский лидер выслушал его спокойно и ни единого вопроса не задал. «Не понял? — подумал Трумэн. — Или хитрит и что-то скрывает? Да, видимо, придется убеждать его более наглядными способами». Вернувшись вечером в свою резиденцию, президент записал в своем дневнике: «Мы создали самое ужасное оружие в истории человечества. И будем вынуждены применить его против Японии. Да, обстоятельства заставляют нас это сделать — но только таким образом, чтобы целями были военные объекты, солдаты и моряки, а не женщины и дети. Сколь бы ни были японцы беспощадны, жестоки и фанатичны, мы, действуя для общего блага, не вправе бросать эту ужасную бомбу ни на старую, ни на новую их столицу».


Лео Силард с группой ученых подготовил срочный документ, где утверждалось, что применять бомбу в Японии нельзя. Что это преступление против человечности. Взамен предлагалось осуществить то, о чем некогда Силард воодушевленно поведал Эйнштейну, — показательный взрыв на необитаемом острове. Документ был решительно отклонен Временным комитетом еще 21 июня, за месяц до испытаний. Новый президент оказался недоступен, но Силард добился встречи с госсекретарем. Джеймс Бирнс, который считал применение бомбы необходимым, слушал физика с досадой и даже с недоверием. О научных его заслугах он был не слишком наслышан, а вот пацифистская его страсть госсекретаря раздражала. «Что ты понимаешь в политике?» — думал он, пропуская мимо ушей романтические фантазии ученого о необитаемых островах. В итоге он сурово попросил физика не вмешиваться в дела политиков и военных. Силард ушел крайне разочарованный. Президент Трумэн об идее показательного взрыва на океанском острове так ничего и не узнал. Зато военные сказали ему твердо: или мы укротим японцев сразу, или уложим до полумиллиона наших парней в двухлетней кровавой сече. И миллиона два японцев — и солдат, и обывателей, и кого угодно. На тесных Японских островах война обожжет все. Иначе, увы, быть не может.

— Нет, — сказал Трумэн и жестко сжал губы. — Полмиллиона наших парней? Ни за что. Мы остановим этих фанатиков. Вы сказали, порядка двух миллионов японцев? Их жизни мы спасем тоже. Если не всех, то большую часть.


К началу лета американские бомбардировщики превратили в развалины почти половину Токио. Бомбы падали даже на территорию императорского двора. Однако Япония продолжала яростно воевать. В июле Потсдамская декларация трех держав потребовала от Японии безоговорочной капитуляции. В Токио этот документ предпочли не заметить. Император надеялся, что Сталин, благодарно помня, что японцы не напали на обескровленную Россию в те дни, когда Гитлер стоял в десяти километрах от Москвы, поможет Японии добиться более мягких условий перемирия. Главное — гарантий сохранения империи и традиции божественной смены императоров (Хирохито, воспитанный в этой традиции с детства, не сомневался в том, что его императорский род происходит непосредственно от богов). Неизвестно, получил ли Сталин в подарок от императора старинный комплект го, но от роли посредника он отказался. Его не прельстили обещания японцев предоставить ему в обмен за эту услугу нефтяные концессии на Северном Сахалине. Союзники за вступление в войну против Японии пообещали ему куда более важные трофеи. И тогда Япония решила сражаться до конца.

Роберт Сербер, доставивший в июле пробное изделие на испытательный полигон, продолжал отвечать за доставку и сброс атомных бомб уже в боевых условиях. Соответственно, ему выпала и честь подыскать кодовые имена для первых трех грозных штуковин, в несколько тонн весом каждая. Прекрасно зная, как они выглядят, слова он подобрал простые — «Малыш», «Худой» и «Толстяк». «Худой» был тонкой длинной сигарой. «Толстяк» был назван в честь персонажа Сидни Гринстрита в фильме «Мальтийский сокол». А округлый «Малыш» был просто вдвое короче «Худого». Сербер должен был лететь и на бомбардировку в Японию в качестве наблюдателя, но капитан самолета оставил его на земле после того, как обнаружил, что Сербер забыл захватить парашют. Это было уже на взлетной полосе. В итоге дымно-серые атомные грибы снимал не он.

Совещание у императора состоялось через пару дней после превращения Хиросимы и Нагасаки в горячий пепел. Ужасное событие потрясло страну, однако мнения министров и генералов были разноречивы. Слишком много оказалось несгибаемо храбрых и к боли нечувствительных. Они всем сердцем, всем самурайским пылом были за продолжение войны. В течение двух часов стоял гвалт. Отставной адмирал Судзуки попросил высказаться самого императора. Все затихли. И тут стало ясно, что Хирохито лучше других понимает смысл и итоги ядерного уничтожения двух японских городов. Медленно, тихо, слегка запинаясь, он сказал: «Давайте вынесем невыносимое и выстрадаем то, что выстрадать невозможно. Продолжать войну мы не можем. Я не озабочен тем, что станет со мной, но я хочу, чтобы все мои подданные были спасены». Повисло тягостное молчание. Большинству решение императора было понятно.

Однако нашлись такие генералы и офицеры, которые сдаваться не пожелали. Они жаждали продолжения войны. Без промедления они подняли мятеж. Они готовы были сместить Хирохито. Но мятеж был подавлен, быстро, решительно и кроваво. Для большинства офицеров императорской армии мнение императора по-прежнему считалось священным. Нация этого тоже не оспаривала. Император сказал, что мы прекращаем войну? Так тому и быть. 15 августа Япония заявила, что принимает условия Потсдамской декларации. В тот же день император Хирохито впервые в своей жизни выступил по радио. Японские пропагандисты тут же определили эту речь как «гекуон хо: со» — трансляция яшмового (то есть драгоценного) голоса исторической значимости. «Яшмовым» голосом, но несколько уклончиво, император сообщил всем японцам, что принял решение спасти человеческую цивилизацию от полного уничтожения и проложить будущим поколениям дорогу к прочному миру. О военном поражении и капитуляции он не сказал ни слова. Однако, вернувшись во дворец и оказавшись в уединении, он задумчиво прошептал:


Все вишни в цвету,


А дома после битвы —


Сплошные руины…


После выступления императора по Японии прокатилась волна самоубийств политиков и генералов. В правительственной канцелярии спешно уничтожались архивные документы, могущие оказаться свидетельством военных преступлений империи. Еще до высадки американских войск на японские острова Хирохито приступил к разоружению и объявил демобилизацию семи миллионов военнослужащих армии и флота. Британские газеты по этому поводу написали: «Не атомная бомба привела к капитуляции Японии, а императорский рескрипт, приказывающий японцам поступить подобным образом».

Макартур спасает императора

Генерал Дуглас Макартур, выходец из старинного шотландского рода, еще в молодости получил кличку «неукротимый Дуг». Ныне у него новое прозвище — «американский Бог войны». Это его войска прогнали японцев со всех захваченных ими территорий и вплотную приблизились к границам самой империи. Японцы изготовились дать последний и решительный бой. Под ружьем у них оставались миллионы солдат. Бойня предстояла страшная. Но случились атомные взрывы, и война окончилась. 2 сентября 1945 года генерал в качестве верховного главнокомандующего сил союзников на Тихом океане принимал на борту линкора «Миссури» капитуляцию Японии.

