Рррооодина моя. В центре комнаты стоит большой стол, таящий в себе скрытые возможности (раздвинуть, вытащить дополнительную доску для гостей), за этим столом я всё время писал; отец приносил с работы рулоны миллиметровой бумаги с показателями разных устройств, я разрезал рулоны и поверх синих кардиологических графиков записывал главы своего детектива, обычная шариковая ручка не справлялась, и я писал чернилами, старый, не отпускавший пробку пузырёк, съёмные перья крепились на карандаш, чернила ярко, расплываясь, покрывали графики, за этим же столом я писал письма всем родственникам, которых не знал, Дорогая тётя Муся, от люстры, растопырившей свои блюдечки, свет доходил плохо, поэтому я придвигал к столу торшер, от него осталось только чувство кнопочки, когда давишь на неё ногой, а вида его я не помню. На подоконниках (а вот и покойники) стояли цветы и летом сохли, а зимой мёрзли, я помню два, без названий: один – нежный, бледно-розовый, лепесточки красиво вырезаны, другой – толстые ломкие листья образовывали цепочку, которая заканчивалась кисточками цветов. За подоконником – балкон, оазис однокомнатной квартиры в летние месяцы. С него, если слегка высунуться и повернуть голову, видно поле и приятно думать о железной дороге и Кирове, но о балконе, кажется, и так сказано достаточно. Я решаюсь наконец раскрыть все бабушкины шкафы. Ниша в коридоре скрипит дверью, там появляется горб серого пальто на крючке, у пальто всё время отрывалась петелька, и его вешали за холку. Другая одежда не видна, летняя неподробность зимнего шкафа. Только где-то сверху – рулоны обоев, для которых не хватило стен. А платяной шкаф, в комнате, показывает на полках спелёнутый свёрток чего-то белого, трикотажного, распутать его нельзя, вещи капризничают, не хотят показываться. На штанге висят платья, предусмотрительно накрытые, чтобы не пылились, накидкой, и, как я ни старался, накидка не поднималась, память, кажется, не знала, что под ней. Можно было только вспомнить, как я совсем маленьким открывал этот шкаф и засовывал в темноту платьев руку, и подолы откликались на моё прикосновение – гладкий, холодный, плотный, пропуск под блузкой, совсем нежный и цепляющийся за пальцы. Сейчас я поводил рукой в темноте, пожалел, что нету такой подробной фотографии, где был бы запечатлен каждый угол этого шкафа, и вдруг заметил, что стемнело. В квартире загустел зимний вечер, тускло светила люстра. Меня поджидала ловушка глубокого кресла, из которого трудно подняться, так глубоко оно провалилось, цвет сиреневый, полинявший. Наступала зима, телевизор был выключен.
VI
Вырвавшись из предыдущего абзаца, я зимой приехал во Владимир на поезде Москва – Ковров, который шутит, переставляя буквы, коровами на конечной остановке. В одиннадцать вечера привокзальная площадь во Владимире пустая, нехотя светят фонари, транспорт уже не ходит, и троллейбусы стоят, прижавши уши, сонные. Я вызвал такси. Водитель ехал быстро, пропустил поворот, и пришлось пробираться как-то через больницу, мимо старых девятиэтажек, фары заставали врасплох давно забытые, спрятавшиеся за сугробы дома. В подъезде у родителей поставили новую экономную систему освещения, она должна работать от простых человеческих звуков (шаги, удар сумки о перила, кашель), но обычно свет не включается, и ты поднимаешься в полной темноте. А если поставить сумки и ударить в ладоши, громко, с восторгом, лучше дважды или трижды, лампочка загорается. И так на каждом этаже – кажется, что ты аплодируешь темноте или показываешь фокусы. На третьем этаже по хлопку появился детский велосипед, на четвёртом – герань.
Ночью я стал искать бабушкин альбом с фотографиями. Он лежал на книжных полках под потолком, спрятанный от пыли в пакет. На обложке альбома по коричневому рельефному картону (вместо неба) летят три синих силуэта лебедя. Лебединый полёт должен навевать грусть, ощущение необратимого хода времени, и это, несмотря на схематичность, ему удаётся.
Бабушка купила альбом, чтобы хоть как-то упорядочить фотографии, и тут же разочаровалась: на картонной странице были сделаны надрезы, чтобы туда вставлять снимки, но наши фотографии в основном не подходили по размеру: то оказывались малы, вываливались из уголков, то велики и не помещались, гнулись лица. Мы старались пристроить как-нибудь. Приклеивать не хотелось, ведь на обратной стороне часто написана дата, поэтому некоторые фотографии мы просто складывали между страниц. Мы пытались сохранить хронологию: от бабушкиной молодости до недавней, три года назад, поездки в Новоазовск, где брат Илья стоит, так широко расставив ноги, как будто старается пошире. Страниц в альбоме было не так уж много, все фотографии явно не влезали. Бабушка начала отфильтровывать родственников, бедные племянники и внучатые племянники, которые присылали через бабушкину сестру фотографии с подписями «Любимой тёте Гале» со свадьбы, из роддома, просто из-за стола с грязными тарелками – они полетели первыми, чернобровые далёкие люди, Таня, Лора, Анечка, Павлик. Этих необязательных родственников бабушка сложила всех вместе – в братскую могилу последнего разворота. Когда я достал альбом из пакета, племянники и племянницы тут же выскользнули. Я узнал Анечку на чёрно-белом губасто-зубастом снимке, мини-юбка, кресло. На ступенях загса стояли Павлик, костюм и брови одинаково велики, и его невеста, ломкая, залаченная причёска, сдобное платье, позади торжествует фата. Я отодвинул племянников и внуков – бедные! снова! – и с осторожностью, которая всегда появляется около старых доживающих вещей, открыл альбом.
