[23], по ее следу побежит злобная молва. Не давая ни секунды роздыху, не позволяя ни на минуту забыться, удушливая деревушка и ее мелкие умишки будут травить жертву, пока она не юркнет обратно в дом, где столкнется с тем же самым, и так будет всегда, пока она не умрет, но даже и тогда о ней не перестанут судачить, рассказывать друг другу байку о невестке, которая обольщала братьев мужа, проститутка, гетера, даже по смерти она не будет знать покоя, приговоренная скалить зубы и царапать когтями стенки своего гроба, пока ее жгут на суде.
— Ты взял роти, чтобы съесть или раздавить?
Сурадж смотрит на лепешку и тут же расслабляет пальцы.
— Простите, — еле слышно говорит он.
Снова вечер; еще сутки назад он стоял и смотрел, как она забирается по стене с палкой в руке.
— В этом месяце рано темнеет, — продолжает Май. — И луна снова огромная.
— Красуется, — говорит Джит.
Сурадж замирает, поднеся роти к губам, потом откусывает от лепешки и жует так медленно, что слышит каждый щелчок челюсти. Знает ли Джит? Могла ли она проболтаться в своем великом простодушии? Он так и так перекидывает в уме эту мысль, жуя очередной кусок. Ему бы никто не сказал ни слова. Даже брат. Май позаботилась бы об этом. Ради спасения семьи, их репутации она позаботилась бы о том, чтобы бесчестье настигло только заблудшую невестку. И снова эта картина: рынок, осклабившийся на нее торговец: «Может, и мне провести с тобой ночку, сестра?» Жгучие слезы катятся по ее щекам, пока она кладет монеты на источенный жучком прилавок и забирает плетеную сумочку с коричневыми яйцами.
— Давай сюда, если так и будешь на нее смотреть, — говорит Май. — Пол хорошей лепешки в мусор.
— Поможешь мне дерьмо убрать в амбаре? — спрашивает Джит. Сурадж кивает и отряхивает ладони.
Дверь в комнату жен открывается, и одна из них выходит с медным кувшином. Наверное, они смотрели сквозь ставни — она смотрела, — чтобы знать, когда нести воду. Но с кувшином идет не она, думает он с облегчением, к которому примешивается странное разочарование. Нет, это его собственная жена. Она ставит перед ним стальную чашу, на дне которой лежит кривой бледно-серый обмылок, и когда он берет его и вытягивает руки, она наклоняет кувшин и льет воду. Он тщательно моет руки, рот, бороду, берет поданное ею жесткое полотенце и отчищает ногти от куркумы, а потом встает, как будто вспомнил о чем-то срочном, и смотрит куда угодно, только не на жену. Что, если за ставнями стоит и следит за ним она? Может быть, это женщины видят всё, а мужчины глядят на черные ставни? Он идет в амбар, и лоб его рассекают три глубокие ложбины.
— Ты куда собрался? — спрашивает Май.
— Дерьмо убирать.
— Ну и зачем было тратить мыло?
15
Солнце восходит и заходит, восходит и заходит, а в долгие промежуточные часы Сурадж держится подальше от фермы: на базаре, где они с приятелями скептически дивятся новой штуке под названием беспроводное радио; сидит на своем барабане у сыромятни; дремлет в тени, пока скотина с хлюпаньем бродит в заросшем тростником болоте. Из дома он выходит через амбар, пересекает поле как раз тогда, когда Мехар должна идти за навозными лепешками, и не возвращается, пока не взойдет луна и пока Мехар не закроется у себя в комнате вместе с сестрами. Ворота к тому времени уже на запоре, поэтому он с разбегу подпрыгивает, подтягивается на стену и прыгает вниз, через каменную ванну. Он стоит в пустом дворе: звезды над ним как блестки на темном платье дня. Они так близко — протяни руку и оторви одну, и когда он проводит ладонью по ночи, звезды движутся параллельно его руке. Интересно, что за ними? Наверное, Бог, думает он, и его медные весы. Раздается звук. Что это? Сурадж замирает. Тапочки. Кашель. Меньше чем через минуту — дверь. На пороге мужской комнаты появляется старший брат, он проходит к колонке у амбара. Каким он кажется маленьким в этой позе: одной рукой нажимает рычаг, из другой пьет, скрючившись, как пугливое ночное животное. Наконец он ополаскивает лицо и выпрямляется, слегка дернув костлявым плечом, как будто оно его беспокоит. Сурадж вдруг чувствует теплоту к нему, и на долю секунды в этот бархатный час воцаряется равновесие: любовь к брату тихо и безупречно гармонирует с вожделением к его жене. Вдоль стены вьется змея; пока Сурадж наблюдает, как ее хвост исчезает под железными воротами, Джит начинает пересекать двор — и тотчас словно скала обрушивается на Сураджа. Он должен остановить брата во что бы то ни стало.
— Брат, — произносит Сурадж, выходя на лунный свет.
Джит не вздрагивает — может, он все время знал о присутствии Сураджа?
— Что?
— Один из Бава сказал, они видели у нашего колодца мусульманина. В Мурналипуре.
Джит поворачивается и прямо смотрит в лицо Сураджу.
— И что же ты там нашел? — спрашивает он, не скрывая иронии. Не в первый раз Сураджа посещает подозрение, что брат его иногда ненавидит, ненавидит за то, что он не старший брат в семье и не сталкивается с тем, что выпало на долю самому Джиту.
— Я там не был. Мне казалось, я говорил тебе. Может, кто-то опять испортил полив?
— Так съезди.
Сурадж нарочито широко улыбается.
— А ты почему не можешь?
На лице Джита выражается сдерживаемое напряжение, треугольная челюсть выпятилась вперед.
— Давай без капризов. Езжай.
Он снова направляется к дальней комнате.
— Добился, чего хотел, да? — выпаливает Сурадж. — Сын с мамашей обстряпали дельце, как удачно. Для тебя.
Джит поворачивается, но не смотрит ему в глаза.
— Я не понимаю, о чем ты.
— Ну и как она тебе?
— Тебе нельзя так говорить о ней.
— Брату нельзя так поступать.
Джит что-то гневно бормочет, потом идет к воротам, и оттуда слышится непростительно громкий для этого часа лязг замка.
— Болото разлилось, лучше через нижний рынок, — советует Сурадж, в то время как Джит берет стоящий у стены велосипед и тряско выезжает за пределы фермы.
Сто. Двести. Триста. Неподвижно стоит во дворе Сурадж — «солнце» — под луной, и считает, едва шевеля губами. Осматривает все вокруг, начиная с тихого амбара, веранды, на которой поставлены стоймя чарпои, их длинные круглые ножки похожи на дула винтовок, и дальше, до фарфоровой комнаты, захлопнувшей ставни в молчании. Скользит взглядом мимо двойных дверей, дальних от входа. Теперь он подходит к ним, проводит рукой по облупившейся краске и крадучись проникает внутрь, туда, где Мехар велели ждать мужа.
Она осторожно скрывает свою радость от того, что он против обыкновения не поднимается и не уходит, как только кончил. Нет, он лежит рядом, и она представляет себе его голову, которая покоится на овальной подушке, а открытые глаза глядят в потолок. Печальные глаза, помнится ей. Он перебирает пальцами свои волосы, кончик локтя едва ли не касается ее виска. Она убеждает себя в том, что может его разглядеть.
— Муджхе тумсе куч бат карни хай.
Я хотел бы обратиться к тебе. Как официально! Ее глаза расширяются. Улыбка.
— Ты окажешь мне честь.
В темноте слышен шорох: он поворачивается к ней лицом. Она ждет, прижавшись щекой к запястью и опустив глаза. Рука начинает ныть. Он ищет ее лицо и дотрагивается до подбородка, легко и нежно, одним пальцем, она и не думала, что муж способен прикоснуться вот так, ее губы раскрываются, и она слышит собственное дыхание, теплое и влажное. Слышит ли он? Наверное — да нет, точно, он чувствует его на своем запястье, когда гладит ей лицо, глаза, кожу вокруг колечка в носу, раскрывает ладонь, чтобы охватить всю ее прекрасную светлую щеку. Он ведет большим пальцем вдоль по ее руке, высвобождает из-под головы и целует, лижет ладонь. Кровь бурлит, бунтует и горит от желания, и слова изменяют ему. Разговор подождет. Он впивается в ее коричневые соски, а она стискивает руками сбившийся узел его волос. Их страсть как будто реальная вещь, которую можно потрогать, почуять и уж точно услышать.
16
Солнце стрелами проникает сквозь ставни. Мехар стоит, прислонившись бедром к каменной стойке, одна ее рука подпирает локоть другой, которая, в свою очередь, подпирает голову, — Мехар будто спит, а может, и вправду спит или спала, но от нее не укрываются суетливые и резкие движения Гурлин. Чайник ставится с размаху. Морковь режется с громким стуком. Мехар пропускает все это мимо себя и сосредоточивается на другом звуке — учитель напевает, собираясь домой. Кажется, она его уже видела, когда он шел по дорожке за стеной их комнаты: ей определенно знаком этот большой живот, очки, синий тюрбан и нечесаная борода. Она слушает приятную мелодию, пока та не тает так далеко, что уже бесполезно напрягать слух. Мехар открывает глаза. Гурлин водружает на стойку большую ротанговую корзину, берет оттуда баклажан и вонзает в него нож. Подавив улыбку, Мехар принимается замешивать тесто на вечер.
Братья накормлены, она уносит со двора последние тарелки, и, хотя солнце за домом клонится к горизонту, под вуалью все искрится светом и воздух напоен острым ощущением долгого и почти завершенного дня. В фарфоровой комнате Гурлин сидит на корточках перед лоханью с мыльной водой и моет тарелки.
— Вот еще, сестра, — говорит Мехар, ставя стопку тарелок поверх других.
Гурлин с каменным лицом отшвыривает мокрую тряпку и уходит, заявив, что забыла на крыше перец.
Мехар занимает ее место.
— Что это с ней? Весь день не в духе.
Харбанс молча заносит разделочный нож над перепуганной мышью, которая таскала у них зерно. Брызжет теплая кровь, Харбанс морщится и, опустив вуаль, ногой открывает дверь, чтобы выкинуть два кошмарных кусочка в поле. Они падают в жесткую траву, а в высоте уже кружит пустельга. Харбанс захлопывает дверь и заставляет Мехар подвинуться, чтобы смыть брызги крови с рук.
— А у колонки нельзя было? — с досадой спрашивает Мехар.
— Дело в том… Муж больше ее не зовет, — говорит Харбанс, понизив голос и подбирая слова. — Она