Победившим странам предстояло решить, как поступить с императором Хирохито. Сталин требовал объявить его военным преступником и повесить. Того же требовали Великобритания, Новая Зеландия и левые круги в самой Японии. Похожие призывы звучали и в Сенате США. К концу сентября должна была состояться встреча победителя-генерала с японским императором. Генерал не мог побороть неприятное чувство. Ему казалось, что император будет униженно просить о милости к нему лично. О том, чтобы его не привлекали к суду как военного преступника. И он заранее испытывал неловкость. Но опасения оказались напрасны. Хирохито сказал медленно и веско: «Я пришел к вам, генерал Макартур, чтобы предложить себя суду держав-победительниц. Я пришел в качестве того, кто несет исключительную ответственность за каждое принятое политическое и военное решение, за все действия, предпринятые моим народом в ходе войны. Вину надо возлагать на меня». В словах этих вранья и позы заметно не было, было много горькой правды, но также немало какого-то запредельного, почти могильного достоинства. И Макартур был мгновенно этим сражен. В итоге его мнение оказалось решающим. Оно перевесило мнение Москвы, Лондона, Вашингтона и Веллингтона, вместе взятых.

Но не только кроткая смелость императора была тому причиною. Будучи здравым реалистом, генерал прекрасно осознавал ситуацию в Японии, к тому времени уже занятую американскими войсками. Вместе с императором японцы способны открыть новый этап своей жизни — мирный, демократический, светлый. Без него… Тут надо понимать историческую особенность японского сознания. Да, они такие. Ни за год, ни за десять лет их не переделать. Если обожаемого ими императора отдадут под суд, тем более казнят, до партизанской войны — один шаг. А затем и до жестокой гражданской. Кто от этого выиграет?

Из Вашингтона генералу сообщили, что лидеры страны склоняются к британской точке зрения и готовы императора судить. И перспектива виселицы весьма вероятна. В ответ генерал, уже в качестве главы оккупационного режима, холодно доложил, что в таком случае он будет нуждаться в увеличении численности оккупационных войск по меньшей мере еще на миллион человек. Трумэн и Эйзенхауэр довольно быстро вникли в логику генерала и перешли на его позицию. Поначалу, правда, пылкий Трумэн вспыхивал.

— Вы только подумайте! — восклицал он. — Этот микадо, или как его там, одних мирных китайцев вырезал сколько-то миллионов… Никто не считал. Он должен болтаться в позорной петле… в назидание всем.

— Гарри, успокойтесь, — возражал более хладнокровный Эйзенхауэр. — Вы кинули бомбы и стерли два японских города. Неплохой подарок, согласитесь. После этого вы хотите еще подвесить их монарха. Не многовато ли будет?

Трумэн несколько секунд молчал.

— Имейте в виду, — продолжал Эйзенхауэр, — для японцев этот человек — бог.

— Действительно, — пробормотал Трумэн. — А ведь одного бога уже однажды повесили. На кресте. И что из этого вышло?

— Вот именно, — улыбнулся Эйзенхауэр. — Так не повторяйте этой ошибки.

— Ну, разница между этими фигурами довольно существенная.

— Попробуйте объяснить это японцам.

— Ваша правда, — отвечал смущенный президент. — Меня немного заносит.

— К тому же смотрите. Этот парень понял ваш атомный намек и Японию из войны вывел тут же. Думаете, это ему легко далось? А то еще год войны, еще миллион трупов…

— Да, генерал, вы правы, — неожиданно жестко сказал Трумэн. — Я на вашей стороне. Вашей и генерала Макартура. Соответственно и будем действовать. Приятно иметь дело с умными людьми.

— Да, но вот англичане! — задумчиво сказал Эйзенхауэр. — Люди суровые.

— Чепуха, — сказал Трумэн. — Черчилль в глубине души добряк. Беру его на себя. А Эттли нам двоим возражать не осмелится. Сложнее будет с дядей Джо…

— Не думаю, — сказал Эйзенхауэр. — Этому диктатору мы просто ничего не скажем. Проглотит как миленький. Вы ведь не собираетесь выдавать ему японца?

— Вот уж нет, — усмехнулся Трумэн.


Однако призывы в американском Сенате привлечь императора к ответственности за развязывание войны смолкли далеко не сразу. Макартур приготовился к длительному сражению. Он со своими помощниками приступил к тщательному изучению того, что сохранилось в правительственных архивах, и пришел к выводу, что Хирохито фактически не был правителем Японии в европейском понимании этого слова. Скорее, он был символом. А дела вершили советники и генералы. Уже в начале 1946 года Макартур писал Дуайту Эйзенхауэру: «На сегодняшний день не обнаружено никаких документальных свидетельств участия императора Хирохито в выработке и принятии политических решений на протяжении последних десяти лет. В результате анализа весьма многочисленных данных я убедился, что роль монарха в управлении делами государства была чисто вспомогательной и сводилась к знакомству с мнениями его советников…» Возможно, это было не совсем так, и генерал, превратившись в адвоката, дипломатически слегка лукавил. Но он был убежден, что действует во имя будущего страны, в которую он потихоньку уже влюблялся. И в итоге выиграл. Он не только сохранил жизнь символу японского народа, он стал блистательным руководителем первых лет японского возрождения. Он помог разогнать Дзайбацу, эти кланы олигархов-монополистов. Он открыл пути для свободного, честного бизнеса. Он три раза создавал новую японскую полицию и три раза ее разгонял, пока там не осталось ни одного коррупционера.

Особняк на Ганновер-Террас.


Осень 1945-го

Сомерсет Моэм однажды спросил Марию Закревскую — баронессу Будберг, как может она любить этого совершенно изношенного, толстопузого писателя.

— Он пахнет медом, — ответила Мура.

И вот, вскоре, пахнущий медом хозяин дома распорядился, чтобы стол накрыли на двоих — в стиле ужина короля и королевы в трапезной старинного замка. Длинный стол, у торцов которого были поставлены два стула с высокими резными спинками. Полутьма. Огонь свечей отражается в высоких бокалах, в темных бутылках старинного вина. Заметно постаревший писатель на время забыл свои болезни, одет он был тщательно и выглядел молодцевато.

— В честь чего праздник? — спросила Мура, опускаясь на свой стул. Она тоже оделась не буднично — черная юбка до пола, блестящая кофта, формой напоминающая смокинг. Поверх — зеленая с серебром накидка. Дополнял костюм черепаховый гребень в высоко собранных волосах.

— Причины две, — отвечал Уэллс, — первая — это ты, Мура. Я повторю тебе в сотый раз, но в этот вечер с особым нажимом: как я счастлив, что в этой жизни встретил тебя. И как рад, что мы столько лет вместе.

— Причина достойная. Спорить не буду. Но скромно поинтересуюсь — а вторая?

— Вторая — это тоже ты, но уже в тесной связке со всем нашим несчастным миром. Глубоко больным и потерянным.

— Вот как? — Она позволила себе сдержанно улыбнуться.

— Ты вот не помнишь, зато у меня отличная память на такие вещи. Сегодня ровно четверть века нашей с тобой земной любви. Это случилось осенью двадцатого в Петербурге, или в Петрограде — как там у вас? — темном, холодном и страшном. Ты его тогда для меня согрела.

— Теперь это Ленинград. И он снова холодный и страшный.

— Увы, я в курсе. Блокада. Голод. Это надо уметь — за четверть века дважды окунуть великий город в реку смерти.

— Они умеют. Уж что-что, а смерть они организовывают хорошо.

