Площадка быстро заполняется. Музыканты разогрелись, теперь они лабают что-то быстрое, ритмичное, современное. И пожалуйста. Они могут и это (не только вальс или танго), главное – чувство ритма и друг друга. Даже если что-то не так, они все равно этого не замечают, все зависит от степени погружения, они уже далеко внутри, они прошли то расстояние, которое отделяло их от прошлого, и теперь его больше нет – есть только настоящее, жакетик на ней бархатный, еще от бабушки, ласкающе нежный под его грубой шершавой ладонью, восхитительно мирное, почти неправдоподобное ощущение – близость настоящей весны, настоящей, полной жизни.
Азарт танца захватывает, они отпускают друг друга на некоторое расстояние, сходятся и расходятся, она грациозно следует за ним, а он крутит-вертит ее, как балерину (ах!), сердце у нее прыгает и замирает (ощущение полета), но она доверяет его руке – он всегда поддержит ее, голова кружится, словно во хмелю, но вот уже снова сошлись и она может крепко опереться на его руку.
Они почти не отдыхают, танец за танцем, оба тяжело дышат (может, хватит?), но усталости будто нет, музыка не отпускает. Если что-то и бывало между ними, неладное (как без этого?), все забыто, она вдруг прижимается к нему (музыка), словно что-то вспомнив, и он чувствует ее всю, словно растворяющуюся в нем (или растворяющую его в себе), он вопросительно смотрит на нее (что?), но она только улыбается ему, улыбается, улыбается…
Часа через два, натанцевавшись до боли в мышцах, до гула в ушах и потемнения в глазах, они уходят, взявшись под руки. Он сильно горбится, она прихрамывает. Ночь близка, хотя оркестр еще гремит. В ее придвинувшейся вплотную глубине грезится тишина (слышишь?). Теперь оба они медленно бредут, вровень, иногда по пути присаживаются на какую-нибудь подвернувшуюся скамейку (все давно изучено) – передохнуть, прохладный апрельский ветер обвевает все еще разгоряченные лица. Он снимает пиджак и накидывает ей на плечи, придерживая рукой и предупреждая ее протест («Ты простудишься!»). Какой вечер! Незаметно для нее он закидывает в рот таблетку нитроглицерина, все-таки прихватывает, что делать… Но это почему-то совершенно не беспокоит его: ничего, отпустит… Не в первый раз.
Оба не замечают, что устало улыбаются в темноту, каждый – чему-то своему (или общему?). Теперь – до следующего воскресенья, которого они будут ждать, как праздника (ожидание тоже праздник), и оно непременно наступит, с оркестриком или магнитолой, но уже, может быть, с первыми нежными листочками. Они прислушиваются к доносящейся из парка музыке, все глуше и глуше… Ветер относит ее в сторону, но они все равно слышат…
Он долго не засыпает (сердце все-таки побаливает) и потому не выключает радио – музыка, музыка, музыка… Рекламы ночью нет, только изредка встрянет деланно бодрый, как бы немного придушенный, с легкой хрипотцой голос диктора или дикторши, сообщит время и название радиостанции, и снова песни, музыка, песни… Под одну из них он наконец засыпает.
Ему снится, что они танцуют. То есть он танцует с ней (хотя иногда кажется, что это не она, а кто-то еще, какая-то другая женщина, но это мимолетно, мгновенно, потому что ни с кем у него так не получалось).
И еще он чувствует в ночи какую-то звенящую полноту, какую-то тягу из словно приоткрывшегося жерла, дыхание весны и еще чего-то неясного, то ли зов, то ли что. От волнения сон вдруг пропадает, и опять он лежит с открытыми глазами, вслушиваясь в мелодии (то ли по радио, то ли в нем самом), на стене танцуют под порывами ветра, сплетаясь, тени деревьев, и кажется, что времени нет, все по-прежнему молоды и жизни нет конца…
Шамбала
Теперь их шестеро в автобусике, не считая шофера Володю.
Четверо мужчин и Лида с детьми – пятилетней Светочкой и семилетним Юрой. Светочка – тихая и задумчивая, Юра вихраст и серьезен, оба смотрят в окно, за которым горы, горы, горы… Между горами – просинь, постепенно густеющая. На вопросы Юра отвечает смущенно, а иногда просто кивает головой, отчего каштановый завиток на макушке потом долго подрагивает.
Лида часто наклоняется (особенно после очередного ухаба) к Светочке: «Как ты?», но малышка держится достойно: «Ничего…» – и поправляет то и дело сбивающуюся набок сиреневую косынку.
На каждом перевале они делают остановку. Снова звучат тосты, и голос Исидора Санеева, как обычно, перекрывает все остальные. «Ты видишь, как над ульем тьмы, восходит диск луны бестенной?» – эхо ползет по горам, множится, вызывая где-то в недалеких Гималаях снежные негаданные оползни.
Исидор же гремит, коренастый, широкий в кости, почти квадратный, с крупной, ежиком стриженой головой.
Шаманит.
Это он сам так говорит: настоящий поэт – всегда шаман. От него действительно веет древней пещерной силой, особенно в подпитии. Все остальные в окружении гор кажутся маленькими и жалкими, один Исидор им под стать, человек-гора, несмотря на свой небольшой рост.
