опасностью», взятое им у Ницше; в чём безошибочно угадывается влияние экзистенциального, фронтового компонента фашизма). С другой — требованием интеграции человека путем «имманентной связи с высшим законом, объективной волей, превосходящей отдельного индивида». Сам факт выдвижения подобного требования имеет огромное значение, даже, несмотря на то, что его содержание не было должным образом раскрыто.
Сложно дать однозначную оценку тем мерам, при помощи которых фашизм пытался осуществить указанное требование (которое необходимо признать безукоризненным дополнением к вышеописанной доктрине государства) на практике. Невозможно отрицать насильственный и внешний характер отдельных инициатив и обычаев фашистской Италии. Однако, это не даёт права пренебрегать проблемой, которая и сегодня не потеряла своего значения. Суть её в следующем: что делать с присущей человеку тягой к «самопреодолению», которую можно временно подавить или приглушить, но невозможно искоренить окончательно, кроме крайних случаев систематического вырождения. «Национальные революции» прошлого пытались создать политический центр кристаллизации этого стремления (вновь подчеркиваем действие «формы» на «материю»), дабы воспрепятствовать его одичанию и проявлению или прорыву в разрушительных формах. Действительно, невозможно было отрицать глубинного экзистенциального кризиса, вызванного попыткой буржуазной цивилизации «рационализировать» существование. Свидетельством того стали многочисленные прорывы иррационального и «стихийного» (в смысле стихийности сил природы) сквозь трещины этой цивилизации во всех сферах жизни.
Современная цивилизация, вернувшаяся к этой «рационалистической» причуде, напротив, стремится устранить и опорочить всё, связанное с экзистенциальным напряжением, героизмом и животворящей силой мифа, ради торжества «социального» (а не политического) идеала физического благополучия. Однако совершенно справедливо было указано на неизбежность глубокого кризиса в момент, когда, наконец, prosperity[8] и благополучие наскучат. Предвестники его многочисленны: всевозможные формы слепого, анархического и разрушительного бунта молодежи, разгорающегося в самых благополучных странах, свидетельствуют об абсурдности и отсутствии всякого смысла в социализированном, рационализированном и материалистическом существовании, втиснутом в рамки так называемого «общества потребления». Стихийная тяга к «самопреодолению» не находит более объекта приложения и, предоставленная сама себе, дичает.
В традиционном обществе эта проблема решалась благодаря наличию особой литургии или мистики верховной власти, составляющей неотъемлемую часть системы. Поэтому не стоит огульно осуждать шаги, предпринятые фашизмом в его стремлении сохранить общую атмосферу высокого напряжения. Скорее следует провести границу, за пределами которой эти начинания обретали пародийный и неподлинный характер. С одной стороны, это было вызвано несовпадением принципов и целей, с другой — отсутствием подходящих людей.
Однако здесь неизбежно возникает проблема, которую мы лишь слегка затронем в настоящем исследовании. Зачастую политическую систему указанного нами типа обвиняют в том, что она незаконно присваивает себе религиозное достоинство, тем самым переводя способность человека к вере и самопожертвованию — или в более широком смысле его волю к самопреодолению — с законного объекта её приложения (то есть религии) на профанические суррогаты. Тем не менее, это обвинение имеет смысл лишь при условии наличия субстанциальной и непреодолимой раздвоенности между миром государства и духовным или сакральным миром. В таком случае следует чётко разобраться, в чём состоит суть предполагаемой раздвоенности. С одной стороны, она лишает сакрального характера и низводит до чисто материального уровня всё связанное с политикой, властью и авторитетом; с другой — отрицает реальность всего духовного и сакрального. Это естественный вывод, вытекающий из известного выражения: «Date a Cesare»[9]. Все попытки политической теологии разрешить это противоречие способны привести лишь к компромиссу. В то же время для целого ряда европейских и неевропейских традиционных политических систем, в которых та или иная форма сакрализации власти и авторитета служила опорой и законным основанием всей системы, подобной проблемы просто не существовало. В принципе, авторитет и верховная власть не могут считаться таковыми при отсутствии духовного узаконения. В этом случае истинное государство лишено прочного центра. Мы имеем в виду не отсутствие обыкновенного административного и «социального» центра, но того духовного центра, к которому притягивается всё порождённое указанной атмосферой высокого напряжения.
