Потом прошли через темный осинник вглубь до первых Кузнечих. Кузнечихи эти до сих пор мое воображение теребят. Почему? Поляны как поляны. Специально в приезд семьдесят второго Маркыча на них водил, убедиться, что все на месте. И не такими огромными они оказались на самом деле. А вот загадочность подтвердилась. Наверное, это из-за названия. Как в детстве был уверен, так и сейчас согласен с тем, что название это — от сумасшедшего, ничем не заглушаемого стрекота кузнечиков в полуденном летнем зное.
Словно случилось у этих кузнечиков что-то особое, что-то настолько важное, что уже и не до обычных насекомых забот, а лишь стрекочи, стрекочи изо всех сил на восторженно-эйфорическом надрыве. А на следующий день опять так же. Я еще удивлялся: если каждый день у них что-то такое важное, почему же они не привыкнут никак к этому, все кричат и кричат на этих полянах. Среди дрожащего над травой воздуха; среди разноцветия летних трав; среди моей непреодолимой усталости после утреннего похода за грибами или ягодами, когда бредешь по жаре в нелепых к полудню сапогах, еле волоча ноги, обвешанный снятой теплой одеждой, мечтая дотащиться до дома, сбросить все и, приплясывая от нетерпенья («Мам! Ну скорей!»), броситься босиком по теплой тропинке к берегу, сорвав по пути в огороде шершавый огурец (а у калитки, после грядок, где высокий бурьян вдоль забора и тень от него, тропинка еще холодная, влажная от утренней росы, босые ноги этому каждый раз удивляются)… Отвлекаюсь.
Так вот, подходим с тобой к Кузнечихам, а там у опушки здоровая осина повалена. Ты говоришь: «Во, осина, значит, зайцы должны быть рядом, они ведь осиновую кору больше всего любят, смотри внимательнее… Точно, вон заяц сидит, видишь? На, стреляй, Серега!»
Я, естественно, ничего не вижу, но говорю, мол, вижу, вижу, давай! Ты мне заряжаешь мелкашку, кладешь ее себе на колено, говоришь, мол, целься внимательнее, под яблочко и задержи дыхание. А какое уж там дыхание, если я, как до приклада дотронулся щекой, так и не дышу уже давно. Целюсь изо всех сил, высматривая место, которое больше всего подходит для зайца, как если бы он и вправду там сидел…
Потом этот хлесткий звук мелкашечного выстрела. Потом ты с сожалением: «Эх, промазал ты, Серега, ускакал заяц-то! А может, и не ускакал? Ну-ка, давай, еще разок пальни». Я весь дрожу, трясет меня, дышать начал после выстрела, давай, говорю, давай, не убежал он, вон сидит под ветками… И опять нахлыст выстрела. А ты: «Теперь-то уж он точно убежал! Ну да ничего, не расстраивайся, в следующий раз повезет…»
Посидели еще, посмотрели на темную лесную глушь за поляной и молча идем назад, ты — думая о чем-то своем, я — потрясенный и гадая, должно мне быть неловко от того, что все это было игрой, или нет…
Второй запомнившийся момент — это когда мы плавали на острова и набрали там (во, дураки-то) полную лодку птенцов крачек (тогда думали — чаек), штук сорок. Солнце яркое, лилии на воде тысячами промеж островов, пестрые мягкие птенцы жмутся под их гладкие тяжелые листья, а все вокруг наполнено пронзительно-истошными криками взрослых птиц, пикирующих на нас. Потом подплыли назад к деревенскому берегу и стали этих птенцов по одному выпускать, а они все друг за другом прямиком назад к острову, как пушистые кораблики.
И как раз Красолым на берегу, вышел к лодкам с веслами на плече. Датый, как всегда, водянистые глаза слезятся под красными веками, но при должности: взгляд строгий, зеленая фуражка с кокардой, в диковинных японских высоких сапогах (богатый столичный охотник подарил) и с ножом на поясе.
Я этот нож уже года три каждое лето издалека рассматривал. Рукоятка костяная, потертая на коричневых волнистых изгибах, белеет обточкой у железного набалдашника. А кожаные ножны пристегнуты карабином к кольцу на поясе, клацают, качаясь, при ходьбе.
Я тогда еще подумал, не миновать нам за птенцов егерской расправы, но вы о чем-то совсем другом перемолвились, и все, а нас, пацанов, он и не замечал.
Кстати, как там Красолым и что? Я ведь видел его мельком в последний свой приезд. Поразило, что смотрелся он тридцать лет спустя с того солнечного утра на берегу уже не великаном, у которого сначала высоко вверх поднимались редкостные сапоги, потом висел на поясе нож, и уже где-то совсем в поднебесье сверкала на фуражке кокарда, а выглядел суховатым стариком, в меру усталым, в меру пропитым, спокойно смотревшим на меня из окна, явно узнав и словно говоря со скрытой усмешкой: «Вот так, Серега…» Помер уже, поди?
Третий раз — когда ты брал меня с собой на покосы. Телега жестко качается на неровной лесной дороге; гордо держу затертые руками вожжи; перед глазами — широкий лошадиный зад со светло-рыжим хвостом; по сторонам — куртины высокой калины с просвечивающими насквозь алыми бесполезными гроздьями (это не рябина, которую можно раскусить, зажмурившись от желанно-страшной горечи, или кидать горстями жесткой картечью в визжащих девчонок); коса; запах скошенного дудника, и я плююсь бузиной через его пахучие трубки, пока ты косишь.
