— «Почему?» — повторил Чарли, пристально глядя на рождественскую елку в красных, синих и зеленых огоньках. Он отхлебнул вина и перевел взгляд на меня. — Отчего-то считается, что именно эта ночь создана для желаний. Да, это ночь Рождества, вотвот исполнится рождение Христово. И праздник, и зимнее солнцестояние\ приходятся на. одну неделю, удостоверяя, что Земле предстоит ожить. Зима исчерпала себя, и время теперь начнет карабкаться вслед за Солнцем, все выше и выше. Потому-то все и верят, что эта неделя — особенная.
— Да… — пробормотал я в ответ, размышляя о древних временах, когда пещерный человек обмирал, стоило наступить осени. Солнце притухало, и эта полуобезьяна тосковала и выла до тех пор, пока мир не начинал просыпаться от белого сна, обещая тепло и возрождение вселенной. — Да, особенная…
— Так вот… — Чарли легко прочел мои мысли. — Христос — это обещание весны, не так ли? Посреди самой длинной ночи наступает потрясение Времени, Земля вздрагивает и разрешается мифом. «С Новым Годом!» — возвещает этот миф. Но ведь Рождество не совпадает с Новым Годом, это — день рождения Христа, когда его дыхание, сладкое и пряное, смешивается с нашим в зимнюю полночь, обещает новую весну. Так что дыши поглубже, Том.
— Заткнись!
— В чем дело? Ты что, снова слышишь голоса?
Да! Я снова повернулся к окну. До утра Его рождения оставалась всего минута. «И тогда, — испуганно подумал я, — наступит час чистейший и чудеснейший, час исполнения желаний».
— Том… — Чарли тронул меня за плечо, но я не обратил внимания: я слишком глубоко задумался, слишком замечтался.
«Неужели эта ночь и вправду особая, — думалось мне, — неужели святые духи странствуют в ночи вместе с метелью и в этот заветный час исполняют наши желания? Если я что-то загадаю про себя — разве эта ночь предшествия, эта древняя метель и этот странный сон не усилят его вдесятеро?»
Я крепко зажмурился. В горле пересохло.
— Не надо… — сказал Чарли, но слова уже рвались с моих губ. «Сейчас, — думал я, — вот сейчас, пока чудесная звезда еще горит над Вифлеемом».
— Том, — выдохнул Чарли, — Христа ради…
«Да, Христа ради», — подумал я и сказал:
— В этот час я хочу…
— Нет! — Чарли попытался зажать мне рот.
— … чтобы мой отец снова ожил. Пожалуйста, сделай так. Каминные часы пробили десятикратно и еще дважды.
— О, Томас… — тихо сказал Чарли. Ладони его опали с моих плеч. — Ох, Том…
Вьюга стукнула в окно, залепила его снегом, словно смертным саваном.
Дверь сама собою распахнулась.
Снег влетел в комнату.
— Какое ужасное желание, Том. И ведь… это может сбыться.
— Может сбыться! — я метнулся к распахнутой двери — она манила, как отверстая могила.
— Не надо, Том, — снова сказал Чарли.
Дверь хлопнула позади меня. Я выскочил из дома и побежал. Боже мой, как я бежал!
— Том, вернись! — голос Чарли терялся во вьюжной белизне. — Ради бога, н е н а д о!
А я бежал и бежал через ночь, совершенно обезумев, невнятно бормотал, убеждая сердце биться быстрее, гнать кровь по жилам, а ноги — бежать и бежать.
«К нему! К нему! — думал я. — Туда! Пусть это случится.
Пусть воплотится мое желание. Туда, на это место!»
И тут зазвенели, возвещая Рождество, запели, загомонили все колокола по всему заснеженному городу, и звоны окружили меня, подгоняли, тянули, а я все бежал к своей безумной цели.
«Идиот! — подумалось мне. — Вернись! Он же умер!»
А что, если все-таки ожил, всего на один этот час, и будет ждать меня, и не дождется?
Я оказался в поле, без шляпы, без пальто, но разгоряченный бегом, с лица моего при каждом шаге осыпалась соленая маска и тут же намерзала снова, а счастливый перезвон относило кудато, и он там терялся.
Вьюга была со мною до самого конца пути, до самой темной стены.
Кладбище.
Я остановился у тяжелых чугунных ворот и оцепенел, глядя сквозь прутья.
Кладбище походило на руины крепости, взорванной поколение назад, все его надгробья поглотило новоR Оледенение. А что, если чудес не бывает? Что, если в этой ночи не было ничего, кроме вина, разговоров и праздничного очарования? Что, если я бежал лишь затем, чтобы спасти свою веру, искреннюю веру в чудеса, которые. еще случаются снежными ночами?
Я стоял и смотрел на заметенные могилы, на снег без единого следа на нем. Мне так не хотелось возвращаться назад, к Чарли, что я с радостью лег бы и умер здесь сам. Тут мне подумалось, что все это — его ужасная шутка, плод его беспощадного юмора. Ведь он как никто другой умел нащупать в человеке самую звонкую струну и играть на ней. Не он ли шептал за моей спиной, искушал, подталкивал к безумию?
Я тронул запертые ворота.
Где оно, это место? Там — гладкий камень с надписью:
«Родился в 1888. Умер в 1957» — его и в ясный день трудно найти в высокой траве или под прошлогодними листьями.
Я отступил на шаг, и тут дыхание у — меня занялось, а потом дикий, невероятный крик вырвался из горла — там, по ту сторону стены, рядом с домиком сторожа, что-тобыло!
