Фата-моргана — страница 41 из 73

Небанальный такой, изысканный ход: не деньги, а молоко, жизненно важный продукт, который даже детям необходим, а может, он ей и нужен не для себя, а для ребенка… Может, у нее ребенок плачет и просит молочка, мама-ма-амо-очка, мо-о-ло-ч-ка хочется, а дома (может, у нее и дома нет, хотя это вряд ли, наверняка у нее есть комнатка в коммунальной квартире с тремя соседями (один сильно пьющий), и все ежедневно, устав от трудной, изматывающей борьбы за существование ссорятся на кухне…

Впрочем, у нее нормальная двухкомнатная квартира, и вообще все у нее есть – даже и деньги, потому что одну комнату она сдает аспиранту, и денег этих вполне хватает на жизнь, даже можно откладывать на черный день (квартира-то в центре).

«Даже на Западе (причем тут Запад?) не принято отворачиваться от того, кто к вам обращается».

Это она уже подойдя совсем близко к выбранному объекту произносит, теперь уже достаточно громко, чтобы наверняка было услышано. И не только объектом (в пиджаке и галстуке), но и продавщицами, с усталым любопытством наблюдающими за происходящим. Для них, отупевших от долгого бессмысленного стояния, эта сцена, безусловно, развлечение. Правда, они видели ее уже не раз, но все равно интересно: а вдруг что-нибудь свеженькое?

Слово обретает вес и звук, наливается ядовитым соком недоброжелательства.

«Вы мне не ответили, хотя я к вам обращалась» – «Вы ко мне? Да, я к вам». Человек от неожиданного напора со странными словами про Запад, от угрюмого упрека в невежливости смущенно краснеет, он ошеломлен, он ничего такого не ожидал, он, может, и впрямь не расслышал, не обратил внимания, не придал значения: мало ли что бормочет себе под нос странная женщина в темном пальто явно не по сезону, похожая на монахиню в своем низко надвинутом на лоб платке…

Человек теряется от ее яростной близости, от слепящей белизны повернутого к нему возмущенного женского лица (взгляд ускользает).

А ей того и нужно.

Это замечательно – пробить броню чужого неправедного благополучия, потому что любое благополучие в неблагополучном мире – неправедно, а иные живут так, словно их ничего не касается. Они даже не слышат (или не хотят слышать), когда их о чем-то просят, вполне безобидном. Даже не денег, а пакет молока, разве трудно купить молока другому, если покупаешь себе бутылку какого-нибудь дорогостоящего спиртного или кусок копченой колбасы?

Продавщицы с интересом наблюдают, рассматривают человека: челюсть отвисает, лицо наливается кровью, словно у застигнутого за непристойным делом школьника, которого отчитывает строгая учительница. Вот он переминается с ноги на ногу, растерянно глядя то на женщину в платочке, то на продавщиц, то в пол,– улизнуть поскорей, сохранив вместе с тем хотя бы иллюзию достоинства. Он руку тянет в карман, чтобы извлечь оттуда горстку мелочи, но в платочке гордо останавливает его судорожное движение: «Ничего мне от вас не надо!»

Ничего ей от него не надо.

Только посрамить или, верней, вразумить. Если бы он откликнулся и захотел-таки пакет молока ей подарить, дав денег, она бы тоже возмутилась. Она ведь не денег просила, а именно молока. Потому что она не какая-то там попрошайка: она и сама может купить. Но если подарить – другое дело. Молоко в дар – в этом есть что-то особенное, возвышенное, красивое, чистое, как белизна самого молока. Акт дарения – доброта и сочувствие… Порыв души, щедро открывающейся навстречу другому.

Не надо ей!

Главное, чтобы люди не забывались в своем благополучии, когда весь остальной мир катится неведомо куда, сокрушая все опоры и основы.

Чехов Антон Павлович, кажется, писал, что у каждой двери должен стоять человек и звонить в колокольчик, напоминая о чужой беде, не давая сердцу закоснеть в спокойствии и равнодушии. Вот она и есть такой человек. И она будет звонить. Ведь так бы человек купил себе в магазине что нужно и пошел удовлетворенный домой, предвкушая мирную домашнюю трапезу, а теперь спокойствие его наверняка поколеблено, он уже не будет доволен собой, он раздосадован, если не взбешен, все в нем кипит и бурлит от негодования: ведь он попался… ну да, его уличили: не ответил, не подарил, не дал…

Не откликнулся!

А ведь женщина просила. И лицо ее, бледное, с правильными тонкими чертами, обтянутое темным платком, как у монашенки, будет стоять у него перед глазами как воплощение укоризны, гневные слова колоколом звенеть в ушах.

Разыграв этот спектакль перед восхищенными продавщицами, потерявшими еще одного клиента (директор бы отругал), она неторопливо, с чувством собственного достоинства, почти гордо переходит на другую сторону улицы, где на углу тоже есть небольшой тихий уютный магазинчик, пусть и не с такими, но тоже немаленькими ценами. Туда также заходят не самые бедные. Там тоже нужно звонить.

Кто-то же должен…

Порча

П-полковник – воинское звание, ясно? Выше майора, но меньше генерала.