В два ряда чёрно-белые девушки. Четыре сидят на траве, каждая – в позе русалки, с наклоном влево (для них – вправо), бабушка – первая слева. Наломанные ветки с пышной листвой закрывают туфельки, и кажется поэтому, что туфельки были дурные, изношенные. Во втором ряду стоят две девушки в белом, между ними – густая, почти чёрная ветка, свисающая с низкого дерева, тонкий расчёт фотографа, потому что из-за ветки – драма: темнота отступает от молодости и одновременно нависает над нею. Причёски у девушек показывают лбы, особенно наглядно – у кудрявых. Я вспомнил каждое лицо и часики у бабушки, но больше прочих я рассматривал в детстве красивую блондинку с острым, нервным лицом, поэтому её я узнал как старую знакомую, брошка у неё всё ещё конкурирует с крупными пуговицами и нарушает симметрию блузки, но уж очень, наверное, хотелось остаться на фотографии с брошкой. Блондинка теперь стала похожа на какую-то актрису, не из талантливых. Бабушка (ведь всё ради неё) с белым воротничком на чёрной кофточке, робкая галочка выреза, на руке дефект печати, который, если напрячь глаза, оказывается родинкой, одной руки нет (за спиной у подруги), чёрные глаза, чёрные брови, чёрные волосы, усиленная фотографией смуглость. На обороте чернильные дрожащие буквы: Буденновка, 13 июня 48-го года. Я набрал эту дату в интернете и узнал, что тринадцатое июня сорок восьмого года было воскресеньем. Фотография сразу изменилась, сделалось очень жаль далёкий воскресный тёплый день, он начался с какого-то завтрака, выбор одежды, красиво причесаться, звук шагов в доме, который мы обычно не замечаем, на улице ветерок, живые лица. Сразу за воскресеньем потянулись вопросы: где это? в парке? кто фотограф? как зовут блондинку? И на секунду показалось, что можно спросить, вдруг бабушка помнит этот день. Я опешил от этой мысли, как будто обнаружилось внутри меня какое-то место, далёкая область, которая пока не в курсе, что бабушка умерла. После фотографии продолжился день: отряхнули подол, прогулка, долгий светлый вечер, ноги не болят. Я попытался выяснить, что это за место – Будённовка, усомнился в двух буквах, мне мешала шапка красногвардейца, которая всё время появлялась в результатах поиска. В конце концов я нашёл, что Будёновкой называлось с тысяча девятьсот тридцатого по тысяча девятьсот шестьдесят пятый год село недалеко от Одессы. От Новоазовска, где жили бабушкины родители, это восемьсот километров, десять часов в пути на автомобиле, в сорок восьмом году путь занимал, наверное, в два раза больше времени. Нужна была какая-то цель, чтобы поехать так далеко. Полезли новые вопросы, от которых пришлось отмахнуться.
На спине фотографии в левом уголке по диагонали (так красивее) бабушкиной рукой: май 1956 г. г. Владимир. Изгиб холодной демонстрации, вынужденные пальто, платки. Первого мая пятьдесят шестого года было одиннадцать градусов тепла, девятого мая – девять градусов, но погода приблизительная, в интернете можно найти только Москву, а во Владимире рассчитывали сами – из московской вычесть два градуса, всегда чуть холоднее. Бабушка и ещё двое позируют: красивый мужчина с немного болезненным лицом, как будто гастрит, но скорее всего, от скромности перед камерой, один глаз прищурен, галстук в мелкую клетку; полная женщина, с усилием застёгнутое пальто, лицо только начинает смеяться, косынка на середине головы, однозначный пробор, непонятное сооружение из цветов в руках; бабушка в пальто (цвет, наверное, от зелёного до коричневого – на выбор), пробор сбоку, кудри закреплены заколкой, под пальто шарфик, где-то когда-то умерший, я его не помню, чернота губ выдаёт помаду. Мальчик с шариком на шаг позади щедро, чётко улыбается в камеру. Остальные случайно попались, недозасунули руку в карман, недозакончили шаг, недозакрыли рот, за бабушкиной головой мужчина заметил фотографа и посмотрел в камеру не определившимся лицом, с которым мы обычно и ходим по улицам. Лица прохожих мы забываем быстро, даже красивые, но эти замёрзшие демонстранты оказались в плену фотографии и моей памяти. В детстве мне нравился смеющийся молодой человек, на границе фокуса удерживающий красоту своего лица, из-за близости к автомобилю я думал о нём как о водителе. Ещё дальше – толпа пятен лиц, все в нефокусе, различимы только лбы, кепки и волосы. Если всех, приговорённых стоять смирно, отпустить, то вдруг шум на улице, музыка, громкие голоса.
На парадной стороне фотографии белая надпись, как делали раньше в ателье: