- Исподтишка в сортире. А ты иди бабёшкам зубы заговаривай.
Сидящий на буле болванчик-будда, щелкнутый мной в знак приветствия, все еще качает лысой головой, когда я возвращаюсь с новобрачными.
Ленинградские пироги, капустные и с саго, удались на славу, но из-за свадебного стола тетя Маня то и дело удаляется на кухню - переживать.
Не потому что ей не нравится штангист, который не может удержать то нож, то вилку, и от этого краснеет, как будто его душит галстук.
Скорее, наоборот.
Потому что, наконец, им улыбнулось счастье в виде этого русского богатыря.
Не то, что в городе Ленина, а вообще ей с Ингой не очень-то и полагалось жить - как маленькой, а все-таки семье врага народа. Я видел маленькое фото с испуганным лицом. Счетовод в ЦПКиО на Островах Центральном парке культуры и отдыха имени злодейски убитого товарища Кирова - муж и отец их пытался выдать город белофиннам, за что получил "десять лет без права переписки". Так, возвращая передачу, деликатно сказали тете Мане в Большом доме на Литейном, добавив, чтобы не ждала: "Устраивайте свою судьбу". Но устроили судьбу ей сами. Отправили за тысячу километров отсюда - в Кировскую область на лесоповал. Глядя на тетю Маню, вносящую за ручки самовар, мне трудно представить, как она могла валить деревья. Где была при этом Инга? Оттаскивала ветки? Как они сумели выбрались из этой Кировской области? Не знаю. Вокруг меня много белых пятен. Знаю только, что выжили они, благодаря деду, который незаконно поселил их у себя.
Бабушка сводит брови, но дед выпивает со штангистом по последней.
Ночью молодожены вызывают "неотложку".
С кровати дед интересуется, что повидал я в Эрмитаже. Сверяясь с записной книжкой, я рассказываю. Он опускает веки - одобряет. Дышит он уже без кислородной подушки.
На следующий день его сажают к супу. Любимому - из корюшки. Рыбешка эта из Невы спасла в блокаду Ленинград. Есть нужно с головой, и я пытаюсь.
- Где был сегодня?
- В музей-квартире Некрасова Эн А.
- На Литейном. Знаю. Реставрировал. Вчерашний день часу в шестом Зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни слова из ее груди, лишь бич свистел играя... А дальше?
- И музе я сказал, смотри: "Сестра твоя родная".
- Молодец.
- Двенадцать комнат! Представляешь? А в учебнике "Родной литературы" написано, что при царизме он страдал.
- Эх, внучек, внучек...
Кровать у них с бабушкой высокая и бледно-желтая. Палевая. Над выгнутым изголовьем в позолоченной рамке "венка" - писаные маслом ангелочки. Под ними к обоям пришпилена булавкой почтовая открытка, с которой я давно отпарил марку Российской империи. Крепко обняв друг друга, любовники прежних времен с решительным видом стоят на мостках перед прудом. Подпись: "Навеки вместе". Кружевное покрывало переброшено через отвал изножья, но лиловое стеганое одеяло еще накрывает огромные подушки: мы с дедом просто прилегли перед вечерним чаем. Мне хочется спросить про моего отца, которого я видел только на фотографиях. Но дед еще слишком слаб для этого. И я прошу рассказать "про Славку". Его ординарец Славка, взятый из деревни бабушкиного деда, отличался таким идиотизмом, что можно уписаться. Но не сегодня:
- Ну его к бесу. Вся жизнь моя из-за него насмарку.
- Почему?
- Донес, мерзавец, на меня в Чрезвычайку.
Еще в первом классе я был премирован книгой "Рассказы о Дзержинском" про то, как Железный Феликс любил пирожные эклер.
- В ВЧК?
- В нее, проклятую.
- Тебя забрали в Большой дом?
- Нет, на Гороховую. Два! Эх, внучек... Дедушка твой офицер был. С фронта! Но то, что ожидало его там... Не приведи Господь.
Что ожидало его на улице с таким несерьезным названием, этого я себе представить не могу.
Но оттуда он попал в "Кресты"...
С моей стороны профиль деда надменно благороден. Седина со стальным отливом. Я глажу его и нюхаю с ладони запах бриллиантина из жестяной коробочки, которая на этажерке - зеленая и круглая. Мне хочется отвлечь его от молчаливых воспоминаний. Я прошу хоть что-нибудь смешное.
- Как я в разведку ходил, не рассказывал? Юго-Западный фронт. Галиция. Август. Жара неописуемая. И вот посылают меня в разведку. Ночь черней сапожной ваксы. Прикусил я колосок и через рожь ползу.
- По-пластунски?
- В основном на четвереньках.
Я смеюсь.
- Как вдруг рука проваливается, как в болото. Бум! И обдает меня зловонной жижей. Выходит луна, и что я вижу? Рука моя по локоть в австрияке.
- Как это?
- А в пузе у него. Австрияки, они на солнце, как жабы, раздувались.
- Между прочим, - говорю я. - Другой мой дед был тоже австрияк.
- Папахен Любы?
- Да. Тоже офицер.
- Впервые слышу.
- Она тебе не говорила?
- Боюсь, что нет. Факт в высшей мере любопытный. И что же приключилось с твоим гроссфатером?