— Я ведь прекрасно помнил Петербург еще до первой войны, его блеск, нарядную толпу. И вдруг этот пустынный ужас двадцатого года. Мне казалось, что я проваливаюсь в ледяной колодец. И что возврата нет. Общение с тобой в те тяжкие дни возродило меня, вытащило из сумасшедшей депрессии. В прогулках с тобою по вымершему, но все еще красивому городу, но главное — в твоих объятиях… Да, дорогая, в твоих объятиях кошмар и страх отступили. И печка в твоей спальне… О, я помню. Это было космическое тепло. Собранное в маленькой горсти женской руки.

— О, я помню. — Мура повторила эти слова со своей особой кошачьей улыбкой. — Незабываемая ночь.

— А вот высокая любовь, как огонь с небес, — она случилась раньше. Это было при первой встрече, здесь, в Лондоне. Я подсчитал — тридцать четыре года тому. Я увидел тебя и влюбился как мальчишка.

— Мой дорогой Герберт, я тебя тогда тоже крепко запомнила.

— Но тут же помчалась замуж за другого.

— Так жизнь распорядилась. Мне было девятнадцать. Я была весела и глупа. И надо было как-то устраивать судьбу.

— О, моя девочка, это так понятно. Судьба.

— Изгибы ее причудливы. Но скажи, а больной мир здесь при чем?

— Еще как при чем. Сегодня он действительно серьезно болен, и мы с тобой стояли у истоков если не всей болезни, то одной ее разновидности, довольно острой.

— Постой, ты имеешь в виду…

— Несчастные японские города… Ты ведь знаешь, они тяжело легли на мою психику. Могу добавить — они почти раздавили меня. Глубоко кольнули совесть. Точнее, ее остатки.

— Ты сказал — совесть? Я не ослышалась?

— Я получил письмо от Лео.

— «Демон с фонариком»? Неужели?

— Он самый. — Уэллс улыбнулся, но как-то грустно. — Ты знаешь, в последние годы я потерял с ним связь. Но в эти трагические дни хотя бы единственной от него весточки я ждал. С каким-то болезненным нетерпением. И даже думал: неужели он посмеет не написать мне? Он не посмел. Отмалчиваться он не стал.

— Боже! Когда пришло письмо?

— Сегодня. С утренней почтой.

— И о чем оно?

— Большое, страстное, немного путаное. Почти покаянное — все о том же, о главном…

— А главное — это?..

— Абсолютное оружие. Для землян — самоубийственное.

— О да. Это даже я понимаю.

— Наш «демон с фонариком» оказался гением. Впрочем, мы с тобой давно это в нем видели. Светлым или черным? Решит история. Но сделал эту штуковину он. А в итоге вышло так, что невольно подтолкнул его к этому я. Теперь небеса спросят с нас обоих. — Уэллс замолк и долго смотрел на огонь в камине.

Мура тоже глядела на крохотные синие язычки пламени над раскаленными углями.

Уэллс продолжил глухо, монотонно:

— …мы с ним оба… странные существа… кто нас гнал? И куда? В Лео энергии — на целый полк ученых и инженеров. Обычно он тих, молчалив. Но когда надо, горяч. Сегодня этот вулкан еще дымится, но это дым отчаяния. До последнего мига он боролся, чтобы бомбы, которые он сам сотворил, не были сброшены на живые города. Но силы оказались не равны. Жесткие прагматики победили. Он пишет мне, что решил бросить физику.

— Дело жизни? И чем он займется?

— Биологией. Ее новой разновидностью — молекулярной. Он говорит, что пора заниматься не наукой о смерти, а наукой о жизни.

— Красиво.

— Думаю, это не худший выбор. Я и сам в юности начинал с биологии. Дарвин, Уоллес, Томас Хаксли… А Лео, кстати, разругался со своим главным соратником по бомбе, неким Эдвардом Теллером.

— Из-за чего?

— Этот Теллер хочет делать бомбу в тысячу раз страшнее атомной.

— Такое возможно?

— Они оба гении. И я вновь со страхом подумал — добра или зла?

— Это вопрос вечный. Ответа знать нам не дано. Но зачем это Теллеру? Чего этому парню мало?

— В отличие от горячего, но наивного Лео он холодный и жесткий практик. Он уверен, что атомную бомбу скоро сделают большевики. Америка, страна свободы и демократии, обязана их опередить.

— Вечная гонка?

— Ты лучше меня знаешь этих московских деятелей. Они способны на такое?

— Это сущие дьяволы. Они — способны.

— Ты ведь знаешь, я видел и Ленина, и Сталина. Говорил с ними, пытался спорить… Сегодня мой диагноз прост — безумцы. Хотя, признаюсь, Ленин вызывал у меня немалый интерес. А Сталин в тридцатые просто очаровал. Мне показался он тогда простым и правдивым. Да еще с юмором. Куда позже я сообразил, что попался на крючок.

— Герберт, ты словно забыл. Не раз я тебе об этом толковала. Этого усатого кавказца я хорошо чувствую. Это особого типа безумец — осторожный, хитрый, коварный. Он с дьявольской ловкостью манипулирует людьми. Человеческая жизнь для него — ноль. И в решительный момент он пойдет на все.

— Выходит, мир подвешен?

— Боюсь, что так.

— Да, ситуация… Но дело не в отдельных дьяволах. Проблема шире. Практически ежедневно приходят в жизнь тысячи злых, порочных и жестоких людей, решивших изничтожить тех, у кого еще остались идиотические добрые намерения. Замкнулся круг бытия. Человек стал врагом человека. Жестокость стала законом, Бедный Гоббс дернулся в гробу. Сегодня сила вновь управляет миром. Она враждебна всему тому, что старается уцелеть. Увы, это космический процесс, ведущий к тотальному разрушению, к ничто, к небытию.

— И что, люди доброй воли уже не в силах вмешаться?

— Казалось бы, должны. Я ведь еще когда пытался мир предупредить. Всех, способных мыслить. Немало сил положил на это. Почти надорвался. Но — не вышло.

— Погоди. — Мура внезапно встала, сделала два шага к серванту и взяла в руки лежащую на нем книгу.

— Что это? — спросил Уэллс.

— «Освобожденный мир».

— А, вижу… Но зачем?

— Я специально приготовила. Просто перечитывала не так давно и наткнулась на одно место. И оно стоит того, чтобы вспомнить.

— Ну, ну… — сказал Уэллс.

— Вот, страница 98. — Мура открыла книгу там, где лежала закладка, и прочитала медленно и отчетливо: «В те дни вся земля была в огне войны, и разрушения достигли неслыханных размеров. На вооруженном до зубов земном шаре одно государство за другим, предвосхищая возможность нападения, спешило применить недавно произведенные атомные бомбы… Соединенные Штаты обрушили свой удар на Японию…»

— Это я написал? — недоверчиво пробормотал Уэллс. — На Японию?!

— Да, мой друг. Ты. Еще в 1913 году. Тридцать два года тому назад.

— Поразительно. Впрочем, да, кажется, вспоминаю.

— Никто тогда этого не заметил и не понял. Не зря ты жаловался на недостаток внимания к иным твоим трудам. Люди были слепы? Это очевидно. Но уж сегодня-то, дорогой мой провидец, они обязаны к тебе прислушаться.

— О нет, мой поезд ушел. Знаешь, какие слова я потребую высечь на моем надгробном камне?

— Какие же?

— «Негодяи, я вас предупреждал. Так подите вы все к черту!»

Пароход для скульптора

— Альберт, я никогда не лгала тебе.

