Фарфор — страница 17 из 56

Но придётся всё-таки сказать: что-то треснуло, лопнули ниточки, и поехал шов – должны бы уже выйти в поле. Тоня бросает разговор, отвечает невпопад, всматривается вперёд: деревья часто и густо, тропинка крутит воронку – левее, правее, левее. И Тоня нехотя, ведь мы, кажется, спаслись уже, начинает сомневаться: почему мы доверились этой извилистой хитрой тропинке? почему свернули направо? И будто догадавшись о чём-то страшном (господи, чужой ведь ребёнок с нею), Тоня посмотрела по сторонам и сразу же как-то устала. Это всё ещё он, он никуда не делся, не отступил, не сбежал, смешанный, вечерний лес, зоркий и равнодушный. Оказалось, что это она, Тоня, шестидесяти семи лет, это она в клетке, в плену, и какой-то сильный большой зверь разглядывает её из темноты. Тоня испугалась, внутри холодная рука сжала Тоню: непонятно, куда теперь, и наверняка не успеть до сумерек, и Тамара будет кричать, и по темноте нужно будет идти со злой этой чёрной Тамарой, и дома парализованный, крепкий муж ждёт её, и когда она вернётся, муж будет мычать, и она поймёт только кое-что, и он начнёт злиться, споткнётся о стул, и ей страшно представить, что в этом узле, в этих изогнутых остатках запрятан тот давний Коля, который когда-то ездил на мотоцикле, и фотографии остались, где он на реке, и совсем страшно представить, что он тоже помнит это всё, и быстрее бы его хромота стихла в соседней комнате, быстрее бы он уснул, и затих бы, и успокоился бы уже, и тут в лесу снова заныло, осуждая Тоню, и Тоня стала просить прощения, прости Господи, Иисусе Христе, пусть подольше, ну куда же, куда же?

Тамара вдруг споткнулась о корень и из последних сил, из последней своей звериной ловкости зацепилась когтями за землю, еле удержалась. В Тамаре всколыхнулась злоба, и ко всему миру добавился мат: ебучий лес, ебучая тропинка, ебучая Тоня, черника, поле, железная дорога, жизнь – всё ебучее, надоевшее.

– Когда мы уже выйдем-то?!

Тоня специально как-то промолчала, и Тамара всё поняла. Уже давно должны были выйти, а значит, свернули не туда, не та тропинка, какая-то осталась со времён войны, старая, фашистская, и с очевидной злой ясностью разглядела Тамара: лес, огромный, ебучий, неотменимый, наступает на неё, как молчаливый танк, прямо из болота вылезает.

– Да мы вообще хуй знает куда идём! – сказала Тамара.

Шли, шли и – потерялись. Длинное равнодушное тире.

VI

День закончился, небо понемногу сворачивается. Все наши соседи посмотрели уже вечерний сериал, зажгли газ под сковородкой и стали на медленном огне жарить курицу, крылья и ноги. Как будто испугавшись такой судьбы, особенно громко закричали вечерние стрижи за окнами и летали, летали, не останавливаясь, летают и до сих пор. А мы который уже час идём по лесу.

– Хочется пить, – говорю я.

– А вода закончилась у тебя? – спрашивает Тамара. – И я свою допила.

– Ты тогда ягод поешь, они сочные, – советует Тоня.

Я залезаю рукой под пакет и раньше времени, воруя, зачёрпываю ягод. Мне становится свежо, легко и кисленько – как будто жвачку дали пожевать. А Тамара злится на Тонины советы, ведь мы (прописью) потерялись по Тониной вине, и Тамара злое ядовитое копьё кидает в Тонину спину:

– Тоня, а чего ты в свои огурцы чесноку-то столько набу́хала?

Тоня закачалась, но не обернулась.

– Сколько надо, столько и набухала… – сказала Тоня, на плечи бог зачем-то посадил злую, бесконечную Тамару.

А Тамара окрепла от злости и начала обстрел:

– Кто вообще в лес берёт солёные огурцы? Ещё бы селёдку взяла… И ладно бы сама ешь что хочешь, так ребёнку дала ещё! Надо было придумать такое! Или ты в лес три литра воды тащишь?

Тамара палкой проверяет Тонину мягкую, безвольную тушу и достаёт нож:

– И вообще, Тоня, леса не знаешь – не суйся!

Тоня дёрнулась, но как-то смиренно, а Тамара уже вырезает язык, вынимает кровавые субпродукты: желудок, печень, сердце.

– А уж если понёс тебя чёрт, то людей не бери хотя бы, сами помрём, без тебя!

И от ярости закидывает подальше Тонино сердце:

– Ребёнка вон потеряла, мать теперь наплачется!

Жаркая, с испариной спина у Тони: завела и потеряла. Тоне вспомнилось лицо моей мамы (где-то на рынке), и от этого лица, приятного в общем-то, стало тяжело: наплачется потом, и Тоня, не желая, даже сопротивляясь, увидела, как рот моей мамы начинает изгибаться, и Тоня жалобно попросила Господи и на всякий случай Дева Мария, Христос, покажите, куда идти, где дом, где сад, где сын, господи.

И хотелось бы сразу, чтобы Тоне было спокойнее, но нет, мы ещё идём и идём, и только потом какой-то сбой передо мной, непонятная суета, и выясняется, что, боже мой, мы вышли на перекрёсток. Очевидный крестик, наша тропинка, поуже, накладывается на более широкую, утоптанную, и отсюда, столкнувшись, перепрыгнув через поваленное дерево, тропинки сосредоточенно, опустив головы, расходятся в разные стороны. Я начинаю радоваться находке: куда, куда теперь? А Тоня с Тамарой молчат, их ужас умножается на два: куда теперь? вперёд? направо? налево?

– Всё, не могу больше, – говорит Тамара, ставит корзину на землю и садится на дерево, дерево трещит, крошится, но выдерживает Тамару. Тамара закрывает лицо руками и держит так немного, как будто плачет, но потом отнимает руки, и лицо сухое, злое.

– Пойдёмте по широкой тропинке, по ней чаще ходят, – говорит Тоня.

– Надо же придумала, спасительница, а куда идти-то? В какую сторону?

– Мох надо посмотреть.

– Блядь, что тебе мох, Тоня?

– То и мох…

– Как мы домой-то пойдём?

Тоня отходит к дереву и нагибается к земле, рассматривает ствол.

– Вот мох с этой стороны, – говорит Тоня, – значит, Клязьма там.

– Какое там?

– Река там, на юге, а дом там.

Тоня раскидывает руки, указывая части света.

– Клязьма не на юге, вспомни-ка, автобус-то как на Семязино ездит! – Тамара машет в другую сторону.

– Не знаешь, а споришь. Говорю тебе, Тамара, река – там!

– Вот ты упрямая пизда, Тоня! Не там!

– Поменьше бы тебе орать, Тамара…

– Ты меня не учи, лучше сына своего алкаша поучи.

Лес охнул, Тоня оказалась тонкой, стеклянной, щёлкнула, и трещина нервно побежала от горлышка к самому дну.

– Поучу, не беспокойся, – ответила Тоня по-школьному, не то, что хотела, но не сообразила другого, ранец, тонкие волосики захвачены косичкой.

– Не очень что-то ты научила его водку не пить!

– Мне хоть есть кого учить, – догадывается Тоня, – а тебе только коту в жопу дуть.

– Посмотрите-ка на неё, какая семейная тут нашлась! Сын алкаш, муж паралитик, и всегда был ёбнутый! – спрыгивает с дерева Тамара, земля трясётся. Тамара хватает корзину, говорит мне: «Юрочка, пошли!», и мы уходим от Тони по одной из тропинок. Тоня всё меньше, меньше, брошена на кресте, дура, пизда, заебаааа.