Русские, как мне известно, умирают, но не сдаются. Поэтому не без стыда за нерусского деда я говорю, что он капитулировал в Галиции ("Сдавались целыми дивизиями", - кивает довольный дед). Но, поскольку гроссфатер был культурный человек и научился в Англии, то до своего внезапного изъятия из новой советской жизни он преуспел, создав на юге "миллионное" хозяйство по разведению овец. Во время НЭПа.
- Повезло. Я пирожками торговал с лотка.
Негероический период деда мне малоинтересен, я возвращаю его к первой мировой, которой, так выходит, я обязан своим возникновением:
- Два деда, два врага... А если бы он тебя убил?
- Скорей бы я его!
Дотянувшись, я беру с этажерки твердую фотографию бравого прапорщика, который, конечно же, недаром получил Святую Анну и темляк на саблю.
- Кто бы кого не убил, меня бы, - говорю, - на свете не было.
- Это верно. Ради тебя империи мы наши и профукали...
Меня охватывает чувство вины - неясной и безмерной. Шутка ли подумать!
Издав предупредительное кряхтенье, начинают бить часы, которые старше нашей власти рабочих и крестьян. Я спрашиваю, помнит ли он революцию Великую Октябрьскую?
- Откуда же мы знали, что она Великая? Мы с бабушкой думали, очередная заварушка в центре. Если бы мы знали, жизнь бы прожили иначе.
- Как?
- Совсем бы по-другому. Возможно, что вдали от милой родины. Что здесь мы пережили, знает один Господь. Но все в Его руках. Он покарал Россию, Он и простит. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется... Но, может, тебе?
- Целуй, целуй, - толкают меня в спину. Я поднимаюсь на застеленную чем-то табуреточку, с помощью которой бабушка обычно зажигает в углу лампады. В совершенно новом темно-синем костюме и при галстуке дед лежит в гробу. Нордический нос с облезлой ноздрей заострился и стал, как из воска. Под аккуратно зачесанными волосами лоб - холодный.
Исполнив, я отшагиваю на пол, кто-то кладет мне ладони на плечи. Люди снизу озарены своими свечками. В комнате много еловой хвои, но запах смерти я чую, пока дым из кадила на цепи не забивает ноздри.
- Благослови душу усопшего раба Божьего...
Потом я ухожу на кухню попить воды. Напившись, а заодно намочив голову, я завинчиваю кран, но он пропускает струйку. Завинчиваю сильней. Капает все равно. Вдруг для меня в мире больше ничего не существует, кроме этой вот капли, она нарастает на ободке трубки, на краю, постепенно увеличивается, набирая сил для обрыва. Срывается в раковину. Шлеп. Маленькие брызги. А там уже новая возникла. Отрешась от этого мира, я перевоплощаюсь в каплю, проживаю ее жизнь, а потом вдруг не могу вздохнуть. Меня душат слезы. Потом я начинаю рыдать, где-то понимая в отдалении, что это не мужское поведение. Мужчины не плачут.
Кто-то надо мной объясняет:
- Нервный срыв.
Оторвав меня от края раковины, уводят в Маленькую комнату, укладывают и накрывают махровым халатом с вылезшими нитками. Странно, что запах табака его пережил.
Потом я совершаю путь, знакомый с незапамятных времен. Далекий. За Неву. Через железный мост с заклепками. Раньше я становился на колени лицом к окну, теперь, выросши, просто поворачиваю голову, чтобы увидеть слева судостроительные доки, где после института работал мой отец, который умер за одиннадцать лет до своего.
Охта.
Его отпевают в церкви, где я отказываюсь от просвирки плоти, но выпиваю черпачок крови, несут, сворачивая на кривые тропы, а потом хоронят рядом с моим отцом, чья могила от этого соседства приобретает несправедливо старый вид. Перед уходом из ограды я захожу за изголовье, чтобы никто не увидел и не начал умиляться. Целую оба креста - прикладываюсь губами к выкрашенным серебряной краской православным кулакам поперечин. Нервный срыв прошел, но слезы, под которые я подставляю кончик языка, время от времени сползают по щекам.
У них был уговор: кто останется, тот уничтожит любовные письма. Пачка перетянута алой шелковой ленточкой от шоколадных конфет. Я отпариваю с конвертов марки с двуглавым орлом, а письма, каждое перед этим перечитывая, бабушка отправляет в печь.
Дед имел двух кузенов. Один, финский подданный, но почему-то Василий, приехал туристом в Ленинград, где был арестован, пытан, расстрелян - "без права переписки".
Эрик, наш гражданин, еще жив. В процессе жизни утратил всего лишь только пальцы на правой руке. Зато приобрел пробивную жену - продавщицу в продуктовом магазине. Души не чает в Эрике. Настолько, что, на всякий случай, перевела его на русскую свою фамилию.
Меня отправляют в Большую Ижору.
Дощатый дом в два этажа.
У самого обрыва.
Без гранитной оправы Нева страшновата. Скрипучей лестницей в три длинных перепада мы с Эриком спускаемся к мосткам. Лодка, которую неизвестно зачем подарила ему тетя Маруся, не крашена, но просмолена.
Мы сидим на цепи.
Правый берег лесист. Эрик сообщает, что там по ночам соловьи заливаются...
-Кольцами!
Выплывает угрюмая баржа. Мы долго глядим на нее.