Я никогда не упираюсь в одну причину, ибо есть другие. Мне надо быть способным объяснить их и часть из них усвоить. Главное в моих демаршах среди течений социальной мысли уже определилось. Любопытство и привязанность к любому идейному брожению, дух бдительности заводят меня далеко, но во все стороны одновременно. Я принимаю все идеи, чтобы проверить их в сопоставлении; в самом деле, я считаю их плодотворными только в их возможном воздействии на политику, рассматривая проверку опытом как залог будущего творчества. Художник в политическом авторе изгоняет теоретика. Я, в конечном счете, готов удержать только ту часть идей, которую воспримет политика, поэтому я стремлюсь предвидеть процент их усвоения, что приводит в неописуемый ужас всех тех, кто проникнут партийным духом. Встать на сторону партии – значит во многом остановиться, остановиться в нерешительности. Моя преданность в конечном счете тяготеет, скорее, к методу, чем к мнению.
Итак, несмотря ни на что, я не утрачивал окончательного контакта с тем, с чем расходился дальше некуда, – например, с националистическим духом. То, что уже в 1918 году позволило мне, в отличие от моих коммунизирующих друзей, разгадать специфический русский характер большевистской революции, усилившись во мне, в 1931 году заставило меня смягчить свои европейские взгляды и проанализировать различия националистической эволюции у разных народов – отличия, из которых вырастает новый конфликт. Я опубликовал третью книгу – «Европа против Отечеств», в которой продемонстрировал контраст между застывшей навсегда Западной Европой и мучи-[227]мой незавершенностью своих форм Европой Центральной и Восточной. Я попытался заставить французов понять отличное от их собственного положение немцев, находящихся посреди континента и окруженных со всех сторон. Кроме того, я показывал немцам, что они оспаривают очевидность своих границ, определенных в Версале и Трианоне в пользу славян, так же, как французы между 1815 и 1870 годами оспаривали свои границы, определенные в Вене. Впрочем, я вернулся к безоговорочному осуждению войны, которая становилась фатальной в свете того бесконечного ужаса, который она вселяла в уставшую цивилизацию. Я заявил, что не пойду на будущую войну. Во время потопа нет иного выхода.
Как никогда крепла моя европейская вера, вера в Лигу Наций. Наперекор препятствиям она сохраняется и сегодня. Я жду идейных метаморфоз.
Я разоблачал национализм в глазах капиталистов, и вновь разоблачаю его в глазах фашистов. В этом у меня нет пока твердой опоры, я опережаю время. Но вскоре к европейской концепции придут мыслящие люди и даже те, на ком лежит ответственность: свидетельство тому – Муссолини, Сталин и, вне сомнения, Гитлер.
Новый социализм и старые социалистические партии. В июне 1932 года я должен был читать лекции, высказывать свои политические мечтания в Буэнос-Айресе. Я воспользовался этим случаем, чтобы вновь – после книги «Женева или Москва» – подытожить состояние моего сознания, описав весь пройденный на этот момент путь.
Перед молодыми аргентинцами, которые, подобно молодым французам, требовали от меня либо фашизма, либо коммунизма, я прежде всего говорил о полосе отчуждения, необходимой интеллектуалу для того, чтобы обеспечить свободу наблюдения и целостность восприятия. С этой удобной точки зрения я с живой симпатией проанализировал итальянский и русский феномены. Обозрев всю историю за последние пятнадцать лет, я лучше уяснил себе мировое значение фашизма. Бурное гитлеровское движение приближалось к своей цели. Я с уверенностью предрекал триумф если не Гитлера, то гитлеризма. Я видел обострившуюся до предела опустошенность пролетарских партий, что уже не было для меня новостью.
С другой стороны, я, в общем, считал себя социалистом. Но в своей диалектической манере я защищал социализм не иначе, как в его преодолении; я все время хотел видеть его другим по сравнению с тем, каким он был в партиях.
В этот момент мой дар предвидения работал в полную силу, но все же ему не удавалось принести мне полное освобождение. Я прекрасно видел, что путем гитлеризма движется вперед социализм, и меня это радовало, ибо я верил теперь в глубину любой социалистической доктрины (за исключением пролетарского марксизма). Но в особой ситуации Франции я изо всех сил пытался не смотреть дальше кончика собственного носа, я считал, что мой социализм вынудит меня замкнуться в старых жестких рамках пролетарских партий. Отсюда явная противоречивость моей позиции: я с симпатией анализировал фашизм и сталинизм и, наряду с этим, воспевал демократический социализм. Дело в том, что я действительно выбирал то общемировую, то франко-аргентинскую точку зрения.
Во всяком случае, в ходе этих лекций я глубже, чем когда-либо, проникся фундаментальной идеей, в распространение которой я, конечно, вносил свой вклад (увы, тогда, да и теперь, недостаточно активно), – идеей, которая доказывает единство моей политической мысли и предохраняет меня от упреков, которые мне можно сделать исходя из частностей моих квазинеподвижных колебаний, – идеей параллелизма между Москвой, Римом, затем Берлином, а сейчас и Вашингтоном, между сталинизмом и фашизмом. Я глубоко убежден в том, что сталинизм – это полуфашизм, а фашизм – это полусоциализм.
