Фашисты — страница 45 из 117

нул жизнь и правых, и левых. Но, если правые прониклись добродетелью милитаризма и «фронтовым мифом» — левые проклинали бесчеловечие войны.

Как и в Италии, у фашизма фронтовиков есть два основных объяснения. Одно — экономическое: Германия была полна безработных ветеранов, умеющих только воевать, и недовольство их перерастало в правый радикализм. Однако, хотя германская армия более всех прочих сократилась в результате мирных соглашений, ветераны получали преимущественные права при устройстве на работу, для них были разработаны очень достойные (по стандартам того времени) программы трудоустройства. Работодатели жаловались даже, что их принуждают нанимать ветеранов. Безработица, как правило, не длилась долго (Bessel, 1988; Geary, 1990: 100–101). Ветеранские организации также выставляли на первый план не материальные интересы, а стремление к «национальному, социальному, военному и авторитарному» государству, отметая демократическую республику как пораженческое государство штатских (Diehl, 1977). Несомненно, материальные проблемы ветеранов играли свою роль, но не главную. И, спрашивается, почему они должны были вести к крайне правым взглядам?

Второе объяснение связано с превращением военных идеалов и ценностей в парамилитарные. По окончании войны демобилизованные военные и некоторые студенты пытались бросить вызов нарождающейся республике и мирным соглашениям, создавая добровольческие полувоенные организации («фрайкоры»), чтобы бороться с большевиками дома и со славянами на спорных восточных границах. Именно они, а не регулярный рейхсвер, положили конец ранним послевоенным выступлениям левых. Руководители Веймарской республики оказались у них в долгу и не слишком этому радовались — выходило, что у веймарских политиков нет в Германии монополии на применение военной силы. Некоторые фрайкоровцы скоро влились в первую волну нацистских новобранцев. В течение 1920-х один за другим выходили бестселлеры — мемуары и романы о военных кампаниях «фрайкоров», порой поражающие своей жестокостью:

Мы сделали последний рывок. Да, мы поднялись в последнюю атаку и двинулись вперед по всему фронту. Никто не остался позади, никто не пытался отсидеться в окопах. Мы бежали по заснеженному полю до кромки леса. Мы стреляли в ошарашенных врагов, не давая им и секундной передышки, мы преследовали их по пятам, и не было пощады никому. Мы гнали латышей по полю, как кроликов, сжигая каждый дом, уничтожая мосты, срезая телеграфные столбы. Мы бросали их трупы в колодцы, а сверху для верности кидали ручные гранаты. Мы убивали всех, кто попадал в наши руки, мы сжигали все, что можно было сжечь. Наши глаза налились кровью, и не осталось жалости в наших сердцах. Земля стонала под ногами наших бойцов. Там, где мы прошли, оставались руины, полыхали пожарища, и спаленные дома казались черными гнойными язвами на окровавленном снегу (Hamilton, 1982: 340).

В этих историях, сочетающих в себе национализм, жестокость, воспевание боевого товарищества и пугающие мужские сексуальные фантазии, насилие восхвалялось за способность очистить и освободить мужчину от удушающей морали цивилизованного общества (Theleweit, 1987; 1989). «Фрайкоры» убивали и насиловали без счета, однако теории этнических или политических чисток не создали. Врагов в их представлении следовало запугивать, отгонять, порой истреблять, но само понятие «врагов» оставалось чисто геополитическим: чаще всего это были поляки и народы Прибалтики, по мирным соглашениям 1918 г. получившие собственные государства. Встречался и антиславянский расизм, однако фигура «жидобольшевика», центральная для нацистской демонологии, почти не появлялась. Нигилизм, пронизывающий эту литературу, был характерен и для послевоенного изобразительного искусства. Левые художники, как Георг Гросс, изображали гротескные батальные сцены, обличая войну; правые, напротив, порождали мрачные образы бесчеловечной силы, прославляя воина как эффективный инструмент современной машины войны.

Послевоенный парамилитаризм, быть может, умер бы своей смертью, если бы его не подогрели события 1923 г., когда французские и бельгийские войска заняли долину Рейна, требуя выплаты репараций. Это породило вторую волну нацистских новобранцев — юношей из «домашнего поколения», особенно с этих оккупированных территорий (т. н. «нацисты приграничья»), а также «государственников», детей чиновников и военных, уверенных, что Веймар не хочет защищать усеченные и раздробленные немецкие земли. Они также покушались на формальную монополию государства на военную силу: ходили в форме, порой даже стреляли в оккупантов, но по большей части устраивали шествия и били «коллаборантов». Борьба не увенчалась успехом — французы так и не ушли, однако это яростное сопротивление вызвало у немцев значительную поддержку. Именно эти две волны — «из приграничья» и «государственники» — составляют почти половину респондентов Абеля. Третья волна новобранцев последовала в конце 1920-х: это были в основном молодые рабочие, разочарованные политическим и экономическим застоем Веймара. По большей части они не отрицали, а расширяли и усиливали взгляды предыдущего поколения: более агрессивный национализм, в том числе вражду к демократии и социализму (Merkl, 1975: 68–89, 139; ср. Diehl, 1977; Grill, 1983). Для всех трех волн был очень важен парамилитаризм. Вплоть до захвата власти большинство членов нацистской партии были участниками боевых отрядов.