Обернуться на Тоню тогда неловко, а сейчас хочется, в последний разок: как тебе стоится, Тоня, дорогая, пока жизнь не полетела вниз? Но не обернулся, и как Тоня осталась там, я не знаю. Ну, наверное, ножки (варикозненькое расширеньице) стояли подошвочками на земле, ручки висели грустно, и волосы в косынке припрятаны, – что-то в этом духе? А через пять лет Тонин сын – впрочем, ладно.

VII

Через двадцать минут, не больше, только чуть-чуть помелькали ёлки, одышка и правый коленный сустав – всё больное захныкало в Тамаре, и она останавливается передохнуть.

– Сейчас припрётся вон.

Лес пересчитывает нас (раз и – всего-то – два) и темнеет ещё, начало девятого.

– Тащится еле-еле… – говорит Тамара примирительно.

Мы ставим чернику на землю. Тамара пытается подхватить и усмирить дыхание. В животе ноет догадка (а что если…), и мы жадно (ох, нет, нет) прислушиваемся: лес негромко что-то скидывает, перекладывает, чем-то скрипит, разрешает спеть птичке, которой никогда не видно. Но Тоню не слышно.

– Антонина! – строго и немного стесняясь зовёт Тамара. Услышав это, Тоня должна бы очнуться, одуматься, всплеснуть руками – что же это я! – и побежать к нам. Но Тамарин голос звучит глухо, стукается о деревья и не уходит далеко. Тоня очевидно не слышит.

– Тоня! – решается Тамара на погромче. – Тоня!

Тоня не откликается.

– Тоня! – подхватываю я, хотя это невежливо – без тётя, без отчества, но нету у человека никакого отчества, он ни тётя, ни дядя, нет у человека согласных, когда он один в лесу, а только «оооо», «аааа» остались; послушайте, послушайте, как громко я кричу: – Тоооняааа!

Мы большие тревожные уши приложили к лесу: давай, Тоня, пошурши ветками, закашляйся, крикни нам в ответ. Тони не было. Из скобок вышло: Тоня оставила нас и пошла в другую сторону.

– Ну пусть плутает одна, – говорит Тамара.

Тамара поднимает корзину как чужую, удивляясь весу: что это? ах да, ягоды, мы когда-то хотели варенья. Я оглянулся: позади валялась пустая тропинка.

Но нет, не ладно: через пять лет Тониному сыну придётся продать машину, чтобы отдать долги, придётся просить денег у матери, придётся совсем спиться и кричать, кричать на обои, на тёмные углы, и застегнуть потуже ремень, и повеситься придётся на батарее в ванной, прямо под тряпочками для пыли, под носочками Тониными, под маечкой Тониной, 1965 длинное тире 1998, страшно представить, да мы и не представляем. Тоня! Тоня! – кричу я.

Лес вёл независимые приготовления, выключал просветы, натягивал темноту снизу вверх. У поссовета ещё светлый вечер, солнце завалилось за картофельное поле, но оттуда, из ямы, светит, и хватает света, и в халатах женщины щёлкают семечки. А в лесу, под подкладкой, уже темно. Впереди много деревьев, оврагов, о болоте не хочется даже думать, и в Тамаре кто-то произнёс слова старуха, ребёнок, и когда они соединились, старуха и ребёнок, ей сделалось очень жаль – старуху и ребёнка, двух несильных людей, и снова загорчило глубоко в горле. Ей всё время хотелось обернуться и посмотреть, не идёт ли Тоня, и она злилась на Тоню, дрянь, эгоистку. И всё же Тамаре было неприятно, как будто подкисло и свернулось что-то внутри, вспоминать, как она кричала на Тоню. Нет, нет, отбрасывала Тамара свои грехи, эта Тоня, дура, завела их. Тамара подкладывала гири, крепила магниты под чаши весов, и огромный Тонин грех, конечно, перевешивал: завела, запутала, не знала леса, и теперь вот они брошены в лесу, старуха и ребёнок.