Как много своей жизни мы тратим на то, что никогда никому не понадобится, не согреет душу, не поддержит в трудную минуту, не приоткроет новых горизонтов… Эх, знать бы наперед, что зачтется на весах вечности, а что развеется в никуда утренним туманом…
А как бы это могло быть изящно, если бы я досмотрел все до конца и убедился, что добытую из погадки шерсть плясунья утаскивает в нору. Это уже с минимальными натяжками можно было бы считать использованием погадки для строительства гнезда. Для пущей научной важности можно было бы на худой конец и гнездо разорить, раскопать нору. Хотя в этом есть уже что-то гадкое, присущее именно пытливой человеческой натуре. (Если погибаешь с голоду — раскапывай, никаких проблем, жри сырые яйца или птенцов, пеки их в золе, суши на солнце, а так? Для науки?) И это означало бы еще один пример потрясающей утилизации всех мыслимых ресурсов в природе; использование всего, что возможно всегда, когда возможно. Ан нет. Я прошел дальше. Был занят.
Зато теперь у меня записано, как песчанка бежит домой с набитым зеленой травой ртом…»
Каменка-плясунья
Приведу еще несколько дополнений…
«17 марта. …Недавно прилетевшие каменки-плясуньи скачут и вертятся около своих нор, оглашая все вокруг звонкими трелями вперемешку с копированием песен самых разных птиц и с почти человеческим хулиганским свистом. Никак не могу привыкнуть: день за днем, услышав за спиной вызывающее «Фюить!», быстро оборачиваюсь, предполагая, что это меня кто-то фамильярно-вызывающе окликает таким манером. А на меня испытующе смотрит черными птичьими глазками, лихо дергая хвостом, самец каменки-плясуньи… Чертыхнешься про себя и идешь дальше.
Как у Зарудного: «Громким, сильным голосом распевает чекан по утрам и в предвечернюю пору, сидя на каком-нибудь выдающемся предмете вроде верблюжьего черепа, бугра, вершины куста или поднимаясь на сотню-другую футов и медленно опускаясь на распростертых крылышках, — и далеко в пустыне разливаются милые звуки его песни, и слушаешь маленького певца с бесконечным удовольствием и благодарностью. Чекан в совершенстве копирует голоса всех птиц пустыни; …не довольствуясь этим, он подражает, конечно в миниатюре, реву ишака и верблюда, ржанию лошади; …он передает в своей песне шум проходящего каравана, с шорохом ног о песок, со стуком копыт, со скрипом вьюков и грубым смехом туркмена. Уже одна птица способна оживить излюбленный ею уголок, когда же запоют их несколько — всякий страстный любитель природы должен будет сознаться, что и глухая пустыня имеет свои заманчивые прелести». Замечательно. И это 1896 год…
Каменка-плясунья… Последняя птица, про которую Зарудный писал, работая над очередной книгой, перед смертью. Так и лежала на его столе запись про каменку-плясунью, когда самого Зарудного вдруг не стало: «Приведу еще несколько дополнений…»
Что произошло? Загадка. Как может человек, работавший всю жизнь препаратором, по ошибке выпить отравленную жидкость? Что бы там ни было в музее — мышьяк для обработки шкур, или квасцы, или что еще. Это не то, что можно выпить случайно, спутав с чем-либо. Сидел, работал за столом, писал про каменку-плясунью, выпил случайно яд, почувствовал недомогание, взял извозчика, поехал домой и умер там три часа спустя… Непостижимо. Воистину у каждого свой путь…
Именно так закончилась жизнь одного из самых замечательных и одаренных людей начала века. Человека, которого современники могли сравнить лишь со знаменитым Н. М. Пржевальским. Исследователя, чье имя многократно сохранено в названиях десятков и десятков впервые описанных им животных. Обаятельного и внимательного собеседника; гостеприимного хозяина; неутомимого путешественника; страстного и удачливого охотника; ценителя женской красоты и любителя бокала красного вина за обедом; наблюдателя, способного видеть то, что было незаметно другим. «Небольшого ростом, почти тщедушного человека, останавливающего на себе внимание разве только характерным южным типом своего лица, быстротой и гибкостью своих всегда ловких движений да открытым, детски доверчивым взглядом темно-карих глаз» (А. П. Семенов-Тян-Шанский, 1919). По-настоящему скромного характера, чурающегося популярности, известности и публичных выступлений. Огромного сердца, вместившего в себя бескрайнюю любовь и к российской природе, и к горам Туркестана, и к прокаленным пустыням Персии. Энтузиаста и гуманиста в высшем значении этих слов.
