Фарфоровая комната — страница 27 из 29

Родной дом моей тети выглядел так, словно в нем не жили много лет: мутные стекла, заколоченная дверь. Я подошел к краю плоской крыши и стал высматривать Танбира. Вскоре я заметил его скутер во дворе дома как раз за тетиным. Наверное, они вместе росли. Я стал быстро вспоминать. Слова дяди в первый же вечер («сосед в той деревне, откуда она родом»). Расспросы Танбира о Куку. Наша с ней встреча около банка и боль в ее голосе («это с ним у нее шашни, с учителем?»).

Я в волнении перегнулся через бортик крыши, чтобы лучше видеть его двор. Там стоял квадратный столик, заваленный книгами. А на одном из трех стульев лежал шарф Радхики — тот самый, с узором из красных чешуек. Мой взгляд упал на мешковину, закрывавшую вход в дом. Из-за нее выглядывал руль велосипеда Радхики. Я почувствовал сразу и горечь, и смущение и понял, как был слеп. Потом мешковина приподнялась, и наружу вышла Радхика — и тут я повернулся и побежал назад по крышам, боясь, что меня засекли.


Я надеялся, что она еще зайдет и я все объясню, но она не зашла, а потом оказалось, что у меня всего пара дней до отъезда. Однажды утром, отчаянно желая сделать хоть что-нибудь, я пошел на базар купить книжек — ее идея, — и меня окликнул парикмахер:

— Племянник Джая!

Я посмотрел через дорогу, но заговорил клиент парикмахера, через клубы пены для бритья:

— Твоя докторша тебя ищет.

С недобрым чувством я зашел в клинику. Радхика складывала настольную лампу, чтобы убрать ее в коробку, полную серых учебников. Снаружи стоял скутер Танбира, но его самого видно не было.

Лицо Радхики смягчилось. Она отложила лампу, подошла, обвила меня руками и прижала к себе. Я тоже обнял ее, но неуверенно, едва касаясь ее рубашки, как будто чувства внутри этого объятия были слишком хрупки.

— Ты уезжаешь прямо сейчас? — спросил я.

— Меня вызвали раньше, чем собирались. Не хватает кадров, — сказала она, возвращаясь к своим коробкам. — Видел бы ты старика Дуггала. Скачет от радости.

— Реально сейчас?

Она вздохнула.

— Уезжаю.

Я принялся благодарить ее, неуклюже и обиняками, снова не в силах сказать то, что хотелось, а может, впервые понимая, что это не всегда и нужно, а затем появился Танбир, поприветствовал меня кивком и протянул Радхике бутылку воды.

— Спасибо, — ласково сказала она, и он снова кивнул.

Была ли у них любовь? Просил ли он ее остаться? Просила ли она его уехать с ней? Я так и не узнал.

Радхика посмотрела на свои руки, чуть-чуть одернула юбку на коленях, взглянула на меня и улыбнулась. Потом подняла коробку.

— Помочь тебе нести? — спросил Танбир, не двинувшись с места и избегая ее взгляда.

— Ничего, — сказала она, — мне не тяжело.


Я тоже должен был уехать до выходных, но прежде на ферму нагрянула моя тетя — попрощаться. Помню, я развешивал выстиранные напоследок вещи; позади лежал раскрытый чемодан.

— Так что, уехала твоя подруга докторша?

Она выглядела довольной, но какой-то нервной.

— Ее работа кончилась, — сказал я.

— Значит, никаких больше посиделок. Ни ей, ни тебе, ни этому учителю.

— Очевидно.

— Вы, наверное, оба расстроились, что она уезжает?

Я поставил пустую корзину на пороге комнаты и повернулся к Куку, чтобы посмотреть ей прямо в глаза. Великолепная была сила воли у этой женщины, которой не дали выйти замуж за соседского юношу, а выдали за нелюбимого — моего дядю, пока Танбир заводил романы с кем вздумается. Он разлюбил ее и двинулся дальше. А ей не дали возможности сделать то же самое.

— Я расстроился, а насчет учителя не знаю.

— Наверняка они друг на друга набрасывались, как на собачьей свадьбе.

Порыв жаркого ветра принес облако пыли со двора, и я спросил себя: всегда ли отступает боль, если разлюбить? И принял решение защитить нас обоих.

— Вот уж не думаю, — сказал я.

— Нет?

Она сделала паузу, а потом быстро спросила:

— Разве они не сошлись?

— Насколько я знаю, нет.

Не знаю, поверила ли она мне. Вряд ли; может, еще и угадала мою попытку пощадить ее.

— Можно вас спросить?

Я оглянулся на комнату.

— Вы когда-нибудь задумывались, что было с моей прабабушкой? Что-нибудь о ней знаете?

Она тоже заглянула внутрь, но сказала только:

— Я знаю хижину.

Стоя на крыше, я смотрел, как она возвращается в деревню, с каждым шагом гоня и отталкивая от себя Сунру. Над ней маячила гигантская статуя Кришны. Он действительно играл на флейте, как того хотела Радхика, и под этим огромным небом я на миг заглянул в будущее, и меня охватило чувство, что отныне все будет иначе, что я больше не приму ни дозы, что я поеду в Лондон, у меня будут друзья, будут любимые и я построю жизнь так, как мне хочется. Сегодня я вспоминаю его с улыбкой, восемнадцатилетнего и не желающего признавать порядок вещей; он не мог знать, что дважды сорвется и дважды завяжет, что подспудная боль никуда не уходит и за ней можно только следить. Когда сигналит такси и он застегивает молнию на чемодане и переворачивает его на бок, в воздухе разлита пронзительная грусть расставания, и оттого, наверно, ему кажется, что чьи-то глаза наблюдают, как он выходит из комнаты и пересекает двор. У ворот он даже поворачивается лицом к дому, почти надеясь увидеть фигуру в окне. Конечно, никого там нет, только полоска красной флажной ткани, принесенная откуда-то ветром и свободно плывущая над крышей.