Слабый вздох? Безгласный плач? Или просто первый намек на тепло в дыхании зимнего ветра?
Я снова вцепился в прутья, вгляделся до боли в глазах.
Вот оно! Зыбкий след, словно птица пробежала меж могильными камнями. Еще секунда, и их занесло бы снегом навсегда!
Я закричал, разбежался, прыгнул.
О Господи, никогда в жизни я не прыгал так высоко. Я упал, но уже с той стороны, разбил губы в кровь, вскрикнул и снова побежал, огибая сторожку.
Там, среди теней, то и дело скрываемый порывами метели, на фоне стены еле угадывался человек; глаза его были закрыты, руки — скрещены на груди.
Я смотрел на него с безумной надеждой — увидеть и узнать.
Этого человека я не знал.
Он был стар, стар, очень стар.
— Я даже застонал от отчаяния.
И тут старец поднял дрожащие веки.
Это были его глаза!
— Папа! — закричал я и рванулся под тусклый свет лампочки, в снежную круговерть, чтобы обнять его.
А где-то далеко-далеко, в заснеженном городе, разносился голос Чарли:
— Нет, не надо, беги отсюда! Это кошмар, это безумие! Не надо! — умолял он.
Он стоял передо мной и не узнавал меня, а может, просто не мог разглядеть из-за пелены, подернувшей глаза. «Кто?» — наверняка думал он.
— …ом!..ом! — вдруг сорвалось с его губ.
Он никак не мог произнести звук «т».
Но звал он меня.
— …ом!
Он вздрогнул и обхватил меня, словно человек, что стоит на кромке обрыва и боится, как бы земля не вздрогнула и не сбросила его в бездну.
Я крепко держал его. Он не мог упасть.
Сплетенные в неистовом объятии, не в силах сдвинуться с места, мы стояли посреди снежной пустыни и тихо покачивались — два человека, слившиеся в одного.
— Том, о, Том, — снова и снова судорожно и горестно повторял он.
— Отец, милый па, папочка, — твердил я.
Старик вдруг застыл в моих руках, увидев поверх моего плеча пустое поле смерти. Он судорожно вздохнул, словно пытаясь спросить меня, что это за место.
И как только он узнал, вспомнил это место, он увял, еще больше постарел, все его лицо говорило одно слово — «нет».
Он огляделся, словно надеясь увидеть заступников, защитников его прав, которые сказали бы это «нет» вместе с ним. Но в моих глазах он прочел правду.
Теперь мы оба смотрели на едва заметную путаную цепочку следов, что вела от места, где он был погребен долгие годы.
Нет, нет, нет, нет, нет, нет!
Слова взрывались на его губах.
Но он все не мог выговорить «н» и «т».
И получались лишь дикие выдохи:
— …е…е…е…е…е…е…Е! — одиноко и испуганно, словно детский плач.
А потом на его лице отразился другой вопрос: «Зачем?»
Он стиснул кулаки, глянул на срою бессильную грудь.
Господь одарил нас ужасным подарком. Но еще ужаснее — память.
Он вспоминал.
И начал оттаивать: тело как-то съежилось, слабое сердце замерло — закрывалась некая дверь в вечность и ночь.
Он был недвижим в моих руках, но веки его затрепетали над мертвыми еще глазами. Теперь он задавал себе самый страшный вопрос: «К т о сделал это со мною?»
Глаза открылись, и пристальный взгляд впился в меня.
«Ты?» — спрашивал он.
«Да, — безмолвно ответил я. — Это я попросил, чтобы ты ожил этой ночью»!
«Ты! — глаза его распахнулись, тело вздрогнуло, а потом, почти вслух, он спросил о самом мучительном. — Зачем?»
Мне вдруг передался весь его ужас.
В самом деле, зачем я сделал это? Как я додумался пожелать в Рождество именно это — ужасную, мучительную встречу.
Я ощутил себя напуганным ребенком. Что теперь делать с этим стариком? Зачем я прервал его ужасный сон, вызвал из могилы?
Разве я думал о последствиях? Нет, какой-то безумный толчок вышвырнул меня из дома на это поле скорби, и разума тогда во мне было не больше, чем в камне, брошенном рукою безумца.
Зачем? Зачем?
А старец, мой отец, стоял, овеваемый метелью, и ожидал моих жалких оправданий.
Я молчал, словно провинившийся ребенок, не в силах сказать ему правду. И раньше, когда он был жив, я часто терялся при нем, а теперь, когда он очнулся от смертного сна, я совершенно онемел.
Ответ рвался из меня, но я не мог пошевелить языком. Мой крик был намертво заперт во мне.
Секунда за секундой уходил отпущенный нам час, а с ним и возможность, последний случай сказать отцу то, что я должен был сказать еще много-много, лет назад, но не успел.
Где-то далеко колокола пробили половину первого рождественской ночи: Христос уже реял в воздухе.
Снег хлопьями сыпался мне на лицо часто и холодно, часто и холодно…
«Зачем? — вопрошали глаза отца. — Зачем ты вызвал меня о т т у д а?»
— Па… — начал я и умолк, потому что его рука стиснула мое предплечье. По лицу его было видно, что он понял.
Ведь это был и его шанс, последняя возможность сказать мне то, что не сказалось при жизни, когда мне было двенадцать, четырнадцать или двадцать шесть. То, что я вдруг онемел, не имело значения. Он сам хотел сбросить путы могильного покоя и сказать это сам.