Высокое, гордое звание. Это кто его в тылу высидел, у того оно как приклеенное, на лице написано. А он это звание под пулями вражескими зарабатывал – раз, потом в академии – два. Почему же тогда, спрашивается, все у него так? Ну бездарно (Риткин мерзкий голос, с подвизгом)? Почему ничего не сумел? Вообще ничего, если вдуматься (кроме того, что п-полковник). Собственно, это даже и не вопрос. Он уже понял, в чем тут дело. Догадался.

Соломка скрученная и авоська, в которую все провалилось-процедилось.

Что-то есть общее.

Авоська-соломка. Скользкие тонкие вервия. Ломкие прутики. Между – пустота. Пустыня. Пустошь. П-п…

Дочь легко, вскользь коснется щекой, мимоходом, ладонью проведет по волосам, как ребенка, поесть что-нибудь состряпает, на скорую руку (заботливая) – и заторопится, засуетится: пора ей, некогда рассиживаться, дел уйма своих, дети, работа, – но он-то догадывается, что не хочет она оставаться дольше, тягостно ей с ним. Морально тяжело.

Это он-то – п-полковник?

Позавчера пошел платить за жилье, по дороге заглянул на рыночек, что неподалеку, прямо с машин торгуют, фруктов-овощей каких-нибудь подкупить, – в результате ни фруктов, ни кошелька, ни, что еще хуже, паспорта и книжки по квартплате. Даже не понял, как все произошло, только на минуту, кажется, поставил портфель – и все! С концами. Сколько раз ведь наказывал себе быть внимательней. Что ни говори, возраст! Думаешь, что все такой же (какой?), тогда как на самом деле…

Дочери не хотел рассказывать, но все равно проговорился (трудно в себе держать). Чертыхаясь, поведал о приключении. И что? Раздраженное пожатие плеч: как так можно? Словно он только и виноват.

А кто еще?

Щетина у него жесткая, седая, щеки оплыли, редкие волосы торчком – одутловатый весь какой-то!

Сидит и смотрит в окно – двор небольшой, машины, песочница, мусорные баки, грай ворон – весенний, азартный… Жизнь. Когда-то ведь в театр любил ходить, на концерты, пластинки собирал с классической музыкой… Что-то хотелось из себя сделать, чтоб не просто. Пушкин-Лермонтов…

Гогель, мать твою!

В пепельнице серая груда окурков…

Щетина отрастает каждый день все больше, скоро превратится в настоящую бороду – пегая, клочковатая. Старик. А нет разве? Конечно, старик, хотя трудно в это поверить.

Жизнь мимо…

Дочь чуть касается щекой, как бы ласково (брезгливо) проводит ладонью по встрепанным жидким волосам, моет посуду и уезжает. Все-таки родная. Он осторожно, почти робко просит: «Посиди!», хотя прекрасно знает, что сидеть она не будет, может даже вспылить: нет у нее времени, у них ни у кого нет времени, они вкалывают с утра до ночи, им для себя трудно выкроить. Тем не менее заезжает, готовит (он и сам может). Хорошая дочь. Поначалу ругала его: нельзя, неправильно так распускаться! А то он не знает? Какой бы он тогда был п-полковник?

Был.

Дочь все делает молча. Подметает, вытирает посуду…

В мимолетном прикосновении – отчужденность.

Пышная, разлезшаяся в стороны куча мусора возле контейнера за окном, черные вороны грузно скачут по ней, выискивая что повкусней, долбят длинными клювами – как есть бомжи, потом грузно взлетают, победно ухватив добычу.

Он один.

А ведь должно бы все по-другому! Когда дочь собиралась замуж, гуляли вместе с ней и ее Михаилом в праздник Победы по набережной, полковник в полной выправке – парадный мундир, который так нравился внукам, погоны, полгруди в орденах и медалях, дочь – в белом платье, прифрантившийся зять, в пиджаке, при галстуке, все крупные, видные, и он ничего, крепкий еще. Зять щелкал «Зенитом». Полковник картинно выпячивал разноцветную грудь, позвякивал медалями. Оборачивались на них. Что ни говори, а приятно.

Та фотография с давнего праздника запрятана подальше – чтоб не напоминала. И чтобы дочь не видела. Ни дочь, ни зять. Стыдно! Что он ей оставил, дочери? Внукам? Да ничего! А ведь другие в его чине имели все: квартиры, дачи, машины (и не одну)… Нет, он не завидовал. Имеют и имеют. Но ведь родители всегда что-то оставляют детям, иначе как же?

Ничего у него не задержалось. Если трезво взглянуть, то и впрямь неудачник. Как есть. С женой разошлись давным-давно, квартира ей с дочерью осталась (однокомнатная) – сам сначала снимал, а как на пенсию, то в деревню подался, к матери, какой-никакой, а дом, мать старая, с ним, понятно, веселее, хоть и переживала, что он должен теперь бобылем жить здесь, в глуши, где его погоны никого не волнуют, всего-то и осталось пять дворов, сплошь древние старухи. Ну и ладно – зато воздух чистый, звенящий по утрам, природа, работа по хозяйству, пенсия неплохая, жить можно, тем более что деревня постепенно стала прирастать дачниками, коттеджей понастроили – не их старому, подсевшему, хотя и крепкому еще бревенчатому дому чета, на машинах все, шашлыки, то-се… Чуть что – к нему за помощью, руки-то на месте: там подремонтировать, здесь подлатать, зимой присмотреть за домом (какой-никакой, а приработок), так что даже и в этом смысле неплохо…