Общая ситуация того времени и влияние, которым обладало в Италии католичество как общественная сила, не позволили фашизму в открытую поставить вопрос об окончательном узаконении государства. Правда, честное и мужественное воплощение в жизнь римского идеала рано или поздно заставило бы вернуться к этой проблеме, — но на тот момент замерли в нерешительности. С одной стороны, Муссолини постоянно отстаивал за фашизмом «религиозную» ценность; с другой, он никогда не уточнял, что собственно составляет сущность этой религиозности, как она связана с политической идеей и чем, следовательно, отличается от обычного, расплывчатого благоговения перед сверхъестественным. Он говорил: «Государство обладает не теологией, а моралью». Однако, это не решает проблемы. Если мораль должна быть чем-то большим, нежели простым соглашением о совместном существовании, если ей хотят придать глубоко оправданный и внутренне нормативный характер, то она нуждается в «трансцендентной» основе, что ставит её на один уровень с религией и той же теологией. Именно поэтому между фашистами и представителями господствующей религии, стремящимися монополизировать все имеющее собственно духовный характер, опираясь на статьи Конкордата, нередко возникали стычки по поводу воспитания и духовного формирования новых поколений.
С другой стороны, вполне понятно, что не решив данной проблемы, невозможно опровергнуть мнение тех, кто видит в движениях «фашистского» типа одну из разновидностей современной обмирщенной и «языческой» мистики, простой суррогат, порождённый миром, лишённым сакрального измерения. Ведь даже борьба и героизм, верность и самопожертвование, презрение к смерти и прочее могут иметь иррациональный, натуралистический, трагический и тёмный характер (Кайзерлинг прямо говорил о теллурической окраске «мировой» революции), если отсутствует высшая (в некотором смысле — преображающая) точка отсчёта, которая, как было сказано, относится к уровню, превосходящему область простой этики.
Переходя к другой области, во избежание путаницы, прежде всего отметим, что если указанному фундаментальному противоречию между политическим и «социальным» в фашистской доктрине было уделено достаточно внимания, то этого нельзя сказать о национализме, взывающем к примитивным чувствам родины и нации, и связанным с плохо понятым «традиционализмом». В Италии, вследствие исторически сложившихся обстоятельств, это понятие не имело ничего общего с традицией, понимаемой в высшем смысле, но ассоциировалась с буржуазным, «благоразумным», умеренным и конформистским консерватизмом с католической закваской. Объединение с националистическими силами («голубые рубашки»), которые по понятным причинам также пытались оказать активное сопротивление итальянским подрывным движениям, привело к размыванию фашистской политической идеи. Безусловно, здесь следует принять в расчёт те условия, которым подчинена политика как «искусство возможного». В последнее время пафос «родины» и обращение к «национальным» чувствам в борьбе против левых движений является одним из немногих оставшихся пригодных средств. Поэтому и в современной Италии национальные силы, как правило, ассоциируются с правыми. Однако с точки зрения принципов здесь происходит та же путаница, вследствие которой столь ненавистный правым либерализм сегодня считается правым движением.
Историческая связь между «национальными» и революционными движениями, основанными на принципах 1789 года, неоспорима. Для этого даже не надо заглядывать в сравнительно далёкое прошлое, когда зарождение и освобождение «наций» (даже в форме национальных монархических государств) привело к краху имперской и феодальной средневековой цивилизации. С точки зрения доктрины важно то, что любовь к родине и нации носит натуралистический и, в некотором роде, дополитический характер (по сути, находясь на том же уровне, что и семейные привязанности), в противоположность тому импульсу, который объединяет людей на политическом уровне, на основе идеи и символа верховной власти. Кроме того, в патриотическом пафосе всегда есть нечто коллективистское: он пронизан тем, что называют «стадным чувством». Но об этом мы ещё будем говорить в дальнейшем. Теперь же имеет смысл остановиться на вышеозначенной проблеме размывания политической идеи, причиной чего (помимо ранее упомянутого объединения фашистов с «националистическими» силами) стало чрезмерное усиление роли национального мифа, приведшее к выдвижению соответствующих лозунгов и поставившее фашизм на грань популизма. Смешение националистической идеи с доктриной главенства государства над нацией (традиционный характер коей был раскрыт нами чуть выше) можно считать характерной чертой фашизма. Но это не меняет того, что с точки зрения правых это смешение неприемлемо, поскольку составные его компоненты относятся к двум совершенно различным идейным мирам. Следовательно, идеал истинного государства нуждается в решительном очищении ото всякой националистической примеси.
Учитывая мышление большинства, наши замечания относительно ценности идеи родины и нации могут показаться малоубедительными. Поэтому попытаемся показать, как легко при помощи бесстыдной словесной риторики злоупотребить патриотические и национальные чувства для достижения самых постыдных целей. Например, в современной Италии в предвыборной борьбе в тактических целях своим показным патриотизмом бахвалятся даже те партии, которые в сущности не только стремятся к уничтожению государства, но отрицают саму возможность высшего содержания которое мог б