Эйнштейн вздрогнул и внимательно посмотрел на Маргариту.

— Как правило, я говорила тебе правду. Обыденную правду. Святую правду. Мелкую правду. Просто не всю.

Эйнштейн молча смотрел ей в глаза.

— Столько лет мне приходилось притворяться. Я ведь мужняя жена, Альберт. И мне пришлось через это переступить.

— Я это знаю, — он несмело улыбнулся.

— Да, мой друг, надо честно сказать — в подобных вопросах ты далек от святости.

— Мой бог, я никогда не прикидывался святым. Еще не хватало!

— За это я тебя и люблю. Терпеть не могу святош. Но есть и другой аспект. Он будет поважнее. Я русская женщина, Альберт. Ты это знаешь. Я бесконечно предана своей родине. И это тоже чистая правда. Но я еще… Как бы это помягче сказать… Нет, скажу прямо — я русская разведчица. Давно и серьезно. Военные и политические секреты — это моя задача, это мой долг.

— Марго, дорогая, подожди… Я ведь тоже не вчера родился. Я всегда подобное допускал. Скажу больше, я это знал. Но никогда не придавал этому особого значения. К тому же наши страны были союзниками в этой жестокой войне. Слава богу, мы не были врагами. И мне кажется, ты тоже знала, что я знал. И как-то это нас устраивало, дорогая моя шпионка.

— Да, я шпионка, Альберт. И не в полушутку, а по-настоящему. С шифрами, агентами связи. И не стыжусь этого. Я работаю не только на свою великую страну, но и на великую идею.

— Возможно, я не разделяю до конца эти твои идеи, но, во всяком случае, я их понимаю, — Эйнштейн говорил медленно и тихо. — С одной стороны, это ужасно. С другой — необходимо и по-своему величаво. Чего еще надо было ждать в жуткое наше время? И твой пафос… Пусть он не до конца мне близок. Но… понятен. Объяснений мне не надо. Ситуация нелегкая, но некая логика в ней читается. По-своему трагическая. По-своему возвышенная. Даже пламенная. Одно могу сказать — свое дело ты исполняла лихо. Мастерски. И очень талантливо. При этом ты не пыталась играть людьми. Использовать их. Унижать. Этого и тени не было. По-своему ты была честна и человечна. Как не поблагодарить тебя за это?

— Ты умница, Альберт. Я знала, ты поймешь меня. То, что нужно, ты схватываешь мгновенно. Итак, ты догадывался? Даже знал?

Эйнштейн задумался на долю секунды и покачал головой:

— Наверное, не слишком хотел догадываться. Не слишком торопился знать.

— Короче, тешил себя иллюзиями?

— Вероятно.

— Ты поразительный человек.

— Не уверен.

— Я уверена.

— Просто я знаю и понимаю в жизни вокруг меня несколько больше, чем хотелось бы. Но… Надо научиться смиряться. Всю жизнь я этому учусь, но количество уроков не убавляется. — Он улыбнулся с легким оттенком грусти.

— Я права, ты удивительный.

— Хорошо. И что будет дальше?

— Дальше все плохо, Альберт. Мы расстаемся. К моему ужасу, мы вынуждены расстаться. Я получила приказ вернуться на родину.

— Мой бог! А это зачем? Ты успешно работала шпионкой. Работай и дальше. Какие к тебе претензии? Мне кажется, все останутся довольны. Подобные прокладки между народами необходимы. Лично я в этом уверен.

— Согласна. Ты насквозь прав. Но я — уезжаю.

— Но зачем? Объясни.

— Так надо.

— Приказ не обсуждается?

— Нет.

Она не стала говорить, что возвращения потребовал Сталин и лично распорядился для работ скульптора выделить отдельный корабль.

— Как скоро это случится?

— На днях за нами приходит пароход.

— Пароход? За вами? Я не ослышался?

— Ты знаешь, сколько у Сергея работ? Иные огромны. Правительство не поскупилось, пароход уже в пути.

— Он забирает свои скульптуры?

— Часть у него купили, кое-что он дарит местным музеям. Но и остального хватает. Двадцать лет непрерывного труда!

— Да, это срок. И как Сергей на все это смотрит?

— Что Сергей! Он замечательный скульптор. Он редкостный человек. Но еще и солдат. И гражданин. Родина для него превыше всего. А творить, лепить и тесать можно везде. Но по России в последнее время он особенно скучает.

— Понимаю.

— Ах, Альберт! Ты великий ученый, ты главная знаменитость мира, но для меня не это вовсе…

— А кто я для тебя? — Эйнштейн улыбнулся грустно, но и с какой-то хитрецой.

— Для меня ты просто Альбертик, Бертик, Альмар. Еще ты Альбертушка. Ушка… Юшка… Чудушко мое… Ты ведь уже привык к этим милым русским суффиксам?

— О да, привык. К несчастью.

— Альбертушка, Альбертинчик мой, мы видимся в последний раз.

— Как я буду без тебя?

— Ты выдержишь. У тебя есть твоя физика. Учение о кривой пустоте. У тебя прорва учеников, которые в тебе души не чают. А вот мне без тебя будет худо. Очень худо, Альберт. Я успела привязаться к тебе. Полюбить тебя. Не потому, что ты великий. Великих много. А ты — единственный.

— Но ведь есть почта. Мы будем общаться. Я буду писать тебе.

— Разумеется.

— Каждый день буду писать.

— Мне хватит и через день.

— Смеешься? Жестокая…

— Жестокая. И очень несчастная. На кого я тебя оставляю?

— Лет десять я без тебя протяну. Даю слово.


Она подошла вплотную и обняла седого, усталого человека. Он молча прижался к ней.

— Позволь, на прощание я прочитаю тебе небольшое стихотворение. Грустное, щемящее, но очень нужное.

— Блока?

— Как ты догадался?

— Я тебя слишком хорошо знаю. Читай.

Она отступила на шаг, но продолжала держать его за руку. Начала негромко, как-то глухо:


Девушка пела в церковном хоре


О всех усталых в чужом краю,


О всех кораблях, ушедших в море,


О всех, забывших радость свою.


Так пел ее голос, летящий в купол,


И луч сиял на белом плече,


И каждый из мрака смотрел и слушал,


Как белое платье пело в луче.


И всем казалось, что радость будет,


Что в тихой заводи все корабли,


Что на чужбине усталые люди


Светлую жизнь себе обрели.


И голос был сладок, и луч был тонок,


И только высоко, у Царских Врат,


Причастный Тайнам, — плакал ребенок


О том, что никто не придет назад.


Он смотрел на нее повлажневшими глазами и молчал.


Прошли дни. Пробежали месяцы. И потянулась цепочка писем Эйнштейна к возлюбленной:

Принстон, 8 сентября 1945

Любимейшая Маргарита! Я получил твою неожиданную телеграмму с парохода еще в Нью-Йорке, откуда я смог вернуться только вчера вечером. Приказ, который ты получила, несет большие перемены для тебя, хотя я верю, что все закончится благополучно. Впрочем, не исключаю, что по прошествии времени, оглядываясь на пройденное, ты с горечью будешь воспринимать свою прочную связь со страной, где родилась, Но, в отличие от меня, у тебя есть еще несколько десятилетий для активной жизни в творчестве. У меня же все идет к тому (не только перечисление лет), что дни мои довольно скоро истекут. Впрочем, повторяю — лет десять мне хотелось бы протянуть. Немалый срок! Но я постараюсь. Просто одно важное дело надо попытаться закончить. Я много думаю о тебе и от всего сердца желаю, чтобы ты с радостью и мужеством вступила в новую жизнь и чтобы вы оба успешно перенесли долгое путешествие. В соответствии с программой я нанес визит консулу.

Целую.

Твой А. Эйнштейн


Принстон, 27 ноября 1945

Я только что вымыл голову, но не очень преуспел в этом деле. У меня нет твоей сноровки и аккуратности. Все вокруг напоминает мне о тебе — шаль Альмар, словари, чудесная свирель, которую мы одно время считали утерянной, — словом, разные безделушки, наполняющие мой приют отшельника, наше опустевшее гнездышко.


Принстон, 11 сентября 1946

Дорогая Марго!

Брожу по опустевшему дому и все думаю, думаю…

И как-то вдруг понял я, что метафора моя про Вселенную была верна. Помнишь, я говорил, что мироздание — большой музыкальный инструмент. Если хочешь, пучок струн. Их заденешь, они печально звенят. По ком? Впрочем, это не колокол. Не будем сравнивать. Не колокол, а сердце. Да, горячее, сжавшееся от боли сердце. Я больше не думаю, что мир — это пустота. Прямая, кривая… Чепуха! Нет, мир — это боль. Тоска одинокого сердца. Ты открыла мне эту боль. И это счастье… И я, смешно сказать, остыл по отношению к главной мечте моей жизни — подобраться к единой теории поля. К пустой, слегка искривленной Вселенной. В сущности, это была мечта одинокого, молчаливого мальчика. Замкнутого даже в пределах мой неплохой по сути семьи. Всю жизнь я таким мальчиком и оставался. От этого постоянно пытался казаться веселым, общительным, валял дурака, высовывал язык… Все тщетно. Мир пуст. И я пуст. Ледяное одиночество. Если бы не ты…

(«Миры летят, года летят, пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз…» — я не забыл эти чудные, эти великие строки. О, я понимаю вашего Блока. Как же он был одинок! Смертельное одиночество. Начал я тут было вновь учить русский… Из-за одного этого сказочного поэта уже стоит. Но нет уже сил. А сердце у меня бьется с ним в такт. Мы с ним братья! Я так отчетливо, так гулко сегодня это ощущаю.)

Марго, я умираю без тебя…


Заходил тут Джон. Я ему сказал, что мечта моя, единое поле мое — гаснет. Первый раз в жизни Уилер не понял меня. Он смотрел на меня с укоризной. Что ж! Он молод и еще полон сил.


Голова моя звенит — что пустая бочка.


Вокруг милые люди, но я не слышу их.


Я знаю, ты не приедешь ко мне в Принстон,


Ты в пространстве иных ритмов,


Россия поглотила тебя…


Русские поэты поют тебе колыбельную,


А я уже не умею спать.


А сон для ученого — это главное,


Во сне обрушиваются и создаются миры…


Поэты твоей страны знают это лучше меня…


О Марго, о Марго…

«Несколько слов о ноосфере»

Он открыл тяжелый том и увидел забытый, спрессованный, засохший цветок.

«Цветок с могилы Наташи…» — записал прямо наверху страницы Вернадский. Глаза его увлажнились. Больше года, как он похоронил жену. Смертельное одиночество накинулось. Объятия его уже не разжать. Он понимал, что и его дни сочтены. Но относился к этому с истинно философским спокойствием. «Сочтены, не сочтены, а работать надо». Он подвинул к себе чистый лист бумаги. Надо бы изложить на бумаге — предельно коротко — то, как он видит будущее планетарных оболочек. Славные были времена в Париже, в начале 20-х… Читая в Сорбонне лекции по биогеохимии, он с пронзительной ясностью осознал тогда, что прямо на наших глазах биосфера выходит в новую, более высокую стадию. Он смело поделился мыслями со слушателями и, кажется, захватил, увлек их. Некоторых уж точно. Интересно жить в переломное время!

«Уже Бюффон говорил о царстве человека, в котором он живет, основываясь на геологическом значении человека… На протяжении двух миллиардов лет, по крайней мере, а наверное, много больше, наблюдается (скачками) усовершенствование и рост центральной нервной системы (мозга), начиная от ракообразных, моллюсков (головоногих)… и кончая человеком… Раз достигнутый уровень мозга (центральной нервной системы) в достигнутой эволюции не идет уже вспять, только вперед…»

Вернадский вспомнил вдохновенное лицо Алексея Петровича Павлова, создателя московской школы геологов. Ведь это он первый заговорил об антропогенной эре, ныне нами переживаемой. Мыслитель-оптимист, не мог Павлов вообразить тех разрушений духовных и материальных ценностей, которые мы сейчас переживаем вследствие варварского нашествия немцев и их союзников. Однако он правильно подчеркнул, что человек на наших глазах становится могучей геологической силой, все растущей. Совершенно изменилось положение человека на планете. Впервые в истории Земли человек узнал и охватил всю биосферу, завершил географическую карту планеты, расселился по всей ее поверхности. Человечество своей жизнью стало единым целым.

«В ярком образе экономист Луйо Брентано иллюстрировал планетную значимость этого явления. Он подсчитал, что, если бы каждому человеку дать один квадратный метр и поставить всех людей рядом, они не заняли бы даже всей площади маленького Боденского озера на границе Баварии и Швейцарии. Остальная поверхность Земли осталась бы пустой от человека. Таким образом, все человечество, вместе взятое, представляет ничтожную массу вещества планеты. Мощь его связана не с его материей, но с его мозгом, с его разумом и направленным этим разумом его трудом».

Что же из этого следует? «В геологической истории биосферы перед человеком открывается огромное будущее, если он поймет это и не будет употреблять свой разум и свой труд на самоистребление… Исторический процесс на наших глазах коренным образом меняется. Впервые в истории человечества интересы народных масс — всех и каждого — и свободной мысли личности определяют жизнь человечества, являются мерилом его представлений о справедливости. Человечество, взятое в целом, становится мощной геологической силой. И перед ним, перед его мыслью и трудом, становится вопрос о перестройке биосферы в интересах свободно мыслящего человечества как единого целого».

Да, именно об этом новом состоянии биосферы говорил он в 1922–1923 годах на лекциях в Сорбонне. «Приняв установленную мною биогеохимическую основу биосферы за исходное, французский математик и философ бергсонианец Эдуард Ле-Руа в своих лекциях в Коллеж де Франс в Париже ввел в 1927 году понятие “ноосферы” как современной стадии, геологически переживаемой биосферой. Он подчеркивал при этом, что пришел к такому представлению вместе со своим другом, крупнейшим геологом и палеонтологом Тейяром де Шарденом, работающим теперь в Китае».

Владимир Иванович живо вспомнил тонкое, нервное лицо убежденного католика Пьера Тейяра, высокий лоб и роскошную, холеную бороду Леруа. Милые были люди. Умнейшие. Как загорелись их глаза! Тогда они казались ему молодыми, а сейчас они и сами старики. Бежит время.

Он снова взял ручку с любимым пером № 86, обмакнул в чернильницу. Перо побежало по бумаге:

«Ноосфера есть новое геологическое явление на нашей планете. В ней впервые человек становится крупнейшей геологической силой. Он может и должен перестраивать своим трудом и мыслью область своей жизни, перестраивать коренным образом по сравнению с тем, что было раньше. Перед ним открываются все более и более широкие творческие возможности. И, может быть, поколение моей внучки уже приблизится к их расцвету».

Он явственно увидел славное личико внучки, улыбнулся, но тут же подумал: «А не тороплю ли я время? Что ж, мне, развалине этакой, хочется его поторопить».

«Здесь перед нами встала новая загадка. Мысль не есть форма энергии. Как же может она изменять материальные процессы? Вопрос этот до сих пор научно не разрешен. Его поставил впервые, сколько я знаю, американский ученый, родившийся во Львове, математик и биофизик Альфред Лотка. Но решить его он не мог. Как правильно сказал некогда Гете, не только великий поэт, но и великий ученый, в науке мы можем знать только, как произошло что-нибудь, а не почему и для чего…

Лик планеты — биосфера — химически резко меняется человеком сознательно и главным образом бессознательно. Меняется человеком физически и химически воздушная оболочка суши, все ее природные воды… Человек должен теперь принимать все большие и большие меры к тому, чтобы сохранить для будущих поколений никому не принадлежащие морские богатства. Сверх того человеком создаются новые виды и расы животных и растений. В будущем нам рисуются как возможные сказочные мечтания: человек стремится выйти за пределы своей планеты в космическое пространство. И, вероятно, выйдет.

В настоящее время мы не можем не считаться с тем, что в переживаемой нами великой исторической трагедии мы пошли по правильному пути, который отвечает ноосфере. Историк и государственный деятель только подходят к охвату явлений природы с этой точки зрения. Очень интересен в этом отношении подход к этой проблеме, как историка и государственного деятеля, Уинстона С. Черчилля».

Вернадский вспомнил английского политика, с которым ему довелось общаться в Париже и который поразил его своими познаниями и широтой кругозора. Лукавые глаза его, казалось, рассыпали искры. Во взгляде на истрию планеты и на ее будущее они быстро нашли общий язык. «Как хорошо, — подумал Вернадский, — что этот умнейший англичанин сегодня наш союзник».

«Ноосфера — последнее из многих состояний эволюции биосферы в геологической истории… Ход этого процесса только начинает нам выясняться из изучения ее геологического прошлого в некоторых своих аспектах.

Приведу несколько примеров. Пятьсот миллионов лет тому назад, в кембрийской геологической эре, впервые в биосфере появились богатые кальцием скелетные образования животных, а растений — больше двух миллиардов лет тому назад. Это кальциевая функция живого вещества, ныне мощно развитая, была одна из важнейших эволюционных стадий геологического изменения биосферы. Не менее важное изменение биосферы произошло 70—110 миллионов лет тому назад, во время меловой системы и особенно третичной. В эту эпоху впервые создались в биосфере наши зеленые леса, всем нам родные и близкие. Это другая большая эволюционная стадия, аналогичная ноосфере. Вероятно, в этих лесах эволюционным путем появился человек около 15–20 миллионов лет тому назад.

Сейчас мы переживаем новое геологическое эволюционное изменение биосферы. Мы входим в ноосферу. Мы вступаем в нее — в новый стихийный геологический процесс — в грозное время, в эпоху разрушительной мировой войны. Но важен для нас факт, что идеалы нашей демократии идут в унисон со стихийным геологическим процессом, с законами природы, отвечают ноосфере. Можно смотреть поэтому на наше будущее уверенно. Оно в наших руках. Мы его не выпустим».

Владимир Иванович отложил перо и прикрыл глаза.

Городок Фултон. «Железный занавес»

В феврале 1946 года Лео Силард был отстранен от ядерной программы. Сколь ни уважал генерал Гровс этого фонтанирующего изобретателя, сколь ни ценил его решающий вклад в создание ядерного оружия, но отправил его в отставку без колебаний. Впрочем, Силард и сам не желал больше работать на войну. Как, между прочим, и Роберт Оппенгеймер, на которого военные тоже смотрели волком. Следующий этап — создание водородной бомбы, возглавил неутомимый Эдвард Теллер, а Джон фон Нейман со своими только что созданными бесподобными ламповыми компьютерами принял участие в сложнейших расчетах.


В Америку приехал сэр Уинстон Черчилль. Он, победитель в великой войне, спасший Англию от германского сапога, проиграл выборы в своей родной стране. И — оказался вновь на свободе. Снова живопись? Писание мемуаров? Возможно. Но думать о мире он не перестал. Он никогда не уставал это делать. И всегда охотно делился этими мыслями с другими. 5 марта 1946 года в небольшом американском городке Фултоне, в Вестминстерском колледже, он произнес речь. Его всерьез волновало будущее человечества. Его очень тревожила мысль о врагах свободы, которых не просто много еще на земле, но которые прямо на глазах крепнут и подымают голову. При этом Черчилль не был бы Черчиллем, если бы говорил только сурово и монотонно, если бы полностью избежал юмора, самоиронии и живых метафор. Нет, одно у него не мешало другому. О мрачном и страшном он умел говорить бодро и воодушевленно.

Не без легкого лукавства он сообщил, что для него, частного лица, великая честь быть представленным аудитории самим президентом Соединенных Штатов, который не поленился проделать для этого путь в 1000 миль. К восторгу публики Черчилль долгим теплым взглядом окинул приосанившегося Трумэна.

— При этом ваш президент, который здесь, в Фултоне, родился, — продолжал Черчилль после горячих аплодисментов, — высказал пожелание, чтобы я на его родине в полной мере был волен дать вам мой честный и верный совет в эти беспокойные и смутные времена. Я, разумеется, воспользуюсь этой предоставленной мне свободой, хотя у меня нет ни официального поручения, ни статуса для такого рода выступления, и я говорю только от своего имени. Зато я могу позволить себе, пользуясь опытом прожитой мною жизни, поразмышлять о проблемах, осаждающих нас сразу же после нашей полной победы на полях сражений. Ведь всем нам надо попытаться изо всех сил обеспечить сохранение того, что было добыто с такими жертвами и страданиями во имя грядущей славы и безопасности человечества.

А с безопасностью, добавил Черчилль, увы, не все так просто.

— Да, Соединенные Штаты находятся в настоящее время на вершине всемирной мощи. Да, сегодня торжественный момент для американской демократии, ибо вместе со своим превосходством в силе она приняла на себя и неимоверную ответственность перед будущим.

Однако, оглядываясь вокруг, вы должны ощущать не только чувство исполненного долга, но и беспокойство о том, что можете оказаться не на уровне того, что от вас ожидается. Общая стратегическая концепция, которой мы должны придерживаться сегодня, есть не что иное, как безопасность и благополучие, свобода и прогресс всех семейных очагов, всех людей во всех странах. Я имею в виду прежде всего миллионы коттеджей и многоквартирных домов, обитатели которых, невзирая на превратности и трудности жизни, стремятся оградить домочадцев от лишений и воспитать свою семью в боязни перед Господом или основываясь на этических принципах, которые часто играют важную роль.

Чтобы обеспечить безопасность этих бесчисленных жилищ, они должны быть защищены от двух главных бедствий — войны и тирании. Всем известно страшное потрясение, испытываемое любой семьей, когда на ее кормильца, который ради нее трудится и преодолевает тяготы жизни, обрушивается проклятие войны. Перед нашими глазами зияют ужасные разрушения Европы со всеми ее былыми ценностями и значительной части Азии. Когда намерения злоумышленных людей либо агрессивные устремления мощных держав уничтожают во многих районах мира основы цивилизованного общества, простые люди сталкиваются с трудностями, с которыми они не могут справиться. Для них все искажено, поломано или вообще стерто в порошок.