Зарудный: «Я верил в свои силы, выносливость и энергию… мне казалось, что я легко справлюсь с возложенными на меня обязательствами и вернусь с добычею, богатою во всех отношениях… Мне были нипочем ни грозные соляные кевиры и песчаные дешты, ни «бад-и-сад-бист-и-руз» (ветер 120-ти дней), порою томительный и расслабляющий, ни палящее солнце, ни пересохшее от жажды горло, ни утомленные глаза, но у меня почти всегда не хватало времени и не всегда хватало сил в тех редких случаях, когда оно оставалось. Когда мы проходили пустынями, я целый день посвящал поискам, часто бесплодным (днем в персидских пустынях нередко можно пройти целые версты и не встретить на пути ни одной птицы, а в тихую погоду — не услыхать ни одного звука), и возвращался на стан со скудною большею частью добычею, и к тому же настолько утомленным, что после препарирования и укладки добытого часто положительно не был в состоянии приниматься за любопытную вечернюю охоту: ловлю на фонарь, поиски с ним, постановку капканов, — и я был в отчаянии… Когда же наш путь пролегал странами, щедрее одаренными природою, — снова отчаяние: в несколько часов мне удавалось собрать много, пролетали целые часы за работой, садилось солнце, быстро наступали темные южные сумерки — и вот пропущено время, чтобы караулить крупного зверя на водопой, сторожить птиц на ночлег и искать что-нибудь новое; а тут еще записать свои наблюдения, уложить отпрепарированное, набить ружейные патроны, приготовить себя к раннему утру следующего дня, а в награду за труд — потеря аппетита и вместо сна — беспокойная, тоскливая дрема…» (1900).
Закончилась жизнь Николая Алексеевича Зарудного, а «…мы, осиротевшие друзья его, вознесем в душе высокий холм в его память, с которого нам будет светить, согревая нас и вдохновляя на работу, неугасаемый дух вечного юноши» (А. П. Семенов-Тян-Шанский, 1919).
«Приведу еще несколько дополнений…» — у него всегда было больше за душой и в голове, чем он успевал написать или высказать…»
35
…дело мое не движется, я беспомощно блуждаю по пустыне и не знаю, чем все это кончится…
Итак, наши планы на совместную поездку с Романом расстроились по непонятным для меня причинам. Поэтому на следующий день после разговора с ним я сидел на раскладном рыболовном стульчике на окраине Кара-Калы у обочины единственного в этой части Туркмении заасфальтированного шоссе и, вместо предполагавшегося маршрута по труднодоступному междуречью Сумбара и Чандыра, уныло и безрезультатно голосовал редким попуткам, идущим не на юго-запад, как мне бы хотелось, а на восток.
«Из точки А в точку В»
…шахзаде с маликой вынуждены были идти пешком…
«Граждане СССР! Голосуйте…!»
«12 апреля. …Эх, сочинить бы книжку про все те бесчисленные попутки, которым я голосовал за свою жизнь и которые меня подвозили в разных направлениях на разных дорогах нашей необъятной родины! Вот уж что воистину составляет саму ткань моей судьбы, на которую все остальное понавешено, — попутки, попутные машины.
Задача: «Пассажиру нужно добраться из точки А в точку В. Скорость у пассажира — ноль, он стоит на обочине и голосует. По дороге к точке В едут машины; их средняя скорость — 70 км/час. Вопрос: подвезет пассажира кто-нибудь или нет? И если да, то кто и когда?»
Сколько помню себя в детстве и наши бесчисленные поездки в деревню, на охоту, за грибами, мы постоянно голосовали на дорогах. То в Калининской области, добираясь до Едимново, то на Горьковском шоссе (от Балашихи до Киржача). Стоишь, угадываешь, кому поднять руку, а кому бесполезно. И пытаешься представить: «Если вот этот остановит, в какой мир попадем, усевшись в его кабину?» Высокомерным дородным легковушкам в те годы вообще не голосовали. Тогда родители решались голосовать исключительно грузовикам. Не все из них останавливались, но уехать не было проблемой.
Помню свое детское восторженное ощущение уже свершающегося, а не только ожидаемого путешествия, когда на поднятую руку тяжелый грузовик притормаживал, съезжая на обочину, и останавливался немного впереди.
Потом был такой особый запах кабины и незнакомый шофер, крепко державший своими шоферскими руками огромный руль. Баранку. Мы ехали, взрослые говорили о чем-то, а я сидел рядом с водителем («подальше от двери»), чувствуя, как сильная рука слева от меня переключает рычаг загадочной коробки передач (сколько ни высматривал, никакой коробки не было). Я глядел вперед на затягивающееся под колеса полотно дороги и на неподвижный мир, мелькающий вдоль шоссе, по которому мы проносились.
Став старше, я начал голосовать сам, разъезжая один, и уже сам разговаривал с водителями о разном, со скрытым упоением дивясь этому случайному соприкосновению своей судьбы с судьбой совершенно незнакомого мне человека, оказавшегося именно в этот день, в этот час, в этой жизни, в кабине машины, остановившейся на мою голосующую руку.
Однажды, будучи второкурсниками, мы путешествовали с Митяем и Жиртрестом на лыжах по зимней архангельской тайге на границе с Карелией. Целую неделю шли по дремлющим под толстым льдом рекам, по очереди прокладывая лыжню на снежной целине, разбираясь в следах на снегу (Митяй собирал в пакет замерзшее волчье дерьмо, чтобы потом в лаборатории разобрать его содержимое), считая синиц в редких птичьих стаях и наблюдая через подслеповатые окошки охотничьих избушек, как серебряным морозным утром клесты воруют паклю для гнезд из щелей вокруг оконных рам. Тогда мы тоже голосовали, выбираясь назад «в цивилизацию».