Она ведь гораздо младше него. И ей быть преемницей Май! Занять этот высокий пост! Теперь, глядя на ее поджарые голые икры и сочный широкий рот, поджатые от усердия губы, он понимает все. Огромные глаза. Светлая кожа. Ошибка совсем не была ошибкой. Он так и знал. Брат передумал.
Весь тот день, когда Май и Джит ездили с визитами к невестам, Сурадж играл на дхоле[22] — импровизировал и упражнялся, пытаясь подражать барабанщикам, которым свистел и аплодировал на параде неделей раньше. Как элегантно они смотрелись в лазурных туниках и павлиньих шапках! Как современно. И как толпились на балконах взволнованные женщины, любуясь молодыми музыкантами. Он поставил себе целью принять участие в параде на следующий год, только бы чертова левая рука делала, что ей сказано. Она все время сбивалась на ритм правой, хотя должна была отбивать три четверти такта, синкопируя в промежутках. Ему уже казалось, что дело идет на лад, когда послышался шум — вернулась повозка с Май и Джитом. Игнорируя их требование выйти во двор, он поправил ремешок вокруг вспотевшей шеи, так чтобы барабан висел наискось, и продолжил играть. Наконец в комнату вошел Джит и вежливо попросил выйти: Май ждет. Мохан уже был там — стоял руки в боки, мокрый и грязный, оттого что поливал из шланга скотину.
— Ты бы подал брату руку, — сказал Джит, когда Сурадж вышел к ним, но не то чтобы присоединился — встал подальше от их треугольника со все еще висящим на шее дхолом.
— Весь день ничего не делал, только в барабан свой колотил, — сказал Мохан, глядя воспаленными глазами. Он любил коротать вечера в компании деревенских пьяниц, этот Мохан, но ему все прощалось, потому что и работал он усерднее всех. Даже в самое пекло трудился на поле, обливаясь потом, вместе с которым выходил весь алкоголь.
— Свадьбы в следующем месяце, — сказала Май. — На вспашку нужны все руки, так что сразу после. Может, семнадцатого. Смотря как посевы будут выглядеть.
— А семьи согласны? — спросил Мохан.
— Они сделают так, как им скажут. Но сходите завтра в храм. И обязательно скажите священнику, что все должно быть скромно. Никаких плясок и песнопений.
— Жаль, — сказал Мохан, дернув Сураджа за ухо. — Ты бы мог на барабане сыграть.
— Все три в один день, — продолжала Май. — Их деревни довольно близко.
— Так дешевле, — объяснил Джит.
— И из дома надолго уходить не надо, — рассудительно заметил Мохан.
— Хорошо, — сказала Май. — Закажу иностранной ткани, пока можно. Этот Виджайпал на углу говорит, что еще сможет достать сколько-то. И выложи пол мрамором.
— Целиком? — спросил Мохан, вздыхая, что ему привалило работы.
— Только в их комнате, снаружи будет чересчур.
— Если тебе нужно где-то играть на дхоле, найди другую комнату. Это — для них, Май уже сказала, — обратился Джит к Сураджу.
Тот ничего не ответил. Женитьба его не интересовала. Ни одного счастливого мужа он еще не видел. И ни одной счастливой жены, если уж на то пошло. Какая бы она ни была, главное, пусть оставит его в покое, большего он не желал. Перспектива секса его тоже не соблазняла, поскольку он уже успел узнать городские бордели. Он почесал шею концом барабанной палочки — ремешок опять натер.
— Сколько им лет? — спросил Мохан. — Со скотиной справятся?
— Придется, — ответила Май. — Твоей, сказали, семнадцать. И твоей тоже.
Последние слова были обращены к Сураджу. Тот насмешливо оттянул щеку изнутри языком.
— Быстро состарилась. На прошлой неделе ты сказала, она только-только вышла из ребячьего возраста.
— Ей семнадцать. Помалкивай.
— А твоей, брат? — спросил он Джита.
У того задергались губы. Даже в детстве, когда он тайком переставлял тарелки, чтобы получить самую большую порцию масла, ему никогда не удавалось скрыть вину, и тарелки приходилось переставлять обратно.
— Точно не знаю. Сказали, четырнадцать-пятнадцать.
— А тебе двадцать третий год. Стыд и срам.
— Дело решенное, — вмешалась Май. — Священник уже знает, кого на ком женить.
Сурадж криво улыбнулся.
— То есть он пересмотрел всех трех и убедил тебя поменять их местами, так надо понимать?
— Ты поставил все с ног на голову, — сказала Май.
— А тебе и дела нет. Он обманом отнимает то, что принадлежит мне. Какая разница, да?
Май крепко треснула его по щеке, но он лишь едва шелохнулся.
— Я сказала, ты ошибся.
И больше он не проронил ни слова, ни в последующие дни, ни после свадьбы, решив, что по большому счету Май права: жена — это жена, ее задача — приносить сыновей, а в остальное время сидеть под вуалью, от него подальше. И неважно, какое у нее лицо.
И теперь он давит ее своим весом, всасывается в ее грудь и с таким напором делает толчки, что она все ближе и ближе придвигается затылком к стене. Это изнасилование. Он уже не замечает ее лица. Да, он чувствует желание, но еще боль, сладость мести и обладания тем, что по праву принадлежит ему. В конце концов, такая нескромная женщина лучшего не заслуживает.
