Закончив свой лыжный маршрут среди промерзших и заваленных снегами болот и озер у черта на куличиках, в забытой Богом деревне, расположенной (если верить карте) на дороге, мы обнаружили, что дорога эта — зимник. Лишь только осенью первый серьезный мороз сковывал непролазные хляби, через них пробирались водовозы-поливалки, наращивая для будущей дороги лед. Следом шли машины, подсыпавшие на этот полив опилки. И так — снова и снова. За зиму вырастал двухметровый слой льда вперемешку с опилками, не таявший аж до июля. Потом автомобильное сообщение окрестных болотных деревень с внешним миром вновь прерывалось до ноября, и лишь уже по новому зимнику туда снова завозились водка и карамель, а оттуда вывозились копченая озерная рыба, соленые грибы и клюква.
Об этом мы узнали от скучающей секретарши сельсовета, поселившей нас в пустующей сельской школе и рассказавшей, что два дня назад через деревню, дальше на озера, прошли две машины, которые через пару дней должны идти обратно. Если у них не будет других попутчиков, они, наверное, смогут нас подвезти.
Мы прожили два дня в огромной пустой школьной избе (дети есть, нет учителя), не имея возможности никуда отлучиться из деревни, топя печку, прикармливая деревенских собак, обосновавшихся пегой потрепанной сворой у нашего крыльца, и поочередно высматривая желанные грузовики. Появились они вовремя и по счастливому совпадению даже остановились недалеко от школы.
Из кабины передней машины нетвердо спрыгнул шофер в просаленном ватнике. Из кабины второго грузовика водитель выпал в открывшуюся дверь на снег, где начал медленно шевелиться, пытаясь встать и напоминая своими нелепыми движениями какой-то странный организм. Он был абсолютно, смертельно, вегетативно-бессловесно пьян. Невозможно было поверить, что столь пьяный человек минуту назад сам вел этот грузовик.
Переговорив с державшимся на ногах трезвым шофером, который медленно вращал остекленевшими глазами, явно отстающими от мысли при поворотах головы, мы сошлись на бутылке за каждого. Я бодро заявил, что мы вручаем им водку по прибытии, на что трезвый без эмоций ответил, что в таком случае мы можем идти до железной дороги пешком.
Отсутствие выбора легко снимает проблемы. Я зашел с ним в магазин и купил там три бутылки водки, а сам шофер купил бутылку болгарского коньяка «Плиска», курортно-пляжная пузатость которой смотрелась чужеродно и неуместно среди запыленных банок кильки и оцинкованных ведер в заснеженном деревенском магазине. Я вручил водку водителю, он распихал ее по карманам, после чего оба шофера в обнимку, опираясь друг на друга, ушли в соседний дом.
Делать было нечего, мы закинули рюкзаки и лыжи в кузов, Митяй сел к трезвому, а мы с Жиртрестом втиснулись в малюсенькую кабинку видавшего виды «ГАЗ-51» к пьяному и стали ждать. Они вышли минут через двадцать, не отсиживаясь в тепле, не греясь и не отдыхая, но явно приняв еще.
Пьяный долго карабкался на свое место, мыча что-то нечленораздельное, оскальзываясь и хватаясь коржавой ладонью за промороженную рукоятку двери. Наконец влез и сел на свое сиденье, глядя вперед искусственными глазами манекена и шумно дыша носом.
У меня не было ни страха, ни беспокойства. Потому что не верилось, что все это может состояться. Но передний грузовик трезвого вдруг кашлянул и завелся, жизнеутверждающе задымив на морозе вонючим выхлопом.
Посидев без движения минуту, наш водитель включил зажигание, взялся обеими руками за руль, и его лицо вдруг изменилось. С глаз спала дурная пелена, и сквозь мутную остеклененность проступил какой-то взгляд. Это еще не было осмысленным выражением, но первый шаг был сделан. Из существа шофер превратился в очень пьяного, но уже человека. Повернув голову, он впервые посмотрел на нас и после долгой паузы сказал:
— Как зовут?
— Меня Сергей, его — Александр… Саша.
После чего шофер потом всю дорогу звал меня Валерой.
Он гулко выдохнул угарным смогом и сделал еще более осмысленный жест — протер рукой запотевшее стекло перед собой. Это выглядело уже и вовсе обнадеживающе.
— Не понимаю я, Валера. Чтобы ехать как трезвый, я должен быть совсем пьяный. А если сяду за руль трезвый, сразу что-то не так, ехать вообще не могу; сижу — хуже пьяного. Как такое может быть? — Он вновь сосредоточенно задышал носом, потом еще раз повернул голову и опять долго и внимательно посмотрел на нас, как бы удивившись нашему присутствию в кабине. — Прикури-ка мне, я сам не могу сейчас; рулить могу, а прикурить не могу.
Ехали мы тогда шесть часов. Говорили о чем-то. Я периодически прикуривал ему сигареты (сбитый в тесноте рукавом уголек одной из них прожег мне пижонские ватные офицерские штаны на самом приметном месте). Запомнился лишь холод, врывающийся в кабину через открываемую дверь, снега вокруг, быстро наступившие короткие сумерки, сразу сменившиеся серьезной зимней темнотой, вопросы шофера про столичную московскую политику (отвечал Жиртрест, он хорош в этом) и то, как эти два водителя общались между собой. Время от времени они притормаживали, трезвый вылезал на подножку и кричал назад:
— Ты как, Володечка?
— Нормально, Толя, нормально!
Мы снова трогались, ехали дальше. Потом они менялись, ведомый становился ведущим, поджидая, когда требовалось, отставшего из виду товарища. По-моему, это было то самое шоферское братство, про которое все и говорят.
Когда уже поздно ночью мы добрались до станции, наш Володя вновь не сумел выйти из кабины, не смог сам идти и не смог с нами попрощаться. Он лишь опять мычал что-то, поддерживаемый товарищем, который повел его куда-то. Я ничего не понимал: шесть часов езды не протрезвили его ни на малость; выключив мотор, он снова отошел в туманную бездну летаргического угара.
А охрипший Митяй поведал, что ему пришлось всю дорогу, все шесть часов, петь Анатолию песни, многие — по нескольку раз.
Я вспоминал об этом случае, когда три года спустя проголосовал в Вологодской области (от станции Вожега до деревни Нижняя) новенькому «ГАЗу-66», за рулем которого сидел такой же новенький, улыбающийся, с неправдоподобным румянцем на гладких щеках, молодой, жизнерадостный шофер. С него и с его машины можно было писать необъятное полотно «Шофер коммунистического будущего» для павильона ВДНХ.
— Садись, только по дороге пообедать остановимся.
Во время пути я безрезультатно пытался убедить разговорчивого водителя, что глухарь питается хвоей и прочей растительной ерундой («Ошибаешься! Ты его клюв видал?! Во какой клювище, в палец толщиной и крючком! Это чтобы мясо рвать!»).
Обедать мы остановились в ничем не примечательной деревенской столовой где-то посередине пути. Зашли внутрь, и я сразу почувствовал необычное: пол был чистый, на окнах висели занавески, а на столах были постелены белые скатерти. Пробили в кассе борщ и шницель, я направился к раздаче, а шофер мне, мол, иди садись, здесь приносят.
В еще большем удивлении я уселся за стол, опасливо потрогав рукой чистую, без пятен, скатерть, и стал смотреть по сторонам.
Почти сразу к нам подошла очень домашнего вида женщина лет пятидесяти пяти, с мягкими чертами лица и такими же мягкими полными руками, посмотрела на нас ласково и поставила на середину стола глубокую тарелку с толстыми ломтями серого деревенского хлеба. Что-то в этом хлебе показалось мне необычным. Я почти сразу понял что: он был еще теплый (и с хрустящей корочкой!). Мы оба накинулись на этот хлеб, не в силах устоять; не солили, не мазали горчицей, как обычно принято в столовых, потому что он был настолько вкусным сам по себе, что добавлять чего-либо и в голову не приходило. Я, после первого же проглоченного куска, начал жестоко икать.
— Ну что ж вы всухомятку-то? — Та же женщина, с улыбкой посматривая на нас, ставила на стол поднос, на котором с трудом помещались две огромные миски (почти тазики), доверху наполненные темно-бордовым борщом. В нем было все, что должно быть у настоящего борща, — и щедрый айсберг сметаны среди переливающихся, как на поверхности бордового океана, золотистых шариков, и запах, который, казалось, был почти виден, и все прочее, о чем вы наверняка уже читали у классиков гастрономического жанра.
Затем мы ели шницели с пюре, и они тоже были отменными, а не наводили, как обычное столовское второе, на мысли о естественной смерти и неизбежном тлении… А на третье был неразбавленный душистый компот.
Проведя потом три месяца на озерах и болотах, собирая материал для диплома по птицам севера Вологодской области, питаясь неделю за неделей хлебом с повидлом (чтобы не готовить) и лишь иногда балуя себя вареной картошкой (через раз — с тушенкой или с местной копченой щукой, сухой, как сосновая кора), я не реже раза в день вспоминал тот обед…
У меня не было времени думать о стряпне, а есть хотелось постоянно. Однажды, правда, на свой день рождения я решил устроить сам себе праздничный обед, развел на берегу Вожеги костер, но сразу, откуда ни возьмись, появилась малюсенькая крючконосая старушенция в повязанном по-пиратски платке и, как ведьма, коршуном накинулась на меня за то, что я хочу жарким летом спалить случайной искрой соседские бани. Я загасил костер и убрался подобру-поздорову. Вечером она пришла ко мне и сразу, с порога, начала причитать, вытирая искренние слезы накопившейся за день жалости:
— Ты ужо прости меня, Серожа; мы тут смотрим всей деревней, как ты мотаешься со своими птицами; девок наших не трогаешь, а я тебе и поесть-то сготовить не дала… Покушай, солдатик, вот я тебе принесла… — и развязывает платок с огурцами, вареными яйцами и куском копченой свинины…
Так что, вспоминая про борщ, шницель и компот, я размазывал охотничьим ножом на волглый полежавший хлеб ненавистное уже мне темно-коричневое непривлекательное повидло… Банку этого ужасного мазева, с блеклой нечитаемой этикеткой, я раз в неделю покупал в деревенском магазине, надеясь, что уж эта — точно последняя и больше я за ним сюда никогда не приду. Продавщица через некоторое время стала смотреть на меня с опаской («Никто, кроме вас, не берет»). И еще я вспоминал мед.