Своего рода гипноз: он кружится, встает на колени, приседает, проливает водку, машет куском жареной баранины – вихрь проносится над горами, и не надо никаких книг, слова должны раствориться в сияющем свете неба, они как утро, как звон ручья, как накрытые туманом горы, человек должен помнить, что он ничем не отличается от этих гор, от воды, от ветра, нужно сохранять в себе природу и мир, цивилизация – опухоль на теле земли, Запад – закат, Азия – свет, Россия – Евразия, жизнь прекрасна…
И все пьют, в том числе и Лида. Да и как не выпить, не отозваться на огненные, из глубины души рвущиеся слова большого поэта Исидора Санеева?
Поэт Гурьев (он же телохранитель) сочувственно шепчет: «Да-да…»; задумчиво усмехается, вертя в пальцах граненый стакан публицист Пажитов (доверенное лицо), друзья из администрации понимающе кивают…
Кончается тем, что главный из них велит остановиться возле невысокой аккуратной, словно специально предназначенной для сувенира горушки и тут же она, под мелодичный звон сдвинутых сосудов, торжественно преподносится в дар Санееву.
Отныне это – «Исидорова гора».
И главный, поправив сползший в сторону галстук, под общие рукоплескания крепчайше лобызает Санеева. Наобнимавшись, Исидор горным козлом, неожиданно легко для своего кряжистого тела и возраста, взмывает на небольшой выступ метрах в двух от земли и уже оттуда, с высоты льется его возвышенная поэтическая речь: свет-тьма, закат-восход, природа-цивилизация, любовь-ненависть, жизнь-смерть…
Только Гурьев (телохранитель) чуть-чуть дергается, проявляя некоторую обеспокоенность из-за столь неожиданного вознесения своего патрона. И понятно: скользкие лакированные туфли не слишком подходящая для альпинизма обувь. Впереди же еще долгая дорога.
Они уже три дня в пути по горным селениям.
Исидор Санеев баллотируется в депутаты по местному административному округу, ему надо самому проехать везде, выступить перед людьми, узнать про их проблемы и нужды.
Ему нравится это общение, он с удовольствием разговаривает с электоратом и с еще большим читает свои стихи. И надо признать, люди откликаются на поэтическое слово, им нравится этот сильный, властный, знающий жизнь человек со смуглым мужественным лицом и пламенным темпераментом.
Удивительные слова он находит для людей, но самое главное для него, самое заветное, самое магическое – Шамбала.
Оно и понятно: именно здесь, по соседству с сияющими вершинами Гималаев (крыша мира), это слово звучит как нельзя более зазывно и чарующе: Ша-м-ба-ла!
Где-то здесь (или там), совсем недалеко, за неприступными, непроходимыми отрогами, крутыми расселинами и пропастями, за альпийскими лугами и вечными ледниками – да, там (почти что здесь) она, колдовская, осиянная нездешним светом, таинственная.
Душа обмирает.
Лида восторженными глазами смотрит на Санеева, на горы, на небо, на березовые колки, на бирюзовую воду Катуни… Ах, как ей нравятся здешние места, более красивых она нигде не видела. До иных островков здесь и цивилизация еще не добралась. Древность такая, что трудно поверить. Рисунки наскальные.
А люди какие! Люди… И в них что-то древнее, первозданное. Потрясающе!
Лиду с детьми подобрали в одном из поселков. Объявилась она неожиданно, запыхавшаяся, с огромным рюкзаком (больше нее), да и на ребятишках прицеплено нечто… До Токмаково ей. Нельзя ли с ними?
Лида– москвичка, в командировке от одной из центральных газет, готовит материал о Рерихе, тот тоже бывал в этих местах. Вот уже два месяца она здесь, и все никак не может успокоиться – такая красотища! Такой простор! Так к близко к небу! Рерих, кажется, говорил: Алтай и Гималаи – два магнита, два устоя.
А какое горловое пение она слышала!
«Шамбала – там…» – показывает она рукой туда, где в предвечернем темнеющем небе изредка вспыхивают оранжевые и бордовые полосы.
Светлые, словно выгоревшие волосы, косынка на шее, джинсики, совсем еще молодая. С детьми.
Лида-Лида…
Время от времени Санеев, подскакивая грузным телом на очередном ухабе, спрашивает Лиду, как это она не боится одна, в такой глуши. Да еще с детьми. Тут ведь всякие ходят, мало ли кого можно встретить, – и в голосе кандидата неодобрение.
Странная эта Лида.
Говорит, что дети – ее защитники. Семилетний Юра (независимый вид) и пятилетняя Светочка (носик кнопочкой). Ладонью гладит ласково по волосикам. И что здешние духи оберегают тех, кто пришел сюда с чистым сердцем.
Слова.
Почему-то Санеева беспокоит такая отвага Лиды, как будто нет вокруг никаких опасностей, особенно для одинокой молодой женщины, такая ее самостоятельность (да еще с детьми).
Низко наклоняясь к Лиде при очередном сотрясении, Санеев качает крупной головой.
Горловое пение… Причем тут пение?
Ох, велика Россия, далеки здесь расстояния между населенными пунктами, да и дороги – ох! Тяжело колотится сердце видавшей виды «газели», напрягаются, накручивая километры, колесные оси, амортизаторы, подвески. Пыль дорожная ложится плотным слоем на лицо и сиденья.