После он ждет, что она сожмет на груди тунику и убежит в слезах. Но ее глаза сухи. Потянувшись обеими руками за спину, она застегивает металлический замочек туники. Невероятно, она совершенно не торопится. Перекидывает свои длинные волосы через одно плечо и расчесывает эту черную завесу пальцами. Он старается собрать в кулак всю ненависть к этой безнравственной женщине, ведь на ее лице ни тени стыда. Какая все-таки удача, что он на ней не женился. Даже проститутки с крашеными губами и то притворяются оскорбленными после соития. При мысли об этом ненависть вспыхивает моментально, но она сложная и затуманена ощущением чуда, естественным для двадцатилетнего мужчины. У нее такая спокойная улыбка и такое выразительное лицо. Она встает, расправляет сзади тунику, двумя руками убирает волосы назад и сворачивает в узел. Стоит, свободно опустив руки.
— Мне можно говорить? — спрашивает она.
— Нет.
Она хмурится и делает забавную гримаску, потом поправляет колокольчики на ногах, накидывает вуаль и поворачивается к выходу. Ее темные шелковые бедра колеблются в полумраке. Он понимает, что хочет задержать ее, но не ради одного лишь ее тела, их тел, не только ради живости ее черт, а с подспудным желанием уничтожить этот мир, в котором он сам себе не признается. Над амбаром зависли в желтом свечении светлячки. Дать ей уйти просто так?
— Я хочу видеть тебя еще.
Она уже у выхода, но замирает на полушаге, спиной к нему, опускает ногу и слегка поворачивает голову.
— Сегодня ночью, господин?
Господин! Додумалась же. Может свалить его одним словом. В нем снова поднимается вожделение, и в ней тоже, это ясно. Какая тихая чувственность, какая умиротворенная ненасытность. Он перекатывается на локтях и садится, скрестив ноги, внезапно почувствовав себя перед ней учеником. Его голые бедра сверху припудрены пылью.
— Сегодня ночью — прекрасно.
— Тогда тебе нужно сказать Май.
Он улыбается. Как она изменилась.
— Посмотрим.
Она переступает порог и исчезает во дворе. На небе уже звезды, и это сбивает ее с толку — неужели так поздно? Что, если остальные женщины вернулись и видели или слышали их с мужем? Но в комнате никого, и только через некоторое время до нее доносится голос Харбанс — та просит Гурлин принести самый широкий парат, громадный поднос, да поживее, потому что у нее уже голова кружится под грузом тыквенной ботвы и сага. Мехар выходит помочь, и они вместе перебирают зелень, расправляя и отмывая от грязи листья.
— Быстро стемнело, — замечает Гурлин.
— М-м, — зевает Харбанс и устало отирает лоб рукой, повыше, где она чистая, а потом вдруг говорит: — Ого, вы только гляньте.
Они смотрят в ту сторону. Над крышей амбара пляшет столб света.
— Светлячки? — предполагает Гурлин. — Какая странная ночь. Может, муссон будет раньше обычного.
Мехар смотрит не отрываясь. Они сверкают так волшебно. Интересно, он еще в амбаре и думает о ней, как она — о нем?
Женщины ретировались к себе, а Сурадж по-прежнему сидит в амбаре, прислонившись к глинобитной стене. Братья вернутся и разбранят его: он не убрал навозное месиво вокруг буйвола, но единственное, чего ему сейчас хочется, — это сидеть в благотворном мраке и думать о ней. О ее огромных умных глазах и атласной коже. Изящном изгибе бровей. Узкой талии, которую он кусал и кусал, а потом спустился ниже, поднял глаза и увидел ее мокрый дрожащий рот. Ее пальцы вжались ему в спину, и он еще чувствовал ток, пронзивший его в ту минуту. В следующий раз он будет не так груб. Он был слишком груб? Неважно. В следующий раз он будет нежен, как впадинки под ее подбородком. Заслышав, что вернулась мать, а за ней братья, Сурадж берет повязку, встряхивает от грязи и оборачивает вокруг головы в маленький плотный тюрбан. Он не хочет показывать им свои волосы, точнее, что остриг волосы — первый в семье, кто так сделал. Теперь они падают только до плеч. На прошлой неделе он пошел к цирюльнику-магометанину на базаре, дал ему рупию с лишком и приказ держать рот на замке.
Сурадж поднимается на ноги, и именно это механическое действие вызывает падение первой костяшки домино и цепь синаптических вспышек глубоко в чаше его мозга. Он снимает с нее тунику. Ее улыбка. Ее спокойствие. Мой господин. Сказать Май. Сказать Май? Он замедляет шаг и останавливается, не дойдя до двери. Нащупывает стену. Заставляет себя соображать. Сжимает кулак и в этот момент осознаёт, что произошло, тихо опускается на землю и, скорчившись, прячет лицо в ладони.
14
Она ничего не скажет. Не сможет. Это уничтожит ее саму. Ее обреют, разденут донага и проведут на веревке через всю деревню. Как предостережение другим. А если и нет, если Май проявит милость и не вышвырнет ее, все равно ее положение в доме будет ниже некуда. Не почтенная жена старшего брата. Не старшая невестка. А самое последнее существо в доме. Оскорбительные намеки от сестер. Тонкое издевательство Май, без права на ответ. История неизбежно просочится наружу, проникнет в каждый деревенский дом. Так всегда бывает. Лишь только она отважится пойти на базар за дюжиной яиц или горстью бамии