Фата-Моргана 9 — страница 73 из 103

— Вы — поэт?

— Да, — ответил я.

— Прочтите что-нибудь из своих стихов.

— Простите, у меня пока нет перевода, достойного ваших ушей и моей поэзии. Я еще недостаточно хорошо знаю все тонкости вашего языка.

— Вот как?

— Я занимался переводами на ваш язык, но лишь для того, чтобы попрактиковаться в грамматике. Я с удовольствием сделаю такой перевод, — продолжал я. — Для меня будет большой честью прочесть вам его в следующий раз.

— Хорошо. Пусть будет так.

Один ноль в мою пользу.

Она повернулась к Бетти.

— Вы свободны.

Бетти пробормотала предписанные этикетом фразы прощания и, бросив на меня хмурый взгляд, вышла. Она, видимо, надеялась остаться здесь в роли моей помощницы. Но Шлиманом этой Трои буду я, и в отчете Научному Обществу будет стоять только одно имя!

М’Квайе встала, и я отметил для себя, что при этом она стала не намного выше. Впрочем, я со своими шестью футами возвышаюсь надо всеми и выгляжу, как тополь в октябре: тощий, с ярко-рыжей шевелюрой.

— Наши летописи очень древние, — произнесла она. — Бетти говорила, что ваше слово, описывающее их возраст — «тысячелетие».

Я кивнул.

— Мне не терпится их увидеть.

— Они не здесь. Нам придется пройти в храм, их нельзя выносить.

Я ощутил внезапную тревогу.

— Вы не возражаете, если я их скопирую?

— Да. Я вижу, что это не просто любопытство. Я верю в искренность ваших намерений.

— Прекрасно.

Похоже, мой ответ ее развеселил.

Я спросил ее, в чем дело.

— Чужаку будет не просто изучить Священный язык.

Это было как гром среди ясного неба. Ни одна из предыдущих экспедиций не была так близка к цели. Я не предполагал, что придется иметь дело сразу с двумя языками: классическим и разговорным. Я знал их пракрита, теперь придется иметь дело с санскритом!

— Проклятье!

— Что?

— Извините, это непереводимое выражение, уважаемая М’Квайе. Представьте себе, что вам необходимо срочно, в спешке выучить Священный язык, и вы поймете мои чувства.

Она снова улыбнулась, указав мне снять обувь перед входом в храм, и провела меня через альков.

Взрыв византийского великолепия. Ни один землянин не был в этом помещении, иначе я бы знал. Те сведения о грамматике и тот словарный запас, которым я владею теперь, Картер, лингвист первой экспедиции, выучил с помощью некой Мэри Аллен, сидя по-турецки в прихожей. Мы не имели ни малейшего представления о существовании всего этого. Я жадно осматривался. Все говорило о существовании высокоразвитой утонченной эстетической системы. Видимо, нам придется полностью пересмотреть свои представления о марсианской культуре. Во-первых, у этого зала был сводчатый потолок, во-вторых, ниши, обрамленные с двух сторон каннелюрами с колоннами. И в третьих… А, черт, зал был просто огромен. Ни за что не подумаешь, глядя на убогий фасад. Я наклонился, чтобы рассмотреть золоченую филигрань церемониального столбика: Это, кажется, несколько покоробило М’Квайе, но я не мог удержаться, Столик был завален книгами. Большим пальцем я провел по мозаичному полу.

— Весь ваш город располагается в одном здании?

— Да, он уходит глубоко в гору.

— Понятно, — сказал я, хотя ничего не понял. Не мог же я сразу просить ее провести со мной экскурсию.

Она подошла к маленькой скамеечке у стола.

— Ну что же, начнем наше знакомство со Священным языком?

— Да, — кивнул я, — представьте нас друг другу, пожалуйста. — Я сел.

Три недели, которые последовали за этим, были полным кошмаром. Как только я засыпал — буквы, словно мошкара, начинали мельтешить перед глазами; а бирюзовое безоблачное небо кто-то покрывал каллиграфическими надписями, стоило мне на него посмотреть.

Во время работы я галлонами поглощал кофе, а в перерыве пил коктейли из бензедрина с шампанским.

М’Квайе давала мне уроки по два часа каждое утро, но иногда еще и вечером, а еще часов четырнадцать я занимался самостоятельно.

А ночью лифт времени переносил меня в далекое детство.

Мне снова шесть лет, я учу древнееврейский, греческий, латынь и арамейский.

А вот мне — десять, и я одолеваю вершины «Илиады». Когда отец не грозил Геенной Огненной и не проповедовал любви к ближнему, он заставлял зубрить Слово Божье в оригинале.

О Господи! Сколько на свете оригиналов и сколько Слов Божьих! Когда мне исполнилось двенадцать лет, я указал отцу на некоторую разницу, между тем, как он проповедует, и тем, что написано в Библии.

Его возбуждение не знало границ. Лучше бы он меня выпорол. С тех пор я помалкивал и учился ценить и понимать поэзию Ветхого Завета.

Господи, прости меня! Прости, отец! Но это так! И в тот день, когда мальчик окончил высшую школу с наградами по немецкому, французскому, испанскому и латыни, отец заявил мне — четырнадцатилетнему шестифутовому пугалу-сыну, — что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво отвечал сын.

— Сэр, — сказал он, — я хотел бы поучиться еще год—другой самостоятельно, а затем пройти курс теологии в каком-нибудь Университете. Я еще слишком молод, чтобы уже сейчас стать священником.

