У бабушки – воспаление лёгких. Больница переполнена, и её сперва положили вдоль стены в коридоре (по ночам зудящий свет над сестринским постом), а потом кого-то выписали без улучшений, и бабушке открыли белые двери. В палате было человек десять старух, все болели скромно и тихо, не призывая: интенсивная терапия на фоне инсульта, инфаркта, гипертонии, осложнений после гриппа.
Алла лежала в халате (фонетическое упражнение), поверх халата – два платка (плечи, поясница), кулёк головы завёрнут в косыночку, оттуда поблёскивают золотые зубы и чёрные глаза.
Смотреть в стену страшно, и Алла рассматривала бабушку.
– Какая ты красивая, Галя! – сказала Алла.
Бабушка даже обиделась:
– Какая красота, когда нет здоровья. До туалета еле хожу.
Две тоненькие ноги, которые торчали из Аллы, были какой-то геометрической шуткой, ученической шалостью в учебнике: Алла не планировалась, но потом ей пририсовали четыре палочки, вот и вышел человечек. Ходячие старухи опекали лежачих, смертных, беспомощных: помыть яблоко, позвать санитарку. И Алла, молодая старуха, всего шестьдесят с небольшим, приступ холецистита, стала помогать бабушке. Она приносила кашу из столовой и, пока бабушка ела, говорила:
– У нас в Казахстане не было таких женщин, как ты, Галя. Ты очень красивая.
– Да какая уж красота…
А Алла знала какая: полные красные губы, яркие карие глаза, как будто не высохла со старостью бабушкина красота, а сверкает там, на дне.
После завтрака на Аллу нападала процедурная откровенность: капельница, и медленно, внутривенно, острой иголкой рассказывала Алла о своей жизни в Казахстане, во Владимире, иногда всплывал вдруг районный город, и трикотажный магазин у вокзала, но чаще всего в этих рассказах, конечно, умирала мамочка, Алла оставалась одна, и сестра отказывалась принимать Аллу к себе.
В часы посещений в больнице было солнечно (вероятно, окна на юго-запад) и даже весело: яркая морозная зима, высокие комнатные кусты, блестящий линолеум. Бабушка ненадёжно поправлялась, ходила неровно, но распущенные, брошенные волосы молодили её. Мы с мамой приносили жёлтые яблоки, что-то в банке, и бабушка сидела с нами в коридоре, нежная, слабая, больная. Иногда с мороза приходили дочери с рассыпавшейся, отцветшей химией и ворочали старух, ставили на бок, чтобы не было пролежней – моя словарная работа той зимы: лежать, и пролежать до крови, и не суметь перевернуться на бок, а только в могилу.
А вечером в больнице всё синело, опасно затихало (вздохнёт ли опять?) и постепенно наполнялось храпом, иногда с кровати у окна прорывался стон (приходите, мне больно). Алла круглела в темноте и смотрела на бабушку недосказанными глазками.
Мамочкины косточки остались у Энгельса, никому не нужны, белели в земле. Алла приехала во Владимир к сестре (двое сыновей, муж умер), а сестра говорит: «Ты мне здесь не нужна! Живи неделю, а потом ищи, где будешь жить!» И всё в Алле надломилось (и «а», и «л») и закровоточило, и платочки все её пропитались кровью. «Ты мне здесь не нужна!» Так и сказала. Была бы мамочка жива, она никогда не позволила бы, но мамочка не может ничего, глазки присыпаны, руки почернели.
А на второй неделе в больнице вскрылась бабушкина аритмия и отныне замерцала: бедные предсердия бабушкины хаотично возбуждались и сокращались. Даже когда любила она, не чувствовала так своего сердца, а тут – безо всякой любви, стоит надавить, нажать, как в небе, на снегу, на берёзах (особенно на берёзах!) испуганно мерцает её сердце. Врачи назначили дигоксин. Принимать по такой схеме: купите баночку, поставьте в поднос в соседстве с глиняным зелёным кувшином, чтобы на виду и не пропускать, тонким ножом (деревянная ручка) разрезайте на две половинки, теряйте половинки всегда, всегда ищите в очках, приподнимайте поднос, но не находите и режьте снова, а потом находите в блюдечке и так пейте до смерти, а умерев, оставьте невыпитую половинку (утром успейте – вечером нет), чтобы её нашли ваши внуки и плакали бы над этой неидеально отрезанной половинкой. Так бабушка и принимала.
Аллу выписали раньше. Бабушка, говоря честно, обрадовалась. Очень уж тяготили эти Аллины истории: «Так и сказала: ты мне здесь не нужна!» Поэтому простилась с Аллой тепло – навсегда. Алла покатилась.
Но как будто за углом всё время была, потому что представьте себе: мы с бабушкой идём поздоровевшей окрепшей весной мимо аптеки, как вдруг слышим крик «Галя! Галя!», и кто-то бросается бабушке под ноги. Смотрим – Алла!
Выяснилось: Алла стала искать приюта, устроилась в институт защиты животных уборщицей и получила (вымолила, выпросила, выстояла, всё это со своими чёрными влажными глазками) крохотную комнату в общежитии на втором этаже (длинный коридор до конца – налево). Прямо под Аллой, на первом этаже, – музыкальная школа днём и кинозал вечером, и там то неуверенно гудели, тянули, жали (Рахманинов), то громко дрались, взрывались, стонали (Жан-Клод Ван Дамм). Но не мешает: Алла так устаёт мыть огромную лабораторию, таскать вёдра, даже руки вытянулись, что не слышит ничего и спит мёртвым круглым сном.
– А ты где-то в этих домах живёшь, Галя?
Бабушка соображает быстро что к чему и начинает запутывать след, показывает колибри на ветке, залезает в воду по пояс, чтобы собаки не нашли.
– Да нет, я просто на рынок иду. Там, говорят, машина с дешёвыми цыплятами приехала.
Но Алла, конечно, опытная охотница: ей тоже на рынок надо, и как раз тоже цыплёнка бы купила, и макароны у неё тоже, тоже закончились, и творожку, и молока, и хлеба, и к чаю, она поможет нести сумку, ну и что, что не по дороге, нет, нет, прямо до дома, и на этаж, конечно, поднимет. Только бы теперь Алле перевести дух, а то задохнулась, и голова кружится. Алла, может, тогда зайдёшь передохнуть? Да как-то неудобно, Галя…
И вот Алла сидит у бабушки за столом, пьёт чай и говорит:
– Какая же ты красивая, Галя!
Алле уютно на табуретке, как будто в маленьком холодном автобусе ехала она всю зиму, по полям, мимо кладбища, где в снегу мёртвые лежат, мимо закрытых магазинов, мимо брошенных домов (пустые мутные окна), и только чтобы – наконец – сесть на бабушкиной табуретке, в цветастом платке, пить из блюдца чай, с вареньем, с баранками, с пряниками (вот они – черствоваты), и не для Третьяковской галереи, а просто после долгого пути.
И, конечно, Алла достаёт свою больную мамочку и выкладывает её нам между вазочек: так тяжело умирала, кричала ночами, как будто кошмары ей снились, и не узнавала Аллу, отталкивала её руки и всё хотела встать.
Бабушка через два часа берёт нож и говорит:
– Ну что же, пора мне ужин готовить.
Алла достаёт щит:
– Ноги так болят.
Бабушка жестоко режет худенькую путассу (голову, хвост, плавнички), сверху лук, злой майонез, делает огонь посильнее.
– Тогда поужинаешь с нами.
– Ой, да как-то неудобно, Галя, – черноглазо улыбается Алла, – вы ешьте, а я просто посижу.
Ест Алла медленно, отвлекаясь, чтобы расхваливать. Я рассматриваю посуду: по краешку тарелки бесконечно бегут две полоски – жёлтая и оранжевая, я пять раз пробегаю вместе с ними, даже кружится голова. Бабушка накрывает снова чай, ударяет стол вазочкой с баранками. У сахарницы удочерённая – от старого заварочного чайника – крышечка. Зато чашки на счастливых, душа в душу блюдцах.
Алла доедает рыбу и спрашивает, смотрим ли мы «Секрет тропиканки». У них с мамочкой был большой телевизор, «Горизонт», но всё пришлось продать, всё за бесценок, а тут у Аллы в общежитии совсем крошечный, чёрно-белый. Да, да, всё понятно, мы включаем телевизор и пускаем Аллу в наше кресло. Алла сидит как влитая: они с мамочкой очень любили «Рабыню Изауру», а потом мамочка умерла. Мы с бабушкой смотрим молча, не кричим, не болеем за Рут, не называем Ракел ощипанной курицей, и вообще мы делаемся тише, меньше, пока Алла увеличивается. Алла больше нас, сильнее нас, с мёртвой мамочкой на руках, с целым замёрзшим Казахстаном в подоле, огромная многобуквенная Алла. Во время рекламы мы выходим в туалет и там тихо писаем, в зеркало не смотрим: там никого нет. Странным кажется, что когда-то мы шли на рынок моложавой хозяйственной походкой и ещё надеялись.
Не успела серия закончиться, Алла снова: а хоронить так сложно было мамочку, мороз минус тридцать, и смерть некуда деть в такой холод, и мамочка неделю хранилась дома, пока не потеплело, и тогда только смогли расколоть землю для мамочки. А так Алла ложилась с ней ночью и спрашивала: «Как же теперь, мамочка, будет жить твоя Аллочка?» Она выбрала ей самое красивое платье, с любимой оборочкой, длинное и сложила в гроб колечко, цепочку, чтобы там ей пригодилось, а себе забрала часики или бусики, какую-то жалостливую, лезвием режущую мелочь.
– А ты, Галя, выбрала, в чём будут тебя хоронить?
Алла могла бы делать с нами что хотела, пусть даже съесть печень нашу, сжечь дорогие наши фотокарточки, вот нож, вот спички. Мы ложимся на ситцевую проштампованную тряпочку.
Даже так, как бы ни было страшно, уйду, оставлю её одну: одинокая бабушка ложится на ситцевую проштампованную тряпочку, и ей бы повернуться, перевести взгляд на горизонт, но у бабушки остались только слабенькие ключицы, и яркая, чёрная, нефтяная Алла висит над ней, и всё умирает мамочка.
– Галя, не можешь ли одолжить мне рублей тридцать до пенсии?
Господи, бабушка даже не сразу сообразила, откуда засветила жизнь. А потом очнулась и – так, наверное, прорывается жизнелюбивый гейзер. Тридцать рублей? Да бабушка бы станцевала ламбаду, если бы не артрит. Как просто! Ааай, ла-ла-ла-ла.
Конечно, тридцать рублей Алле дали, вернёшь, когда сможешь, не торопись. Алла тут же вошла в берега, засобиралась, вокруг проступили цвета: жёлтый плед, медная чеканка на стене (Эсмеральда танцует!), вот и кошечка наша, розовый язычок! Завтра рано вставать, говорила Алла грустно. Да, и нам! В сад пойдём копать грядки! рассмеялась бабушка. А где у вас сад, Галя? Очень далеко, Алла, на автобусе надо ехать! Спокойной ночи, Галя (с многоточием). Пока, Алла (с восклицательнейшим знаком).