Нужно, однако, уточнить мою новую позицию по отношению к капитализму. Сначала я хотел исправить его изнутри, усилить его тенденцию к превращению в свою противоположность. Но я хотел подтолкнуть его эволюцию, топтавшуюся перед преградой национализма извне, и вновь придать ей, таким образом, некоторую остроту. После 1930 года я называл себя социалистом, подобно тому как господин Журден называл себя прозаиком. Сегодня все – социалисты, ибо все – сознательно или неосознанно – ведут социалистическую политику. Капиталисты, удрученные несостоятельностью режима и извращением его собственных ценностей (упразднением конкуренции, призывами к государственному протекционизму, подавлением свободы извлечения выгоды в рамках националистического государства), присягнувшие своим национализмом социализму, переодетому в фашизм, работают против самих себя, хотя думают, что все еще обороняются. Они, подобно аристократам XVIII века, собственноручно отправляют в переплавку свой социальный тип. Таким образом, мой социализм был не пролетарским социализмом коммунистов, но, очевидно, фашистским, реформистским социализмом.
Однако я еще не был готов применить к Франции то, что думал по поводу Европы. По возвращении я еще ближе сошелся с левыми. Кроме того, я был увлечен дружбой с Бержери, который, как мне казалось, проводил в жизнь идеи, вынашиваемые мною в теплом уголке вместе с интеллектуалами вроде старого радикала Эммануэля Берля и коммуниста-отщепенца Жана Бернье. Впрочем, объединяясь с Бержери, я имел открытое намерение провести его по несвойственному ему пути так же, как сам шел по несвойственному себе. Мы оба на ощупь искали что-то такое, что освободило бы нас и принесло нам удовлетворение. Однажды вечером, когда я ругал себя за вступление в социалистическую партию, он привел меня на митинг, организованный Амстердамским комитетом в знак протеста против расстрела рабочих в Женеве. Не могу сказать, что я чувствовал себя там в своей тарелке. На чисто пролетарском митинге я был смущен, как в гостиной миллионеров. Мне отвратителен тот, кто полон одним собой и пребывает в ленивом и откровенном самодовольстве. Если я и говорил, то, вопреки мягкости моих манер, в этом чувствовался порыв.
Есть глубинная общественная страсть, и есть точка ее приложения, по поводу которой можно ошибаться из-за недостатка личного опыта или незрелости политической ситуации. Внезапно, благодаря гитлеровскому взрыву, развитию корпоративного движения в Италии, столкновениям 6 февраля во Франции, мне открылся обходной путь для моего социализма. И одновременно я вновь обрел свой настрой образца 1920 года, который, подобно множеству французов, должен был прятать в кармане в течение десяти лет.
Но я обрел его навсегда обогащенным моими европейскими взглядами, размышлениями об опасностях войны и экономической раздробленности и моими долгими метаниями между богатыми и бедными.
Капиталистический национализм и фашистский социализм. Наконец мы переходим к нынешнему периоду, который достаточно хорошо определяется в других текстах, собранных в этой книге.
Будучи неразрывно связанными друг с другом, капитализм и социализм переплетаются. В приступе страха один порождает другого.
Я знаю, что живые существа испытывают множество желаний одновременно, но лишь одно из них будет определяющим. Так обстоит дело с фашизмом, который заключает в себе социализм и национализм. Национализм – это ось фашистской деятельности. Ось не может быть целью.
Фашизму нужна социальная революция, медийное, осторожное, извилистое, расчетливое, соответствующее возможностям Европы движение к социализму. Национализм же, со своей стороны, становится побочной причиной для социализма. Если бы еще существовали сознательные и последовательные защитники капитализма, они уличили бы фашизм в применении националистического шантажа для навязывания государственных взглядов на крупные предприятия. К этому близки его наименее невинные и наименее случайные защитники. Но скрывает эту истину гневное неприятие коммунистами и социалистами.
Национализм – только предлог и, более того, это лишь момент в социалистической эволюции фашизма. Если сначала фашистские страны Европы видят в социализме лекарство для экономики, задыхающейся в национальных рамках, то вскоре эти же рамки начинают казаться окрепшей экономике слишком жесткими. И если эти страны не бросятся в безумную войну, то они вернутся в Женеву. Если Европа избегнет самоуничтожения, то появится новый Женевский договор фашистских режимов с социалистическим уклоном, более действенный в плане экономического объединения, чем Женевский договор капиталистических демократий.
И сегодня для моей явной противоречивости есть основания, поскольку она является следствием того, что в фашизме меня интересует лишь одна, в ущерб всем остальным, черта – его социально-экономическая программа, его уклон в сторону социализма, его активный реформизм в этом направлении. Интеллектуалу свойственно проводить подобные разграничения. Со всей строгостью подвергая анализу идею диктатуры и националистическую идею, я тем не менее вовсе не запрещаю себе расценивать фашизм как неминуемую стадию общественной эволюции.