Глас Божий:

— Но у тебя талант к языкам, сын мой, ты можешь нести Слово Божье всем народам в Землях Вавилонских. Ты — прирожденный миссионер. Говоришь, что молод, но время несется водопадом. Чем раньше ты начнешь говорить, тем больше лет отдашь служению Господу.

Я не могу ясно представить себе лицо отца и никогда не мог, потому, вероятно, что всегда боялся смотреть ему в глаза.

Спустя годы, когда он, весь в черном, лежал среди цветов, окруженный плачущими прихожанами, среди молитв, покрасневших лиц и носовых платков, похлопывающих меня по плечу рук и утешителей с торжественно-скорбными лицами, я смотрел на него и не узнавал.

Наши пути пересеклись за девять месяцев до моего рождения. Он никогда не был жестоким: строгим — да, требовательным — да, презирающим чужие слабости — да, но только не жестоким.

Он заменил мне всех: мать, братьев, сестер. Он терпел те три года, что я учился в колледже Святого Иоанна скорее всего из-за названия, но я никогда по-настоящему не знал его.

И человек, лежащий на катафалке, уже ничего не требовал от меня. Я мог не проповедовать Слово Божье, но теперь я сам этого хотел, правда, не совсем так, как он это себе представлял.

Это было бы невозможно, будь он жив.

Осенью я не вернулся в Университет.

Получил небольшое наследство, хотя и не без хлопот, ведь мне еще не было восемнадцати. Но мне это удалось. В конце концов я поселился в Гринвич-Вилидж. Не сообщив доброжелательным прихожанам свой новый адрес, я погрузился в ежедневную рутину сочинения стихов, изучения японского и хинди. Я отращивал бороду, пил кофе и учился играть в шахматы. Мне хотелось отыскать новые пути спасения души.

Затем два года в Индии с Корпусом Мира, которые отвадили меня от увлечения буддизмом и принесли миру сборник стихов «Свирели Кришны», а мне — Пулитцеровскую премию. Возвращение в Штаты, новые работы по лингвистике и новые награды.

И вот в один прекрасный день корабль стартовал к Марсу, а когда я вернулся в свое огненное гнездо в Нью-Мехико, то привез с собой новый язык — фантастический, экзотический и совершенный. После того, как изучил о нем все возможное и написал книгу, я стал известен в ученых кругах.

— Идите, Галлингер, зачерпните из этого источника и привезите нам глоток Марса. Идите, изучайте мир и подарите нам его в своих поэмах.

И я пришел в мир, где солнце — бледное пятно, где ветер хлыст, где в небе две луны играют в странную игру, а от одного только вида бесконечных песков зудит кожа.


Не спалось. Я потянулся, встал с койки и подошел к иллюминатору. Передо мной бескрайним оранжевым ковром лежала пустыня, вся в буграх и складках от пролетевших над нею столетий.

Далекий путь познанья и сравнений,

Прекрасен ты, хоть и тяжел,

Я — победитель, я тебя прошел…

Я рассмеялся. Да, я сделал это. Я сумел «ухватиться за хвост». Священный язык. Не так уж сильно он отличался от разговорного, как это казалось вначале. Я достаточно хорошо владел одним из них, чтобы суметь разобраться в тонкостях другого.

Усвоив грамматику и наиболее употребляемые глаголы, я стал составлять словарь, который рос день ото дня, как тюльпан, и вот-вот должен был расцвести. Каждый раз, когда я узнавал что-нибудь новое — стебель его удлинялся. Наконец наступил день, когда я решил проверить на практике, на что я способен.

До этого момента я сознательно не брался за перевод основных текстов, сдерживая себя до тех пор, пока не смогу оценить их по-настоящему, и читал только небольшие заметки, стихотворные фрагменты, исторические справки. И вот что поражало меня. Они писали о конкретных вещах: о скалах, о песках, о воде, о ветрах, — и все, прочитанное мной, звучало крайне пессимистично и напоминало некоторые буддийские тексты или отдельные главы Ветхого Завета. Чаще всего приходил на ум Экклезиаст. Да, это похоже. И мысли, и чувства, и стиль так близки, что может стать превосходной «пробой пера», как перевод Эдгара По на французский. Я никогда не стану последователем Пути Маллана, но покажу им, что и землянина когда-то занимали те же мысли и те же чувства.

Я включил настольную лампу и поискал среди своих книг Библию.

«Суета сует, — сказал Экклезиаст,

Суета сует: все суета.

Что пользы человеку от всех трудов его…»

Мои успехи, похоже, сильно поразили М’Квайе. Она разглядывала меня как Сартовский «Иной». Не поднимая головы, я читал главу книги Локара, прямо-таки физически ощущая ее пристальный оценивающий взгляд, который, казалось, ощупывал меня с головы до ног и словно опутывал невидимой сетью. Я перевернул страницу.

Может быть, она надеялась каким-нибудь образом поймать меня в свои сети и уже заранее пыталась определить размеры улова.

В книгах ничего не говорилось о рыбаках Марса. В них говорилось, что некий бог по имени Маллан плюнул или сделал нечто не менее неприличное (в зависимости от версии, которую вы читали), и от этого зародилась жизнь. Она возникла как болезнь неорганической материи. В текстах говорилось, что главный закон жизни — это движение, что в гармонии танца единственное оправдание органической материи перед неорганической, что любовь — это болезнь органической материи.