«Ты сам все можешь», – одобрительно. Отстраняюще. Из какого-то своего далека. Мол, он тут вовсе не при чем, как бы я сам все знал и умел. И вовсе не благодаря ему.
Так и стало привычным: «я сам».
Он мог быть и заботливым. Однажды, когда мне было лет шесть, мы с ним ездили на Черное море, в Анапу, и мне в столовой, куда ходили обедать, упал на ногу металлический поднос. Краем на ноготь большого пальца. Боль адская. Ноготь посинел. В травмопункте врач поначалу напугал, что надо его сдирать (о, ужас!), но потом почему-то раздумал.
Ночью боль особенно разыгралась. Отец по совету доктора делал мне ванночки для ноги – наливал в таз горячую воду и сидел рядом. Что-то он еще говорил, кажется, про умение терпеть боль, дескать, в жизни всякое случается, и надо быть готовым ко всему, надо быть мужчиной… Как ни странно, на меня это действовало, я скрипел зубами, но старался не хныкать, хотя слезы сами выкатывались из глаз и я их украдкой смахивал. К утру боль приутихла, и мы оба крепко уснули.
А потом он снова был как бы сам по себе, отдельно, предоставляя мне полную свободу и только поглядывая изредка, где я и что. Впрочем, тогда это нисколько не удивляло – он был взрослым, намного старше меня (уже тогда ему было под пятьдесят) – и что ему было со мной? Да мне и не было это особенно нужно. «Я сам» работало беспроигрышно. Тем более море, песок, солнце, с шумом накатывающая на берег и щекочущая ноги белоснежная пена, разноцветные камушки, медузы и прочие радости благодатного Юга.
Отец учил меня нырять. Плавать я уже умел, а нырять глубоко не решался. Только чуть-чуть уходил с головой в воду, проплывал метра два под водой и тут же выныривал. «Ерунда, – сказал отец. – Это не называется нырять. Это называется “мочить голову”».
Однажды он позвал меня проплыть с ним подальше, за красно-белый буй, где начиналась настоящая глубина. Можно сказать, в открытое море, туда, где оно почти сливалось с горизонтом, где ослепительно сияло большое желтое солнце.
Море было спокойно, почти без волн, но я все равно подустал. Мысль о том, что где-то подо мной совсем далеко дно и что я при всем желании не смог бы опереться о него ногами, вселяла в меня не просто тревогу, но даже легкую панику. Отец наконец перестал взмахивать руками, вытянулся на воде и сказал: «Ну что, нырнем?» – и, кувыркнувшись, стрелой ушел в глубину, только пятки мелькнули.
Это было так неожиданно, что я даже и не подумал последовать за ним. Я видел (или мне казалось) его тело где-то внизу, потом оно вдруг исчезло. Время остановилось. Я лихорадочно вертел головой, надеясь увидеть его где-то неподалеку, но покрытая легкой рябью поверхность моря была пустынна. В животе – тошнотворный холодок, берег отдалился на бесконечность, только что весело синевшее море внезапно приобрело какой-то тяжелый свинцовый отлив.
Отца не было, я был один, и только тяжко шевелящаяся масса соленой воды вокруг. От неожиданно парализующего страха я даже забыл двигать руками, хлебнул и закашлялся.
А вдруг?..
Но тут он с громким фырканьем вынырнул у меня за спиной и как ни в чем не бывало скомандовал: «Теперь ты…»
А что мне оставалось делать?
В его голосе была та непререкаемая твердость, которой трудно было противостоять. Не мог же я признаться в собственной трусости, если он только что сам все продемонстрировал? Он ведь не был каким-то там суперменом – отец и отец, невысокий, немолодой.
Я нырнул – скорее даже чтобы скрыть испуг на лице, чем чтобы показать ему свое «сам». Нырнул – и тут же вынырнул, не набрав толком воздуха и не сгруппировавшись. «Давай спокойней, – сказал отец. – Вдохни как следует, подпрыгни чуть-чуть, сложись и – вперед!.. С открытыми глазами. Ты должен постараться достать дно, тут оно близко».
Зачем бы ему?
Он заставлял меня нырять снова и снова, подправляя и показывая, как правильно. Довольно жестоко с его стороны – сил почти не оставалось, в ушах шумело, глаза покраснели, а он настаивал. Ну и ладно, ну и утону, пусть знает, проносилось обреченно и зло в голове, пока я отчаянно расталкивая руками воду, устремляясь вниз или обратно к поверхности.
Дна я, правда, так и не достиг, хотя и видел его, казалось, совсем близко, темные пятнышки раковин и камешков на словно дымящемся желто-сером песке. Но откуда-то неожиданно взялась легкость, даже азарт появился: я уже почему-то не боялся утонуть, не боялся глубины – не такая уж она была и страшная, хотя ничего, в сущности, не изменилось – опереться мне по-прежнему было не о что, разве что только ухватиться за отца.
Ну да, конечно, в случае чего он не дал бы мне утонуть, это точно! Как бы ни было, а уверенность в этом не оставляла меня. Раз отец рядом, значит, ничего не может произойти, значит, все будет в порядке.
Я нырял и нырял, пока окончательно не выбился из сил. В ушах звон, сердце колотилось как сумасшедшее, во рту солоно и горько. Я перевернулся на спину и так лежал, глядя воспалившимися глазами на жарящее вовсю солнце и чуть шевеля руками и ногами. Отдышавшись, я оглянулся вокруг, и только тут заметил, что отца снова нет. Взгляд, впрочем, тут же уловил темнеющую довольно далеко на пути к берегу темную точку.
Нет, испуга на этот раз не было. Скорее недоумение и даже обида: выходит, он вот так запросто бросил меня, словно со мной заведомо ничего не могло случиться. А если бы я и в самом деле стал тонуть, если бы мне стало вдруг плохо или свело ногу (нередко случалось)?
Легкость исчезла, а с ней испарилась и уверенность – до берега было далеко, к тому же поднялся ветерок и по морю заходили небольшие, но тем не менее волны. Штиль кончился. Нужно было выбираться.
Странная манера – исчезать. Не только тогда на море, вообще… Даже просто на прогулке, в лесу или в парке. Отвлечешься на минуту, засмотришься на что-нибудь – фюить, его нет. Причем серьезно нет, а не так чтоб он где-то прятался (хотя и это бывало). Но случалось и так, что мне приходилось возвращаться одному – самому вспоминать дорогу, спрашивать прохожих и так далее.
Мать спрашивала: «Ты почему один? А где отец?» Я разводил руками, а иногда даже пускал слезу: потерялся. Он же появлялся вскоре вслед за мной, удивлялся, как это мы могли друг друга потерять, и все становилось на свои места.
Так и оставалось неизвестным, кто кого потерял.
Постепенно я привык к такого рода отцовским внезапным исчезновениям и тоже стал «сам». Исчез и исчез, в конце концов найдется. Я уже не волновался, не нервничал, не пугался, что меня будут искать. Нет и нет, и ладно, сам сориентируюсь, не маленький. Голова есть, а язык до Киева доведет. Так что не только в Москве, но и в чужом городе (однажды ездили на экскурсию в Одессу). Помню, именно там мы крупно повздорили – я начал ныть, что не хочу больше бродить по городу (сильно натер ногу), отец сначала что-то ворчал, а потом вдруг разъярился: ну и пожалуйста, как знаешь, – сказал и пошел, оставив меня одного возле знаменитого памятника Ришелье.
Признаться честно, иногда мне казалось, что он исчезает не по-настоящему, не совсем. То и дело мерещилась за спиной его фигура, я оглядывался, но всякий раз оказывалось, что это ошибка, а его действительно нет – я один, как перст. И все равно не верилось. Все равно я чувствовал себя словно под его опекой. Где-то он был неподалеку, видел меня и, если что, не дал бы пропасть или даже чему-то случиться. Было же однажды так, что в подъезде ко мне привязались двое переростков, то ли денег хотели, то ли просто поиздеваться, сунули, обжигая губы, бычок в рот: на, покури, и тут внезапно – отец (словно чувствовал)…
Может, случайность. Но я даже не удивился – казалось, так и должно быть, не мог отец дать меня в обиду…
«Телячьи нежности…» – говорил он на всякие мои попытки приласкаться. «Ну что ты как девчонка…» – в ответ на мои неумеренные восторги по какому-нибудь пустяшному поводу. И вообще всячески проводил разграничительную линию.
Особенно его почему-то выводили из себя мои попытки попользоваться чем-нибудь из его одежды, той же кожанкой или пиджаком. «У тебя что, своего нет?» – строго спрашивал, и я понимал, что лучше не трогать.
Конечно, у меня было свое, но разве все это шло хоть в какое-то сравнение с его вещами? Да и кто не знает, как нестерпимо манит, как притягивает все отцовское, – кажется, что в обычной повседневной одежде, электрической бритве «Харьков», записной книжке в обложке из шершавой зеленой крокодиловой кожи или даже китайской чернильной авторучке сосредоточено нечто особое, чуть ли не магическое. Словно надев ту же куртку, в которой я утопал из-за ее размера, сразу становился взрослым или кем-то другим, может, даже отцом.
Но главное, наверно, даже не это. Его вещи источали какую-то тайную энергию, скрытое тепло исходило из них, отчего даже просто взять отцовскую записную книжку было удивительно приятно: записи телефонов, крошечные, слегка наклоненные буковки фамилий и цифры телефонов – это был код мироустройства, специальный шифр, а не заурядные записи. А уж одеть куртку, так и вовсе!
Как удержаться?
Но отец бывал непреклонен: не трогать! И можно сколько угодно сердиться или обижаться (что, собственно, такого?) – ничего это не меняло.
Чем непреклонней он, тем сильней желание взять в руки эти вещи, хотя бы тайно, без спроса, а еще больше – присвоить их. Доходило до того, что обладание такой, как у отца курткой, начинало казаться чуть ли не главным условием существования. Без нее жизнь не в жизнь, радость не в радость. Ничего удивительного: чем запретней, тем жарче огонь желания.
Как ни странно, но вещи отца заслоняли его самого. Чудилось, нет большего счастья обладать ими. И холодноватый запах чужого пространства – улицы и прочих неведомых мест, людей и всего, уже не был бы столь тревожным и щемящим. Ты входил бы в это пространство уже вполне своим, уверенно и без опаски.
Иногда он вдруг менялся. Вместо суровой молчаливой отстраненности и чуждости – постоянные подкалывания и насмешки. Все, что бы я ни делал, вызывало у него иронию. Если я падал с велосипеда, он не только не сочувствовал, но, напротив, обязательно как-нибудь старался поддеть: ну как, твердая земля? да, на велосипеде ездить – это почти цирковое искусство, надо много лет учиться, а ты всего год и катаешься.