«Фронтовой миф», мифы о «ноже в спину» и о неблагодарности Веймарской республики в конце 1920-х получили широкое распространение. Последнее было ложью, пишет Бессель (Bessel, 1988): солдат, вернувшихся с войны, по большей части чествовали как героев. Возможно, этот миф подпитывала явная военная слабость республики. Однако из эссе, опубликованных Абелем, видно, что нацисты-ветераны тепло вспоминают о войне; военная дисциплина, строгая иерархия, уравновешенная чувством боевого братства, отвечала их личным и национальным устремлениям:

Национал-социализм был рожден в окопах. Понять его могут только те, кто прошел через фронтовой опыт.

Война дала нам урок великого фронтового братства. Все классовые различия, которые разъединяли нас до войны, развеялись, как дым, с первыми залпами. Главное, кто ты есть, а не кем ты хочешь казаться, — вот что оказалось самым важным. На войне нет от дельных личностей — есть только народ. Общие страдания, общая опасность сплотили и закалили нас. Мы смогли бросить вызов миру и продержались четыре года.

Моя прежняя жизнь разлетелась на куски. Вместо нее мне от крылся мир окопов. Раньше я был одинок, здесь нашел братьев. Сыны Германии стояли плечом к плечу в жестоких боях, ловя в прорезь при целов наших общих врагов. Мы спали в землянках, открывали друг другу душу, делились последним… перевязывали раны друзьям. Кто мог тогда усомниться в твоей немецкости, кому было интересно, какое у тебя образование и кто ты — католик или протестант? (Abel, 1938: 142; Merkl, 1980: 113).

В самом деле, начиная с 1916 г. германская армия стала самой демократичной, передовой в техническом отношении и самой боеспособной среди армий воюющих держав. Гейер (Geyer, 1990: 196–197) пишет о ней: «Немецкая военная машина работала по системе Тейлора», по модели, способной «организовать нацию в целом», стирая «различия между военным и гражданским обществом». Респонденты Абеля считали, что этот армейский дух сохранили только нацисты. В «Стальном шлеме», как писал один из них, «не было духа товарищества — только классовая грызня» (Merkl, 1980: 211). Так парамилитаризм вторгался в политику и преображал ее.

Как и в случае итальянского фашизма, нацисты были в основном молодыми людьми с военным прошлым — хотя постепенно, по мере того, как война уходила в прошлое, нацисты взрослели, обзаводились семьями и «гражданскими» социальными связями. У каждого следующего поколения молодых мужчин правый национализм и этатизм, усвоенные с молоком матери, все усиливались: в первом из таких поколений национализм воспитали довоенные молодежные организации, в следующем — окопное братство, в третьем — десятилетие парамилитарной борьбы против левых и иностранных оккупантов. Истинная поколенческая история нацизма сложна, она не сводится к «бунту» и включает в себя по меньшей мере два поколения. Нацизм родился как парамилитарный национал-этатизм, вошедший в плоть и кровь целого поколения благодаря войне, а последующие события лишь усилили эту тенденцию. Важнее здесь другое — то, что эти безжалостные молодые штурмовики в конце концов пришли к власти в крупнейшем государстве Европы.


Религиозные и региональные группы поддержки

В Германии существовали две основные церкви: евангелически-протестантская и католическая — так что нацисты, задумав стать крупной партией, постарались привлечь к себе и ту и другую. В партийной программе 1920 г. была выдвинута идея «позитивного христианства», то есть деизма; однако она отталкивала обе церкви, и скоро нацисты от нее отказались. Сам Гитлер, как и многие его ранние сподвижники, в детстве и юности был католиком. Однако в целом среди нацистов преобладали выходцы из протестантских семей. Исключение составляли только гауляйтеры до 1933 г.: среди них пропорции были близки к общим долям в населении — 62 % протестантов, 37 % католиков (Rogowski, 1977: 403). Однако из 33 основных лидеров нацистской партии протестантами считали себя 16, католиками — только 3. Остальные называли себя людьми безрелигиозными (Knight, 1952: 31). В подборке эссе у Абеля две трети не упоминают о религии своей семьи, 25 % называют себя протестантами, и лишь 10 — католиками. О религиозных взглядах рядовых членов партии у нас мало информации, однако мы полагаемся на «экологический анализ»: до переворота в католических регионах Германии нацистов было намного меньше, чем в протестантских (Brustein, 1996: рис. 1.4). В анкетах штурмовиков религиозная принадлежность указывалась: среди офицеров и нижних чинов СС, а также офицеров СА соотношение протестантов и католиков колеблется от 3:1 до 5:1, среди нижних чинов СА составляет 2:1 (Merkl, 1980; Jamin, 1984: 90; Ziegler, 1989: 87–89; Wegner, 1990: 239–242). Таким образом, немецкие нацисты происходили преимущественно из протестантских семей. В следующей главе мы увидим: то же можно сказать и об избирателях нацистов. Однако в следующем томе я покажу, что среди исполнителей геноцида решительно преобладают выходцы из католических семей, и постараюсь объяснить этот парадокс.