"Чего он?"
"Бредит..."
Он делает попытку повторить и от усилий становится невесомым, целиком перетекая в голос, который подхватывает его и увлекает, раздвигая стены, прочь отсюда, все дальше и дальше, истончая память о маршруте возвращения, но вот и последняя забота рвется, как нить. Вокруг Вселенная. Космическая синева. Неизвестно, как удерживаясь в этой пустоте, вращаются гигантские шестерни - медленно, но верно. Зубец, на котором он лежит, как на карнизе, накреняется, он отползает все дальше, все дальше от края, вот уже некуда, а уцепиться не за что - гладкий металл. Плоскость продолжает крен, и если лежать и ждать, то скатишься. Нужно перелезать на следующий зубец. Что сверху. Он выползает из обреченной металлической норы, идет на четвереньках вниз, привстает и - спиной к вселенской пропасти - хватается за выступ над головой. Жирноватость стали. Он подтягивается, вылезает на зубец и плоско припадает. Момент передышки. Но вот и эта плоскость превращается в наклонную. Он перелезает выше, и еще раз, и вся эта мука в целом - Жизнь. В предчувствии срыва и падения, из-за которого продолжаешь совершать усилие, хотя всему телу, особенно пальцам, больше неохота вытягивать тебя на следующий зубец-карниз. Он твердит себе, что главное - карабкаться. Выползать. Но приходит момент, когда, повиснув, обнаруживает, что сил больше нет. Он еще держится, но пальцы соскальзывают, и он срывается в открытый космос, превращаясь в божью коровку, в букашку, в точку, испускающую свечение, а там пропадает и последняя мысль, что умирать не страшно...
Бабьи вопли издает не женщина.
На соседней койке голый цыган с иссиня-черной копной волос обеими руками прижимает грелку к пояснице. Вопит и корчится, а взрослый. С презрением он отключается...
Открыв глаза на удивительно долгий грохот товарняка, он не сразу понимает, чья эта перед ним рука. Но эти пальцы повинуются ему. В вену вколота игла, сквозь которую вливается прозрачная жидкость - откуда? Глаза взбираются по трубке до самого горлышка бутылки, закрепленной донышком кверху.
В искаженной гримасе узнает маму:
"Никогда тебе не прощу!"
Он закрывает глаза, но это не наваждение. Он слушает яростный шепот, пытаясь вникнуть. Не простит ему мама, если он будет выставлять ее причиной язвы, в которой повинен сам, поскольку перенапряг себя, уединяясь чуть ли не с колыбели.
"Язва?"
"Прободная! Не стыдно? Тринадцать лет, а заимел болезнь, как взрослый мужик! Что теперь людям скажем? Как будем им в глаза смотреть?"
* * *
Болельщики требуют:
"Под дых ему! Под дых! Чтобы швы расползлись!"
Но Мессер рыцарь. Метит в нос.
По брызгам крови на паркете директрисса сворачивает за угол, где в раковине для уборщиц Александр, взведя очи, на ощупь отмывает шелковый пионерский галстук.
Очная ставка в кабинете.
"За что преследуете Андерса?"
"А чего он такой?"
"Какой?"
Дебилы ищут слово.
"А не родной какой-то", - находит Мессер.
Все смеются - педсовет включая. В самую точку ведь, бандюга...
* * *
Ему объявлена тотальная война.
Противник подстерегают, когда он выйдет с мусорным ведром. Блокирует в телефонной будке, когда, выскочив зимой в одной фланелевой рубашке, он вызывает "скорую" для матери. Поджидает за окнами читального зала, где он отсиживается до закрытия за жутким томом "Судебно-медицинская экспертиза" и пособием с малопонятными картинками "Самооборона без оружия".
Держась ногами за батарею, он до одури качает пресс. В проеме его двери повешен (и снимается с крюка лишь на ночь) мешок, набитый тряпками. Он ставит себе удар. Правильный удар намного превосходит вес бойца. Джо Луис бил с силой в полтонны. Скрыв факт операции, записывается в секцию на стадионе "Динамо".
Выгоняют за повышенную агрессивность.
А как прикажете иначе? Человек, кормили соской или грудью, он растет и, случается, что начинает писать, отчего маленькое "я", бог весть куда заброшенное, обрастает мускулами. "Мартин Иден" - бесценная книжка. Он тоже начинает отправлять свои "писульки". Отзывы на бланках московских журналов раздувают "Я" настолько, что оно начинает мечтать уже о пишущей машинке. Преисполняется сознанием немаловажности. Ему совсем уже не улыбается утратить голову или быть обращенным в нерасчлененный труп из тех, что обнаруживают дети на местных свалках или в результате таяния Слепянской помойной системы. Стать идиотом от черепно-мозговой. Ни загреметь за превышение пределов самообороны. Проживая по месту прописки в районе повышенной угрозы всего этого, питает он надежду избежать, по возможности, подобного финала.
Нескромно, разумеется. Где-то не по-нашему. И все же...
Никто не хотел умирать - как вскоре дерзко скажет на весь Союз литовский маленький народ.
Тем более если перед рождением Александра родное государство успело навалять черепов повыше пика Коммунизма, который с трудом находит указка в темно-коричневых кишках у динозавра.
- А высота?
- 7495 метров.