А на обратном пути: копна сена на телеге (стягивающую ее заскорузлую брезентовую стропу ладонью до сих пор помню на ощупь); сижу высоко; качает, боюсь упасть.
Видишь, как бывает: для взрослого — незаметная мелочь, обычный день, даже часть дня, для ребенка — важное на всю жизнь. Вот так.
Ну, ладно, Валентин, заканчиваю. И так получилось длинно. Утешаюсь тем, что это первый раз, когда я тебе пишу, причем пишу издалека, поэтому надеюсь, что и тебе будет отрадно вспомнить те времена.
И уговор, что, как вернусь домой, приеду к тебе в гости. Расскажу тебе про мои здешние пустынные дела и узнаю про твои. Я ведь слышал, тебя окрестный народ единогласно депутатом потребовал, а старушки, как и в былые времена, молятся там на тебя.
Да и просто так хочу посидеть с тобой, посмотреть на нас нынешних в продолжение нас тех — из моего детства и твоей юности. Все.
Еще раз с юбилеем тебя!
Желаю здоровья и счастья! Увидимся.
Твой Сережа».
Это письмо я не отправил. Чувствуя его важность и особенность, решил передать для надежности с оказией, полагая, что время у меня до Валюшкиного дня рождения еще есть. Но оказия отложилась, а приехав в Москву в июне, я узнал, что день рождения у него не шестнадцатого июня, как я думал, а шестнадцатого мая. И что он неожиданно умер за два дня до своего шестидесятилетия, что совпало (секунда в секунду?) с тем мгновением, когда я неожиданно проснулся раньше обычного со столь отчетливой потребностью немедленно ему написать…
«P.S.
Дорогой Валюшка!
Прости, что не успел поблагодарить тебя в этой жизни. А если позже увидимся, извинения, наверное, и не понадобятся. Просто вспомним, как все это с нами было. Присядем на солнечном волжском берегу на край лодки, опустив ноги в мелкую воду и баламутя песок на дне пальцами. И вот тогда я и поблагодарю тебя за то, что ты был мне хорошим человеком… А ты скажешь, бросив окурок в воду и отталкивая лодку от берега: «Да перестань ты, Сереж… Поехали!»
12
…И ум мой улетучился, и, презрев весь свет, я устремился к…
Наверное, было бы поучительно рассказать про этот час моего подъема к гнезду во всех деталях. Но я, пожалуй, опущу большинство из них. Признаюсь лишь, что сейчас, по прошествии многих лет, я отчетливо понимаю, что переживаемый кураж просто зашкалил меня тогда полностью. Потому что в трезвом уме я бы, конечно, осмотрелся повнимательнее, а на ту скалу вообще бы не полез. Тем более в столь плачевной физической форме, да еще со всей аппаратурой, да еще и вечером.
Как бы то ни было, скажу лишь, что чуть выше середины подъема я нашел себя в очень непривлекательном положении: застрявшим на крутом скальном обрыве таким образом, что вернуться уже пройденным путем было невозможно, а дороги вперед тоже не было: я стоял, распластавшись вдоль плавной округлости скалы, которая оказалась более выпуклой, чем я предполагал, и почти нависала над карнизом, по которому я лез.
13
…я закинул на стену веревочную лестницу, поднялся по ней вверх и очутился в покоях шахской дочери…
«26 мая. …Прижимаясь всем телом и щекой к прогретым за день камням и проклиная трудовые будни орнитолога, я понял, что застрял капитально и звать на помощь некого. Как говорят в Туркмении, «кутарды»… Отчетливо запомнилась муха, вальяжно подсевшая на камень в полуметре от моего прижатого к скале носа и, казалось, злорадно-торжествующе потирающая лапки («Влип, очкарик?»), посматривая своими переливчатыми глазами на меня — такого большого, но такого бестолкового и беспомощного.
Кое-как стащив через голову лямку саквояжа, я раскачал его в воздухе и закинул за скалу на куст боярышника, где он удачно застрял. После этого я сам, как прыгающий паук (есть такие — прыгают на добычу, оттолкнувшись всеми ногами одновременно), сиганул на тот же куст, вцепившись в него чуть ли не зубами. Все закончилось благополучно. Покорячившись некоторое время, как червяк на крючке, подобрав саквояж и передвинувшись на безопасное место, я мужественно вытащил колючку из-под ногтя, залил ссадины на руках всегда дисциплинированно носимым с собой йодом и полез дальше, добравшись-таки до точки, откуда гнездо было видно как на ладони.
Оно было пустым. Даже не обжитым. Неизвестно чье старое гнездо с прошлого года, которое и не обновлялось никем в этот засушливый сезон…»
14
О неразумный юноша! Оставь свои надежды и не терзай себя понапрасну. Стань ты даже ветром, тебе все равно не удастся коснуться моих следов…
Поднимаясь выше к уже близкой вершине, я думал о том, что везение, в конце концов, совсем не обязательный компонент моей жизни и работы и что случившееся куда правдоподобнее, чем могло бы быть, если бы я жилое гнездо так сразу вот и нашел. Поднявшись наконец наверх и переведя дух, я посмотрел вокруг с той точки, откуда распахивается обзор перед глазами сидящих здесь орлов.