Фарфор — страница 34 из 56

что-то (в кавычках, с маленькой буквы) по её поручению. Среди мужских дел, пахнущих железякой, машинным маслом, вдруг закричали из кухни, через коридор. Долго расшифровывал, что за слово в кавычках – пять бутылок чего? Наконец буквы сдались, сцепились – получилось пять бутылок «злодейки». Я проверил по словарям, поискал в интернете, и выяснилось, что бабушка просила купить пять бутылок водки – «злодейки». Был, оказывается, такой кукольный мультфильм в пятьдесят четвёртом году – «Злодейка с наклейкой» о вреде пьянства. Саша так и сказала – купи «злодейки»? Или он сам добавил прозвище? Я перечитал странички несколько раз, пожалел их, погладил пальцем имя Саше, уж в каком было падеже.

После деда Якова долгий, в семнадцать лет перерыв, но тоже в июне, начало лета.

VI

А на кладбище – хотелось. Это на автобусе через мост, смотреть, насколько обмелела река, много ли людей на нашем пляже, ходит ли этим летом прогулочный теплоход. Вход на кладбище кичится искусственными яркими цветами, заранее скорбящими венками – сыну, маме, коллеге: кого-то ждут они? Дальше сказочные приметы пути – колонка, огромный гранитный памятник, могила отца какой-то Наташи, маминой одноклассницы и тёзки, куда мама заходила прибраться, потому что Наташа уехала из Кирова и на отце всегда лежали прошлогодние листья, а ведь он участник войны. Счистив серьёзно, но без слёз листья с отца Наташи, мы шли по направлению к соснам, начинали попадаться знакомые лица соседних могил, и неожиданно, как гриб в лесу, находился памятник дяди Юры. На памятнике другая фотография, не та, что дома: дядя Юра в шляпе, воротник поднят, никто и не узнал бы дядю Юру. Ни травинки, тётя Ира приезжает раз в две недели и ухаживает, как за любимым садом – всё цветёт крупно, мясисто, невиданная пузатая зелень – очень рекомендуют для могил, чтобы забивала сорняки.

Через три ряда – дед Яков. Бабушка высадила к нему садовые колокольчики, ландыши, старалась угадать, что ему понравилось бы, поставила столик и лавочку. Кусты прижились, мы пропалываем, сажаем бархатцы. И не то чтобы торопимся, но иногда смотрим на часы: хотим уехать на 12:45, мост, река, моторная лодка. Моем руки из бутылки и поминаем за столом – компот, домашнее вино, хлеб, огурцы, яйца, кексы, вкусно, будто Христос воскрес в июне. Замечаем белку в соснах.

Когда собран мусор, чтобы выкинуть по дороге, бабушка ещё раз заходит к дяде Юре, как перед сном, и гладит его мрамор, его серенькую крошку, крошечку, и что-то говорит ему тихо, над кроваткой, три часа ночи, жар. Я повзрослел и плачу, а бабушка уже нет. На обратной дороге с кладбища всем грустно: многие умерли, а нам скоро уезжать, далеко тянется пляж.

Вечером в день поездки на кладбище – вкусные поминки. Всё, что кто-то любил – пирог с рыбой, грибы, беляши, запечённая щука, селёдка, водка, для детей (безо всякой уже привязки к мёртвым) открытый пирог с малиной. Всё вкусно, за столом шумно, внезапная боль в горле:

– Мамочка, ну что ты!

– Не буду, не буду.

Он умер уже шесть лет назад, семь лет назад, десять лет, даже не верится.

VII

Бабушка провожала нас на перроне, стояла грустная, без сумки, в свободном платье. Разговаривали о чём-то неважном, потому что о важном разговаривать было страшно: всё-таки следующий отпуск только через год, а бабушке семьдесят пять, семьдесят шесть, семьдесят семь, семьдесят восемь. Она шла за поездом, махала рукой, ускорялась, срывалась на бег и, побежав, пропадала из окна. Я плакал. Потом бабушка (ах да, Саша) перестала ездить на вокзал, чтобы не возвращаться поздно домой и не плакать в троллейбусе. Она махала с четвёртого этажа, из окна подъезда (окна квартиры не выходили во двор), лица не видно, но всё и так понятно.

Взрослея, я стал узнавать в себе именно бабушку Сашу: через тысячу километров её нос, её взгляд, её меланхолия, её поза перед сном – рука под голову, грустный потолок. Во мне появилась и окрепла её интонация: печально гладить кошку, потому что она обречена (на что?), и приговаривать котик-братик, котик-братик. Бабушка однажды рассказала мне, как много лет назад её обидела внучка Оля. Дяде Юре дали квартиру, и они всей семьёй переезжали из квартиры на Октябрьском проспекте в новенькую панельненькую пятиэтажку на Профсоюзной улице. «Теперь у нас будет новая жизнь!» – радостно сказала Оля, семь лет, ничего не имея в виду, вообще повторяя чьи-то слова. А бабушка с кухни, через коридор, посмотрела на Олю и запомнила на всю жизнь, с какой радостью от неё уезжают. Я всё это хорошо понимал, нам обоим грустно было спускаться с холма, когда далеко впереди ленится речка. Говнотечка – добавляли мы с бабушкой, чтобы развеселить себя, но выходило грустно. Как-то в день отъезда из Кирова я пытался выгнать осу, которая гудела над тазами с вареньем, а бабушка сказала: «Да пусть летает. Когда вы уедете, останусь хотя бы с осой». Лучше, кажется, не скажешь. Я замер, внутри похолодело, остаток дня оса электрическим одиночеством жужжала в тишине.