- Можешь садиться... Пять!
* * *
Его притязания застают врасплох людей, с которыми он вынужден проживать на одной жилплощади.
"Мне во дворе проходу нет! "Ваш сын решил заделаться поэтом? Новым Евтушенкой?"
Мама, которая называет иногда себя "неотшлифованным алмазом", поначалу вообще подозревала, что строчит он не стихи с рассказами, а доносы "на деревню дедушке" - овдовевшей бабушке в Питер. И взломала единственный его запор - хилый замочек выдвижного ящика. К счастью, интимный свой дневник ведет он по-английски, в котором более чем успевает. Давно - вместе с ужасными фантасмагориями - отошел в прошлое немецкий. Французский остается несбыточной мечтой.
English! Не столько потому что язык будущего, как говорит учительница, сколько потому, что сама она - копия героини фильма "В джазе только девушки". Ради своей "англичанки" - с волнистой прической и оживленно-ярким ртом - он даже взял в обыкновение ездить на Главпочтамт за газетами британских, американских и австралийских коммунистов. Их газеты не то, что "Правда". За ними огромный англоговорящий мир. Цивилизация. Понятия совсем другими. Что можно высказать, к примеру, на общедоступном языке по факту беспардонного нарушения прайвиси?
Когда даже слово "личность" в данной семье воспринимается словно нерусское.
И не как слово вообще - как дерзкий вызов.
Он даже рассказы пытался писать по-английски. Один про то, как накануне Сорок Пятой годовщины лирический герой возвращался с почтамта. Он углублен был в "Daily Worker", когда осознал, что звук перевернутой страницы прозвучал громоподобно. В троллейбусе царила гробовая тишина. Все смотрели в окна левой стороны. Он повернул голову и не поверил своим глазам. Площадь Сталина была без Сталина. "Центральная площадь", - с отвращением сказал водитель новое название. Он протолкнулся, выскочил. Трибуны, портреты, море кумача. Но вместо бронзового Сталина в шинели и фуражке, которого он видел не далее, как неделю назад, посреди огромной серой площади синела огромная заплата. Все было хорошо подогнано, но торцовый камень в тон подобрать не сумели. Он обошел периметр утраты, вспоминая, как в первый день появления в этом городе отчим, взяв за руку, привел его к подножию: "Семнадцать метров в высоту!"
Неудивительно, что отчим, не дождавшись праздника, выпил дома всю водку из холодильника. Первую бутылку молча, начиная со второй пошли ужасные подробности сокрытого от народа святотатства в ночь на 30-е: рванули, а Он стоит! Тогда, сынок, они Его за горло... тягачами... Танковым тросом!
Не по-русски изложить не удалось.
В попытке предотвратить растрату сил впустую Гусаров приводит эпизод из жизни. Про офицера, случайного попутчика, которого он до рассвета отговаривал от намерения пустить себе пулю в лоб после крушения надежд пробить в Москве роман, который назвался "Зима на Одере". В чтении автора Гусаров прослушал одну главу. Много правды было про наши военные дела, а как написано! Куда там вашему рязанскому учителю! А вот... И не какой-нибудь чувствительный невротик - боевой офицер чуть не дошел до ручки.
"Это, сынок, как выиграть в лотерею. Один шанс на миллион. На математику, на физику налегай: оно вернее! И созвучней веку!"
После восьмилетки ориентируют на техникум. На радиотехнический. Чем плохо?
Но с дальним прицелом он предпочитает кончить десять классов. Хорошо бы при этом и школу сменить.
Но только как?
Лето в городе тихое. В кино идет и не проходит "Самый медленный поезд" Свердловской киностудии. Время стоит. Один он неустанно рыщет по библиотекам и книжным магазинам. Или выезжает на Комсомольское озеро слоняться по солнцепеку в попытках познакомиться.
Будучи в плавках, непросто внушить мысль об исключительной серьезности намерений. Спина обгорела от вынужденной позы пребывания рядом с одинокими пляжницами. Все здесь привлекательны. Сомкнутые веки. На носу лист подорожника. Заведенные под ржаную бабетту ладони, голубизна выпуклых подмышек. Вытянутые ноги сомкнуты. Выпуклости бронзовых бедер с обеих сторон подчеркивают нагло-рельефный треугольник, в данном случае обтянутый темно-синим. Глаза приоткрываются. Ну, Люда. Ну, семнадцать. А вам? Что, тоже? Так... Верится с трудом... Кого? Нет, не читала. Какого автора? Не слышала такого. Почему "не люблю?" Литературу я люблю. Но нашу. Да, советскую! Кого? Ну, этого... Да ну! Я авторов не помню. Как про что? Да все про то же. Нет, не про удои. Нет, не про ударный труд, а про любовь. А вот представьте!
Золотые волоски сверкают на впалом животе и ниже - пронизавшие искристо шерстяную ткань, явно лишенную подкладки. Так близко. Так невозможно далеко. "А можно, Люда, вас поцеловать в живот?"
"Пошляк! Душа нейлоновая!"
Зной.
С трухлявой тумбочки он прыгает в темную воду. Бортики дощатые и с ржавыми гвоздями. Над ним трибуны фанерного амфитеатра. С фронтона смотрит лозунг, для разнообразия не политический: