Фашистский социализм — страница 19 из 35

Я не хочу ничему отдавать предпочтение, потому что все против меня. Я хочу того, что следует из моей привязанности к себе. Другие найдут в этом свое благо: таким образом мы навяжем его им.

Вот наши люди: Моррас, в котором нет ни королевской, ни аристократической крови, Жорес, который не является марксистом, Клемансо, такой же демократ «из-под палки», как Кромвель – пуританин, Тьер, Фуше, пережившие десяток режимов, Бонапарт, никакой не король, Кромвель и, конечно, Муссолини, Гитлер, Сталин. Враги всех классов, предатели всех классов. Верные самим себе. Дворян поубивали короли, богачи вождями никогда не были: есть одни мы.

Я пишу в крупной прессе, я печатаюсь у крупного издателя. Я обедаю с некоторыми богатыми персонами. Но это никого не вводит в заблуждение. Это больше не вводит в заблуждение и меня.

Мне нет дела до равенств. Или, точнее, оно мне ненавистно, как и все несуществующие вещи. Еще в 1918 году я увидел в русском коммунизме возмож-[125]ность рождения новой аристократии. Я не ошибся. Я ищу эту новую аристократию в европейской форме социализма, фашизме.

Молодая аристократия замешана вовсе не на деньгах, но на почете. Наследование, которое приходит затем, – это лишь одна из условностей, которая, впрочем, часто не оправдывает себя, за отсутствием…

Лично я не боюсь ничего, поскольку ничего не хочу. Кто может когда-нибудь помешать мне говорить? Мое летучее перо всегда будет выскальзывать из любых оков. И поскольку обойтись без него не удастся (без моего или без какого-нибудь другого в том же роде)…

Мне нужно так мало. 60 000 франков в год. Две комнаты и ванная. Несколько поездок на такси. Два костюма, немного карманных денег. Пара поездок по Европе. Я отказался от Азии и от детей. Я монах. Будучи созерцателем, я вполне мог бы наслаждаться совершенной государственной машиной, как, будучи бедным, я наслаждаюсь капитализмом. Мне даже не нужно быть около вождей, чтобы наслаждаться механизмом, о котором догадываюсь.

Я могу избрать эстетическую точку зрения, она исказит духовный план. Вот что меня стесняет: эта физическая и духовная бедность, это отсутствие связи между физическим и духовным. Я с легкостью принял бы рабство, если бы оно несло больше добра, чем зла. Но в рабах большого города гибнет раса. Я чувствую древнюю связь с рабочими и крестьянами, я хотел бы иногда встречать их на деревенской или городской площади. Разве вы, буржуа, можете жить без них?

«Они неинтересны», – говорят те, кто их знает. Конечно, это идет от знания всякого рода. Я вспоминаю мое стеснение на военной службе. Мою мучительную демагогию. Мой страх обмануть их и желание их защитить.

Я не скептик, я проказник.

Я начитался Ницше: пессимизм кажется мне величайшей радостью. Спасибо, Ницше.

Что мне дорого, так это физическое и моральное здоровье людей. Мне больно за человеческое тело. Человеческое тело отвратительно, по крайней мере, во Франции. Гуляя по улицам, с ужасом встречаешь столько увечий, уродств, незавершенностей. Эти сгорбленные спины, обвисшие плечи, распухшие животы, худые бедра, вялые лица. Нет, мне слишком больно, мне, избранному, я должен восставать против этого.

И на что надеются эти люди? Их заставили надеяться на себя; это глупо. Им нужно дать Бога. Если на небесах Бога больше нет, дадим им Бога на земле. Боги рождаются на земле, а затем возносятся на небеса.

Нам уже не нужны эти владыки, которые властвуют не вполне, которые втайне делят власть со своими врагами, которые не занимаются на три четверти тем, чем должны заниматься – телом и душой людей.

Французы – брошенные люди. Больше нельзя оставлять их в презрении тела и души. Католики, протестанты, франкмасоны – они так мало отвечают своему званию. И евреи, – мое сердце сжимается при мысли об этих бедных душах на перекрестке. Самыми обездоленными существами, каких я встречал, были евреи.

Без вождей, без друзей. Им остается только жена – два одиночества, живущих вместе. Их родина зла. Какова ваша религия? Ваша связь?

Коммунисты, на что вы надеетесь? Вы недолго еще сможете расхваливать нам Россию. Россия успокоится, и в этот момент станет ясно, что она была совсем не тем, о чем вы нам говорили. Волей-неволей вам придется оглядываться на себя, рассчитывать только на себя, на нас.

Я за Сталина, Муссолини, Гитлера, Пилсудского и т. д. … Я всегда за тех, кто «сам берется за дело», как говорил Фуше. Я прощаю вечную оппозицию только простакам, большим детям – или интеллектуалам. Но не Троцкому, побежденному, неудачнику, Шатобриану.

Чем отличается муссолинизм или гитлеризм от сталинизма? Ничем. Форсированные выборы по наполеоновской методе. Вечная камарилья. Самый вульгарный макиавеллизм. И тем не менее обновление жизни людей: большие праздники, непрерывный священный танец всего народа перед алтарем безмолвной и двусмысленной идеи, перед обожествленным ликом.

В то время как наш брат, рыболов-любитель…

Я люблю аналогии, упрощения. Умножая их, я достигаю изящества.

Вы спросите меня, буду ли я участвовать в предстоящей войне. Но разве спрашивают у человека, будет ли он участвовать в предстоящем землетрясении? Поднимется такая буря, что у пацифиста по убеждениям даже не будет времени на то, чтобы занять позицию. И это не метафора: хаос наступит с первого дня. Париж и Берлин с первого дня будут тем, чем был в начале 1917-го Петроград: сумасшедшим домом без санитаров.

Отечество. Быть может, мы его сохраним. Греция давно мертва в своих городах.

Существование Европы не будет представлять ни малейшего интереса с точки зрения древней оригинальности, тонкого изысканного рисунка. Что дал Pax Romana[18] в плане искусства? Прекрасную величественную фигуру, видимую издалека, со звезд или из нашего времени.

…И все же она видела себя через стекло и наслаждалась собой, эта величественная фигура: римская статуя на площади маленького галльского или армянского городка. Статуи божественных императоров. Гробницы Ленина, Сталина, Муссолини, Гитлера. Вот и вернулись времена огромных бессильных толп, божественных императоров.

Таково наше странное предназначение, предназначение людей и, более того, лучших из людей. Мы не будем сражаться ни за диктатуру пролетариата, ни за диктатуру правых. Мы, мелкие буржуа, рабочая элита, благородные крестьяне, буржуа, обладающие чувством ответственности. Мы не будем сражаться за капиталистов-патриотов, которые отнимают у нас наше благо. Мы не будем сражаться за коммунистов, которые, подобно иезуитам, ультрамонтанам, живут за счет тайны далеких орденов и не осмеливаются цинично признаться нам в диктатуре ГПУ. Мы не будем сражаться и ради того, чтобы защитить отечества, которые уже не нуждаются в защите, которые бессмертны – вместе с ненавидящими нас вооруженными силами. Мы не будем сражаться за то или за это. Мы будем сражаться против всех. Это и есть фашизм.

Я говорю второпях. Я жажду интимности – как на деревенской площади, или в Афинах времен Сократа. Чего ради жить, если фарс не играют на полную катушку, если не подступают к публике в восторге проституции и чистосердечия, не доходят до опрокидывания свечей?

Люди, подобные мне, состоят в ордене мысли, горстка настоящих людей действия, поднимающихся над партиями, к которым они относятся, в высшем оппортунизме. Нет никого нерешительнее, чем человек действия, колеблющийся до последней минуты. Его мысль двусмысленна, как действие. Ясны только теории, прав только фанатизм перед дюжиной ружей. Но наш брат, соглашатель, творец компромиссов, для нас тоже найдутся пули и столько проклятий, что хватит на всех.


Июль 1934


III

ПРОТИВ ДИКТАТУРЫ


I. ДИКТАТУРА В ИСТОРИИ


В ходе размышлений все больше склоняешься к тому, что Франция не больше других народов предрасположена к режиму диктатуры, и даже меньше.

Эта идея может показаться парадоксальной. В самом деле, с 1789 года образ Франции очень часто отождествлялся с образом режима сильного личного авторитета. Сначала был Комитет Общественного Спасения, воплощением которого были поочередно Дантон и Робеспьер. Затем была Директория, которая постоянно прибегала к силе и в которой доминировали Баррас, а потом Фуше. Затем Наполеон. Получается двадцать с лишним лет авторитарного насилия, с 1792 по 1815. Позднее, с 1850 по 1870, был Наполеон III. Еще двадцать лет.

Что я могу противопоставить очевидности этих сорока лет? Я могу сделать две важные оговорки. В первую очередь, Англия в своей истории тоже знала долгие периоды, когда она по необходимости переходила к диктатуре. Сначала у нее был свой период абсолютной монархии в XVI и XVII веках. Затем Кромвель, который, говоря откровенно, пользовался авторитетом недолгое время и по-настоящему властвовал лишь в течение трех лет (1654–1657). Но в первые годы XVIII века был неприступный Мальборо, с 1712 по 1742 – непоколебимый Уолпол, а затем Питт. Чтобы вести борьбу против Франции, нужны были эти немного на римский манер конституционные диктаторы.

На самом деле каждый европейский народ в разное время пережил свой век революций и, следовательно, диктатур. Если в Англии период ликвидации абсолютной монархии растянулся с 1640 года до конца XVIII века, то во Франции он длился с 1789 по 1870 годы, а в России, Италии и Германии продолжается и ныне. В течение этого общего для всех периода частные особенности народов совпадают перед лицом общей необходимости.

Поэтому нет оснований приберегать для Франции тех черт, которых лишь наше незнание позволяет считать особенными.

Но, больше того, можно утверждать, что в совокупности своей истории Франция продемонстрировала меньшую по сравнению с большинством народов предрасположенность к порождению тиранов. Если Робеспьер потерпел провал 9-го термидора, то причина этого в том, что он не хотел доводить до конца свою диктатуру. И посмотрите на Старый режим: едва ли можно вспомнить кого-нибудь, кроме Ришелье, кто долгое время (15–20 лет) вершил бы личную власть и был бы чистокровным французом. И уже Батиффоль объясняет нам, что он преклонялся перед своим королем. Тогда как жадные до власти министры, каких было множество при Тюдорах и Стюартах (Уолси, Томас Кромвель, Бэкон, Шефтсбери), значительно превосходили в смелости Флери.