Аудитория слушала знаменитого английского политика, затаив дыхание. Да и сам президент США старался, казалось, не пропустить ни единого слова из речи гостя.

А Черчилль далее сказал:

«Стоя здесь в этот тихий день, я содрогаюсь при мысли о том, что происходит в реальной жизни с миллионами людей и что произойдет с ними, когда планету поразит голод. Никто не может просчитать то, что называют «неисчислимой суммой человеческих страданий». Наша главная задача и обязанность — оградить семьи простых людей от ужасов и несчастий еще одной войны. В этом мы все согласны… Уже образована Всемирная организация с основополагающей целью предотвратить войну. ООН, преемница Лиги Наций с решающим добавлением к ней США, уже начала свою работу. Мы обязаны обеспечить успех этой деятельности, чтобы она была реальной, а не фиктивной, чтобы эта организация представляла из себя силу, способную действовать, а не просто сотрясать воздух, и чтобы она стала подлинным Храмом Мира, в котором можно будет развесить боевые щиты многих стран, а не просто рубкой мировой вавилонской башни… У меня имеется и практическое предложение к действию. Суды не могут работать без шерифов и констеблей. Организацию Объединенных Наций необходимо немедленно начать оснащать международными вооруженными силами. В таком деле мы можем продвигаться только постепенно, но начать должны сейчас… Начать создавать такие силы можно было бы на скромном уровне и наращивать их по мере роста доверия… Однако было бы неправильным и неосмотрительным доверять секретные сведения и опыт создания атомной бомбы, которыми в настоящее время располагают Соединенные Штаты, Великобритания и Канада, Всемирной организации, еще пребывающей в состоянии младенчества. Было бы преступным безумием пустить это оружие по течению во все еще взбудораженном и не объединенном мире. Ни один человек, ни в одной стране не стал спать хуже от того, что сведения, средства и сырье для создания этой бомбы сейчас сосредоточены в основном в американских руках. Не думаю, что мы спали бы сейчас столь спокойно, если бы ситуация была обратной и какое-нибудь коммунистическое или неофашистское государство монополизировало на некоторое время это ужасное средство. Одного страха перед ним уже было бы достаточно тоталитарным системам для того, чтобы навязать себя свободному демократическому миру. Ужасающие последствия этого не поддавались бы человеческому воображению. Господь повелел, чтобы этого не случилось, и у нас есть еще время привести наш дом в порядок до того, как такая опасность возникнет…

Теперь я подхожу ко второй опасности, которая подстерегает семейные очаги и простых людей, а именно — тирании. Мы не можем закрывать глаза на то, что свободы, которыми пользуются граждане во всей Британской империи, не действуют в значительном числе стран; некоторые из них весьма могущественны. В этих государствах власть навязывается простым людям всепроникающими полицейскими правительствами. Власть государства осуществляется без ограничения диктаторами либо тесно сплоченными олигархиями, которые властвуют с помощью привилегированной партии и политической полиции… Мы должны неустанно и бесстрашно провозглашать великие принципы свободы и прав человека, которые представляют собой совместное наследие англоязычного мира и которые в развитие Великой Хартии, Билля о правах, закона Хабеас Корпус, суда присяжных и английского общего права обрели свое самое знаменитое выражение в Декларации независимости. Они означают, что народ любой страны имеет право и должен быть в силах посредством конституционных действий, путем свободных нефальсифицированных выборов с тайным голосованием выбрать или изменить характер или форму правления, при котором он живет; что господствовать должны свобода слова и печати; что суды, независимые от исполнительной власти и не подверженные влиянию какой-либо партии, должны проводить в жизнь законы, которые получили одобрение значительного большинства населения либо освящены временем или обычаями. Это основополагающие права на свободу, которые должны знать в каждом доме. Таково послание британского и американского народов всему человечеству… В настоящее время… нас угнетают голод и уныние, наступившие после нашей колоссальной борьбы. Но это все пройдет, и может быть, быстро, и нет никаких причин, кроме человеческой глупости и бесчеловечного преступления, которые не дали бы всем странам без исключения воспользоваться наступлением века изобилия… У нас имеется заключенный на 20 лет договор о сотрудничестве и взаимной помощи с Россией. Я согласен с министром иностранных дел Великобритании мистером Бевином, что этот договор, в той степени, в какой это зависит от нас, может быть заключен и на 50 лет. Нашей единственной целью является взаимная помощь и сотрудничество. Я уже говорил о Храме Мира. Возводить этот Храм должны труженики из всех стран. Если двое из этих строителей особенно хорошо знают друг друга и являются старыми друзьями, если их семьи перемешаны и, цитируя умные слова, которые попались мне на глаза позавчера, «если у них есть вера в цели друг друга, надежда на будущее друг друга и снисхождение к недостаткам друг друга», то почему они не могут работать вместе во имя общей цели как друзья и партнеры? Почему они не могут совместно пользоваться орудиями труда и таким образом повысить трудоспособность друг друга? Они не только могут, но и должны это делать, иначе Храм не будет возведен либо рухнет после постройки бездарными учениками, и мы будем снова, уже в третий раз, учиться в школе войны, которая будет несравненно более жестокой, чем та, из которой мы только что вышли. Могут вернуться времена Средневековья, и на сверкающих крыльях науки может вернуться каменный век, и то, что сейчас может пролиться на человечество безмерными материальными благами, может привести к его полному уничтожению. Я поэтому взываю: будьте бдительны. Быть может, времени осталось уже мало. Давайте не позволим событиям идти самотеком, пока не станет слишком поздно. Лучше предупреждать болезнь, чем лечить ее. На картину мира, столь недавно озаренную победой союзников, пала тень.

Никто не знает, что Советская Россия и ее международная коммунистическая организация намереваются сделать в ближайшем будущем и каковы пределы, если таковые существуют, их экспансионистским и верообратительным тенденциям. Я глубоко восхищаюсь и чту доблестный русский народ и моего товарища военного времени маршала Сталина. В Англии — я не сомневаюсь, что и здесь тоже — питают глубокое сочувствие и добрую волю ко всем народам России и решимость преодолеть многочисленные разногласия и срывы во имя установления прочной дружбы. Мы понимаем, что России необходимо обеспечить безопасность своих западных границ от возможного возобновления германской агрессии. Мы рады видеть ее на своем законном месте среди ведущих мировых держав. Мы приветствуем ее флаг на морях. И прежде всего мы приветствуем постоянные, частые и крепнущие связи между русским и нашими народами по обе стороны Атлантики. Однако я считаю своим долгом изложить вам некоторые факты — уверен, что вы желаете, чтобы я изложил вам факты такими, какими они мне представляются, — о нынешнем положении в Европе. От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике на континент опустился железный занавес. По ту сторону занавеса все столицы древних государств Центральной и Восточной Европы — Варшава, Берлин, Прага, Вена, Будапешт, Белград, Бухарест, София. Все эти знаменитые города и население в их районах оказались в пределах того, что я называю советской сферой, все они в той или иной форме подчиняются не только советскому влиянию, но и значительному и все возрастающему контролю Москвы. Только Афины с их бессмертной славой могут свободно определять свое будущее на выборах с участием британских, американских и французских наблюдателей. Польское правительство, находящееся под господством русских, поощряется к огромным и несправедливым посягательствам на Германию, что ведет к массовым изгнаниям миллионов немцев в прискорбных и невиданных масштабах. Коммунистические партии, которые были весьма малочисленны во всех этих государствах Восточной Европы, достигли исключительной силы, намного превосходящей их численность, и всюду стремятся установить тоталитарный контроль. Почти все эти страны управляются полицейскими правительствами, и по сей день, за исключением Чехословакии, в них нет подлинной демократии. Турция и Персия глубоко обеспокоены и озабочены по поводу претензий, которые к ним предъявляются, и того давления, которому они подвергаются со стороны правительства Москвы. В Берлине русские предпринимают попытки создать квазикоммунистическую партию в своей зоне оккупированной Германии посредством предоставления специальных привилегий группам левых немецких лидеров. После боев в июне прошлого года американская и британская армии в соответствии с достигнутым ранее соглашением отошли на Запад по фронту протяженностью почти в 400 миль на глубину, достигшую в некоторых случаях 150 миль, с тем, чтобы наши русские союзники заняли эту обширную территорию, которую завоевали западные демократии. Если сейчас советское правительство попытается сепаратными действиями создать в своей зоне прокоммунистическую Германию, это вызовет новые серьезные затруднения в британской и американской зонах и даст побежденным немцам возможность устроить торг между Советами и западными демократиями.