Во время учёбы в институте я несколько раз приезжал к бабушке Саше зимой и впервые увидел белый морозный Киров, сильный ветер на набережной, остановившуюся реку, бабушкино пальто и шапку. Киров от мороза, от моей юности дал трещину, надломился, и пропал куда-то город детских путешествий, а обшарпанные жёлтые дома сделали шаг вперёд, особенно в зимние сумерки из окна автобуса. Я писал письма из Кирова, ездил в книжный магазин и в ЦУМ, но ничего не покупал. Бабушка пекла малиновый пирог с замороженными ягодами, и он тоненько, пытаясь справиться, пах малиной, летом, детством, поминками.

Бабушка каждый раз дарила мне что-то заметное: шкатулку из капокорня, освобождённую от снастей, морячка-бутылку с маленькими чашечками, висящими у него на плечах, собрание сочинений Диккенса, в «Оливере Твисте» закладка из троллейбусного билета, кружку деда Якова, книжку «Принц и нищий» дяди Юры с дарственной надписью Юре на день рождения 1958 год. Я всё брал с благодарностью и со странным чувством, будто бабушка даёт мне то, что я должен спасти, потому что это может больше никому не понадобиться. Кое-что я просил сам: сахарницу, пепельницу, фотографию. Попросить чёрные бусы из агата (тогда они поехали в больницу с пирогом, и я убрал обратно) я не решился. В конце концов бабушка подарила мне и музыкальную шкатулку. Брать её было страшно, ведь Миша однажды поломал механизм. Но бабушка настаивала: покрутишь и – заиграет… Я забыл, что такое капокорень, сказал я от неловкости. Это такой нарост, кажется, на берёзе, сказала бабушка, его срезают и как-то обрабатывают, видишь, тут такой узор получается, бабушка провела пальцем, потому что слова для узора не было. Я точно-то и не знаю, это дед разбирался, ему их когда-то дарил доктор из района. Бабушка пошла за газетами, чтобы завернуть шкатулку, большая квартира отзывчиво передавала бабушкины шаги в коридоре, узор на крышке шкатулки в светлой утренней комнате напоминал блики солнца в воде. Не досказанная до конца бабушкина фраза хотела продолжиться у меня в голове: заиграет – и вспомнишь обо мне, когда (вместо следующего слова) я подошёл к окну, посмотрел на морозную, румяную трубу. Пока мы упаковывали вещи (шкатулка, бинокль деда, собрание сочинений Флобера), бабушка рассказывала мне, как после ухода с работы (ей было семьдесят пять лет) она решила в последний раз поехать в дом своего детства в Ярославской области. В доме жили далёкие родственники, не желавшие поддерживать связь и принимать гостей, но бабушка прошла пешком от соседнего села, где останавливался автобус, постучала им в дверь и сказала: «Уж как хотите ругайте меня завтра, а сегодня пустите переночевать». Переночевать пустили, хоть и без гостеприимства, но бабушка не обращала внимания: уж очень ей хотелось посмотреть на дом, на дорожки свои, по которым в детстве она ходила в школу, по которым уезжала поступать в мединститут. «На полу поло́жите – на полу буду спать», – сказала бабушка родне. Я представлял, как бабушка шла старой дорогой и перебирала глазами деревья, как вынырнуло вдалеке её село с кардиологическим скачком колокольни и приближалось, показывая изменённое, почти чужое лицо. Только, может быть, вот эта рябина… Я бы сам спал на полу.

Время от времени я открывал старые кировские книги и нюхал. Иногда везло, и из страниц вываливалась открытка – Дорогие Яков Иванович и Александра Николаевна! Поздравляем семью Мальцевых! Яша и Саша, с Новым годом! Иногда летом у меня в квартире пахло малиной, а в сырые дни на балконе удавалось поймать запах бабушкиного садового домика. Если поздно вечером с моста на улице Старая Басманная я видел, как проползает недавно оттолкнувшийся от вокзала поезд с жёлтыми окнами, хотелось снова в Киров.

Я вернулся через пятнадцать лет после смерти бабушки Саши, тоже летом. В поезде вспоминал бабушкину поездку в родную деревню. Остановился у сестры Оли (от вокзала совсем в другую сторону) и ходил по местам, которые помнил с детства. Был у цирка, в городском парке, где каскадом спускается вода в пруд, на Театральной площади, в музее Салтыкова-Щедрина, в котором дремала смотрительница, и я шагал украдкой по деревянном полу, чтобы не разбудить. От музея до бабушкиного дома было двадцать минут на троллейбусе, но я не мог решиться вот так сразу туда поехать, поэтому пошёл на набережную. Когда я спустился к реке, оказалось, что как раз сейчас отходит прогулочный пароход. Я быстро купил билет и впрыгнул – последним пассажиром – на палубу. Пароход шумно работал двигателем, долго отползал от берега и наконец пошёл по реке. Из той единственной поездки на пароходе по Вятке, которая была у меня в детстве, я помнил только немного мамы у перил и корни дерева в воде, больше ничего. Теперь я плыл вдоль каменных плит, придерживающих берег, потом мимо песочного пляжа. Кое-где сидели люди, худой мужчина гулял с худой собакой. Скоро открылся вид на высокие панельные дома, появилась стая чаек. Дойдя до какого-то места, ничем не примечательного, пароход стал разворачиваться. Я пытался всмотреться в даль и понять, что там дальше, куда я никогда не доеду, но река, сохраняя тайну, уходила вправо, показы