40

В день побега Сурадж приходит на конную ферму и выбирает коня, который в точности соответствует его идеалу. Это мощный махагониево-красный зверь с благородной белой звездой от лба до самых ноздрей, из которых пышет горячий пар. Сурадж гладит и гладит изгиб его спины, что-то шепчет в розовые складки его уха. Обернувшись, окликает свистом хозяина.

— У наших колодцев рыщут какие-то бродяги. Ничего, если я объеду ночью поля, а утром верну его тебе?

Толстяк с густыми клочковатыми баками, чье пузо еле сдерживает оливковая рубаха, идет вперед мелкими шажками, как при больной спине.

— Этого? — выдыхает он в конце долгого странствия.

— Да, самое то.

— Точно справишься с ним?

— Две?

— Скорее десять.

— Десять!

Но торговаться некогда. Конь будет его. Он вынимает еще три монеты из нагрудного кармана и протягивает хозяину.

— Грабеж среди бела дня, — говорит он, не сдержавшись.

Хозяин указывает на туго набитые седельные сумки.

— В них просо. Свежемолотое. Не смей кормить его всякой дрянью.

— Не беспокойтесь, дядя. Буду беречь как своего.

Выводя коня под уздцы, Сурадж шепчет, придвинувшись так близко, что касается носом вибрисс на лошадиной морде:

— Лети как стрела, прошу тебя.

Хозяин стоит руки в боки и наблюдает, как они идут к полю.

— Как любовницу отдает, — бормочет Сурадж, садясь в седло.

Его тотчас охватывает чувство силы и власти — и он пускает коня рысью.


Рядом с хижиной он спрыгивает. Чтобы коня не заметили из деревни, стены которой виднеются вдалеке, Сурадж заводит его за хижину. Он целует коня, тот опускает голову в короткую тень и щиплет траву.

Сурадж идет к двери; кожаная сумка со сбережениями уже спрятана внутри. Торговец обувью так восхитился новой вывеской, что щедро заплатил сверху. Теперь у Сураджа достаточно денег, чтобы снять комнату, пока он ищет работу. В Лахоре ведь тоже нужны оформители вывесок. Сурадж оглядывается на коня, который застенчиво отворачивает морду к очередному кустику травы, а потом переводит взгляд на деревню вдалеке. Его Кала-Сангхьян. У него мелькает мысль пройти вперед и взглянуть напоследок на ферму, но он решает не нежничать — в конце концов, больше всего на свете он хочет забыть это все: амбар, навоз, плоские крыши, храмы с колоколами, белые купола всех до единой гурдвар. В Лахоре они заживут по-новому. В этот момент, стоя у двери в ожидании ночи и гадая, придет ли Мехар, он словно прозревает. Только теперь, перед самым побегом, потрясенный, он осознаёт, что ничего не хочет делать без нее и, хотя это не входило в его расчеты, без памяти ее любит.


Через несколько часов, в середине ночи, Мехар слышит, как кто-то отпирает ворота. Она бросается к окну и успевает увидеть Джита, уезжающего на велосипеде. Может, опять что-то случилось на колодцах. Мехар тихо вдевает ноги в шерстяные тапочки. Она думала, что будет нервничать сильнее — такое впечатление, что страх усох и превратился в какое-то твердое оружие, принуждающее ее двигаться вперед. Зато это самые хорошие тапочки, думает она. Самые недырявые. Могут выдержать долгую дорогу. Нечасто она позволяет себе их надеть, эти тапочки. И они ей как раз по ноге. Или она все-таки нервничает? Затаив дыхание, она закутывается в шаль и встает.

— Это кто там?

Она не сразу узнает голос.

— Я. Спи. Еще ночь.

— Тебе пописать надо?

Это Харбанс, в ее голосе беспокойство, и Мехар понимает по звуку, что сестра села на кровати.

— Ложись. Я быстро.

— Не глупи. Сейчас вокруг опасно.

Мехар не спорит, боясь вызвать подозрения, и они идут через двор. У колонки их останавливает Май: выйдя за порог, она спрашивает, куда они собрались.

— По нужде, — говорит Мехар, решив теперь идти по большаку, чтобы Май не увидела, как она идет назад на грунтовую дорогу.

— Обе? Плохая ночь для прогулок.

— Но ведь такая темень, — говорит Харбанс.

— Я же не захочу потерять вас обеих, правда? Харбанс, иди спать. Я подожду ее сама.

Харбанс явно недоумевает и не желает подчиняться, поэтому Мехар говорит: «Не волнуйся», — и ласково дотрагивается до ее руки, надеясь, что Харбанс вспомнит этот жест. Когда начнут спрашивать, кто видел Мехар последним, отзовется Харбанс. Мехар подумала об этом, еще когда они выходили из комнаты, и порадовалась. Харбанс всегда была добрее других женщин.

Под влиянием нахлынувших чувств Мехар снимает свадебную шаль, которая сразу так восхитила Харбанс, и отдает ей.

— Думала, будет прохладнее, — объясняет она.