Эйе молча улыбался. Так, чтобы не выдать улыбку. Эдак таинственно. Многозначительно.
– Ты хочешь что-то сказать? – спросил его фараон.
– Я?
– Да, ты!
– Нет, ничего… Ничего особенного…
– А все-таки? Поведай нам…
– Право, ничего…
Его величество ударил ладонями себя по коленям, давая понять, что достаточно наслушался всякой всячины и что теперь будет говорить сам. Он прошелся несколько раз взад и вперед. Тут же. Недалеко: пять шагов вперед и пять – назад. А потом внезапно стал у колонны и прислонил к ней голову.
– Я внимательно слушал вас. Скажу правду. Хотя знаю, что не всем она нравится. Отец мой всевышний свидетель тому, что я не раз проигрывал от своей прямоты. И тем не менее…
Фараон смотрел наверх. Словно бы испрашивая совета у бога, который в голубых сферах. На челе его и в глазах его обозначилась сыновняя покорность и послушание В самом деле: он прислушивался. И только ему ведомые слова доносились сверху, и губы его величества, казалось, покорно повторяли их. Фараон стоял не шевелясь и не глядя на собеседников…
– Да, я размышлял над словами этого писца Бакурро. Взвешивал их. Я не мог поступить иначе. Ибо запали они глубоко в мою душу. Имеющий уши не должен пропускать слова, обращенные со стороны. В противном случае для чего уши? Я спрашиваю: для чего? Если уши нужны любому – они стократ требуются правителю. Ибо в руках его судьба всего мира. Поэтому я и слушал Бакурро. Поэтому, но не только…
Его величество внимательно прислушивался к звукам, которых не слышит никто, кроме верного и почтительного сына его величества Атона. Царедворцы сидели словно бы каменные…
– Я слушал этого Бакурро еще и потому, что говорил он вещи необычные. Которые не доводилось мне слышать. Возможно, что нечто подобное и случалось прежде в Кеми. В давно прошедшие времена. Возможно, говорю. Если это так, то необходимо признать некую неизменность времени. Между тем известно, что мир не видел еще города, подобного Ахяти, и той молниеносной быстроты, с какой он был возведен. Нет, мир не знал этого!..
Постепенно голос его величества становился все более твердым. Взоры фараона были обращены на семеров, сидящих в почтительных позах. Взгляд его величества стал подобен взгляду птицы нехебт – беспощадным и всевидящим…
– А гимны, сложенные в этом великом городе? Разве в Кеми слышали прежде что-либо подобное?
– Нет, – сказал Эйе.
– Нет, – подтвердил Пенту.
И это была правда. Его величество хорошо это знал. Так же как его враги – явные и тайные. Причем и те и другие отдавали ему должное. В самом деле, когда и кто складывал гимны благозвучнее? А музыка, которой сопровождались они? Кто вдохнул жизнь в эти арфы и флейты, в эти лиры и барабаны? Верные слуги его величества, которые чутко слушали советы фараона и в точности исполняли их. Или изваяния Джехутимеса, Юти, Бека… Разве не свидетельствуют они о том, что Кеми ушел вперед от седых времен, когда строились пирамиды вблизи Мен-Нофера? Нет, нельзя согласиться, что в Кеми ничто не меняется. Значит, не мог и двойник Бакурро произнести в точности те слова, которые говорил в ту ночь этот писец Бакурро…
«…Его величество во что бы то ни стало хочет чем-то отличаться от фараона Нармера, фараона Джосера и их потомков. Если Пенту посмеет разуверить его в этом, то навлечет на себя великий гнев. Фараон сам скажет, что отличает его от великих предшественников и что сближает. Он сам обо всем скажет…»
Эйе смотрел в одну точку: на небольшую щербинку на гладко отполированном каменном полу. Смотрел, думал и слушал. А Пенту от усталости прикрыл глаза. Но он не спал. Он никогда не засыпал в присутствии его величества. Ему удобнее было слушать с закрытыми глазами. Фараон знал эту его привычку.
– Я размышлял над словами Бакурро. Не мог я иначе. Выслушав вас и внемля советам моего отца Атона светозарного, я решил обнародовать указ…
Где-то меж колонн, в конце зала, мелькнула фигура начальника царских покоев Ипи. Царь приказал ему прислать двух писцов. И тот бросился выполнять приказание.
Его величество уперся рукою в колонну, точно намеревался сдвинуть ее с места. И сердито сказал:
– Вот прикажу я, вот прикажу я нечто. И весь Кеми – от Порогов и до Дельты, от Азиатских пустынь и до Ливии – превратится в базальт. И сейчас мы крепки, и сильны, и непобедимы. Но я сделаю Кеми подобием единого лагеря воинов. Это будет базальтовый бивуак. Даже дыхание у всех должно быть одинаково равномерным. Не говоря о шагах. По сравнению с которыми шаги лучшего полка покажутся расхлябанными. Вот прикажу я это и сделаю!.. Я обнародую этот указ!
Царь сжимал кулаки. Он казался кулачным бойцом. Каких обожают в азиатской Ниневии.
Это было поразительно: грозный тщедушный царь! Но главное в другом: что это будет за указ? О чем?
Этой ночью
– Кийа.
– Я слушаю тебя.
– Кийа.
– Твое величество, я здесь…
– Кийа… Ты не так меня называешь…
– А как же называть тебя, мой любимый?
– Вот так, как назвала.
– Хорошо, мой любимый.
– Это твои груди?