Какие бы выводы ни делать из этих фактов, — а все это факты, — это будет явно не та освобожденная Европа, за которую мы сражались. И не Европа, обладающая необходимыми предпосылками для создания прочного мира. Безопасность мира требует нового единства в Европе, от которого ни одну сторону не следует отталкивать навсегда. От ссор этих сильных коренных рас в Европе происходили мировые войны, свидетелями которых мы являлись или которые вспыхивали в прежние времена. Дважды в течение нашей жизни Соединенные Штаты против своих желаний и традиций и в противоречии с аргументами, которые невозможно не понимать, втягивались непреодолимыми силами в эти войны для того, чтобы обеспечить победу правого дела, но только после ужасной бойни и опустошений. Дважды Соединенные Штаты были вынуждены посылать на войну миллионы своих молодых людей за Атлантический океан. Но в настоящее время война может постичь любую страну, где бы она ни находилась между закатом и рассветом. Мы, безусловно, должны действовать с сознательной целью великого умиротворения Европы в рамках Организации Объединенных Наций и в соответствии с ее Уставом. Это, по моему мнению, политика исключительной важности… Во многих странах по всему миру вдалеке от границ России созданы коммунистические пятые колонны, которые действуют в полном единстве и абсолютном подчинении директивам, которые они получают из коммунистического центра.

За исключением Британского Содружества и Соединенных Штатов, где коммунизм находится в стадии младенчества, коммунистические партии, или пятые колонны, представляют собой все возрастающий вызов и опасность для христианской цивилизации.

Все это тягостные факты, о которых приходится говорить сразу же после победы, одержанной столь великолепным товариществом по оружию во имя мира и демократии. Но было бы в высшей степени неразумно не видеть их, пока еще осталось время… Соглашение, достигнутое в Ялте, к которому я был причастен, было чрезвычайно благоприятным для России. Но оно было заключено в то время, когда никто не мог сказать, что война закончится летом или осенью 1945 года, и когда ожидалось, что война с Японией будет идти в течение 18 месяцев после окончания войны с Германией… Сегодня я не вижу и не чувствую такой уверенности и таких надежд в нашем измученном мире. С другой стороны, я гоню от себя мысль, что новая война неизбежна, тем более в очень недалеком будущем. И именно потому, что я уверен, что наши судьбы в наших руках и мы в силах спасти будущее, я считаю своим долгом высказаться по этому вопросу, благо у меня есть случай и возможность это сделать.

Я не верю, что Россия хочет войны. Чего она хочет, так это плодов войны и безграничного распространения своей мощи и доктрин. Но о чем мы должны подумать здесь сегодня, пока еще есть время, так это о предотвращении войн навечно и создании условий для свободы и демократии как можно скорее во всех странах… Из того, что я наблюдал в поведении наших русских друзей и союзников во время войны, я вынес убеждение, что они ничто не почитают так, как силу, и ни к чему не питают меньше уважения, чем к военной слабости. По этой причине старая доктрина равновесия сил теперь непригодна.

Мы не можем позволить себе — насколько это в наших силах — действовать с позиций малого перевеса, который вводит в искушение заняться пробой сил. Если западные демократии будут стоять вместе в своей твердой приверженности принципам Устава Организации Объединенных Наций, их воздействие на развитие этих принципов будет громадным и вряд ли кто бы то ни было сможет их поколебать. Если, однако, они будут разъединены или не смогут исполнить свой долг и если они упустят эти решающие годы, тогда и в самом деле нас постигнет катастрофа… В прошлый раз, наблюдая подобное развитие событий, я взывал во весь голос к своим соотечественникам и ко всему миру, но никто не пожелал слушать. До 1933-го или даже до 1935 года Германию можно было уберечь от той страшной судьбы, которая ее постигла, и мы были бы избавлены от тех несчастий, которые Гитлер обрушил на человечество. Никогда еще в истории не было войны, которую было бы легче предотвратить своевременными действиями, чем та, которая только что разорила огромные области земного шара. Ее, я убежден, можно было предотвратить без единого выстрела, и сегодня Германия была бы могущественной, процветающей и уважаемой страной; но тогда меня слушать не пожелали, и один за другим мы оказались втянутыми в ужасный смерч. Мы не должны позволить такому повториться. Сейчас этого можно добиться только путем достижения сегодня, в 1946 году, хорошего взаимопонимания с Россией по всем вопросам под общей эгидой Организации Объединенных Наций, поддерживая с помощью этого всемирного инструмента это доброе понимание в течение многих лет…

Если мы будем добросовестно соблюдать Устав Организации Объединенных Наций и двигаться вперед со спокойной и трезвой силой, не претендуя на чужие земли и богатства и не стремясь установить произвольный контроль над мыслями людей, если все моральные и материальные силы Британии объединятся с вашими в братском союзе, то откроются широкие пути в будущее — не только для нас, но и для всех, не только на наше время, но и на век вперед».

Черчилль закончил. Овации долго не смолкали.


Прошла неделя, месяц. Сколько ядовитой лжи вылили в так называемых социалистических странах на эту светлую, полную человеколюбия, но в то же время мужественную и смелую речь. Многоопытный британский политик, осмелившийся заявить о необходимости стойко защищать свободу, был объявлен ненавистником мира, разжигателем «холодной войны». По-русски это называется просто — с больной головы на здоровую.

Сэр Уинстон Черчилль, аристократ в нескольких поколениях, потомок герцогского рода, при всем своем колючем характере и политическом темпераменте, оказался истинным демократом, любящим людей, ценящим честность и правду. В это же самое время кухаркины дети, бывшие босяки, среди которых было немало отпетых бандитов, оказавшись во главе «коммунистической империи», прикрываясь фиговым листиком словоблудия о народном счастье, на деле проявили себя жестокими врагами свободы, фанатиками лжи, тюремщиками, кующими оковы для всех землян без исключения. При этом фанатики эти, производящие горы оружия, включая ядерное и термоядерное, сладкогласно пели о некоем светлом будущем человечества. И многомиллионные массы, пребывая в бедности и голоде, будучи не в силах отличить скромную правду от гигантской лжи, верили им точно так же, как дети, идущие за дудкой крысолова.

Часть седьмая. 1947–1957