– Нет, твои. Они принадлежат тебе.
– Потому, что люблю их?
– Потому, что ты – господин мой.
– Они тверды, как яблоки.
– Это плохо?
– Я люблю их.
– Яблоки?
– Нет, твои груди…
– Эти груди – твои, мой любимый…
Эхнатон ищет глаза. Ее глаза. А вместо них – глубокая глубина. Он ищет ее губы. А вместо них – прохладные гранаты: такие большие, такие гладкие, такие притягательные. Он жаждет взять ее всю. В свои руки. В свои объятия. А вместо нее – обжигающее, невесомое пламя. О Кийа, кто родил тебя? Неужели же женщина во плоти? Или ты рождена там, на небе, возле отца великого Атона?..
– Послушай, Кийа, порою ты кажешься существом сказочным.
– Что же во мне сказочного?
– Или святою…
– Это еще что?!
– Я боюсь притрагиваться к тебе.
– Обними меня.
– Мне кажется, что проснусь однажды и не увижу тебя. Все окажется сном.
– Крепче обними!
– А может быть, я – это сон?
– Сжимай же посильнее… Я люблю, когда ты причиняешь боль…
– Вдруг ты проснешься и – не будет меня…
– Молчи…
– Ты будешь плакать?
– Прошу тебя, замолчи.
– Кийа, ты будешь плакать по мне?
– Вот я зажимаю тебе рот…
Его величество с каждым днем все сильнее ощущает одно: не может без нее! Она – в сердце его. Она – жизнь его. Как он мог без нее до сих пор?.. Он прижимается губами к ее уху и шепчет едва слышно:
– А ты сына родишь?
– Я рожу много сыновей. Я молода. У нас должно быть их много. Очень много.
– Именно сына?
– Только сына. Потому что люблю тебя… А когда любишь, говорят, желания сбываются.
– Да, это правда.
– Может, я уже зачала сына?
– Может быть. У меня не было сына. Одни дочери. Я не знаю, что с ним делать-то.
– С сыном?
– Да.
– Надо сделать ему обрезание…
– Это я знаю…
– А потом растить богатыря.
– Каким образом?
– Доверь это мне, возлюбленный мой.
– Доверяю…
Он целует мочку ее уха… Упругую, как бобовое зерно…
– Откуда у тебя такая мочка?
– Она вкусная?
– Вкуснее меда.
– Она тоже твоя, любимый.
– А это?
Он мизинцем – едва-едва мизинцем, кончиком его – касается углубления в животе. Крошечного углубления на белой чаше…
– Он тоже мой, Кийа?
– Конечно.
– Совсем?
– Совсем, совсем…
– Совсем, совсем, совсем?
Его величество дурачится от счастья. От избытка чувств… Горячей щекой припадает к животу. Он словно пчела на цветке.
Она смеется. Ей приятно. Эхнатон на вершине счастья – она-то хорошо понимает!
Он спрашивает не без лукавства:
– А если я умру?
– Сначала – я.
– Если – я?
– Но ты же повелел строить гробницу для меня?
– Так что же?
– Значит, раньше умру я!
– Неправда!
И он снова припадает к ней. И снова и снова спрашивает себя: «Кто же изваял ее? Где этот величайший ваятель?» Спрашивает себя, а сам знает – кто. Не может не знать. Это он! Это он, сияющий на небе!..
Он замирает. Обнимая ее. Слившись с ней… Откуда она? Кто изваял ее? И почему приблизил ее к себе так поздно?!
Кийа запрокинула руки. (Подмышки у нее гладкие, словно галька морская. Они тщательно выбриты цирюльниками.) И соски тоже рвутся вслед за руками. Куда-то кверху. Или в сторону. Такие розовые. Бледно-розовые.
Глаза ее полузакрыты. Она обессилела от любви. Ибо он – сильный. Ибо он – любимый. Она родит ему сына. Еще сына. Сыновей. Сколько захочет – столько и родит…
Ночь. Глухая ночь. Спит земля. Не спит только стража. И не спит Кийа. Не спит его величество.
– Ты устал?
– И не бывало!
– Ты жаден до любви.
– До твоей любви. До твоей!
Они смотрят вверх. При свете одного-единственного светильника потолок кажется небесным шатром. Под которым летают птицы. Написанные рукою Юти…
Может быть, проходит час… Он говорит:
– Я не говорю: буду любить вечно. Однажды уже говорил. Правда, не тебе. Но мне хочется доказать это…
И снова лежат. Безмолвные. Счастливые.
Ему захотелось вина. Ей тоже. Они садятся. Полунагие. И пьют глотками. Глоточками. Порою каплями. Наслаждаясь. Как любовью. Такое хорошее вино. «Лучшее вино Атона в Ахетатоне…»
– Послушай, – говорит он, – я сочиняю указ. Я разошлю его всем хаке-хесепам. Во все провинции. Я повелю высечь слова указа на гранитных столбах. И поставить те столбы во всех провинциях. И пока будут стоять те столбы с теми текстами – будет цел и неприступен Кеми. Во веки веков!
Вспомнив об указе, его величество на радостях поднимает чару. Выше головы. На всю вытянутую руку. А потом пьет ее залпом. Единым духом…
– Если мы были вот такими, – говорит фараон и крепко сжимает кулак, – то теперь, после указа, будем такими. Это указ о том, как нам дальше жить. Он превратит Кеми в единый военный лагерь. Несокрушимый кулак! Власть провинций обратится в ничто! Власть фараона усилится неимоверно!