Утверждение, что тело, спорт, мода являются политическим, считалось субверсивным открытием. Но тем самым, фактически, лишь ускорилась неразличимость этих явлений в аналитической и идеологической мгле — это все равно как открыть то, что все болезни являются психосоматическими. Чудесное открытие, которое ничего не дает: лишь сводит их к категории еще более плохо определенной.
Вся очевидность, проистекающая из обобщений такого рода — политическая, культурная, социальная, сексуальная, психологическая, — означает подписание себе смертного приговора. Симптомом этого является междисциплинарность во всех ее проявлениях: каждая дисциплина равняется на выродившиеся концепты другой дисциплины.
В этом смешении концептов и категорий, подобном смешению и промискуитету рас и народов, возможно, следовало бы подумать о барочном эффекте трансфигурации — том, что наблюдается в США через насилие индифферентности, насилие наложения, насилие промискуитета, — новая сцена обсценного. Но в таком случае обсценность является как бы трансфигурацией посредством ускорения, корпускулярной скорости тел, знаков и образов.
Обсценность принимает все личины модерности. Мы привыкли видеть ее, прежде всего, в сексуальном преступлении (нарушении), но она распространяется на все, что можно преступить на виду, — обсценность является преступлением самого видимого.
Кровожадное проституирование, — наподобие некоторых гиперреальных кадров из Южной Америки, — когда садистское насилие на экране реально совершается при съемке. Кровожадное извращение? С уверенностью утверждать нельзя, потому что это напрямую связано с фантазмом интегральной реституции реального, воскрешением деталей, что характерно как для порно, так и для ретро, в регистре минувшего, или же «воссозданного» и «пережитого», в регистре жизни tout court [без прикрас].
Порно имеет целью достоверное воссоздание секса, ретро имеет целью достоверное воссоздание событий, культурных особенностей, исторических фигур. Галлюцинирование в деталях, очищенное от всякой ностальгии силой чрезвычайной точности знаков. Это реальное вымогательство: все загоняется в реальное и там насильно сигнифицируется. И, возможно, нет ничего «достоверного» за исключением того, что выставлено в слишком ярком свете, со слишком высоким коэффициентом точности.
Таким образом получается, что любое реальное отныне перешло в гиперреальность порно, любое теперешнее обернулось ретро, любая простенькая мелодия смысла превратилась в стереофонию сигналов, которые убаюкивают нас.
Это обсценность всего того, что беспрестанно снимается, фильтруется, пересматривается и корректируется под широкоугольным объективом социальности, нравственности и информации.
Это люди, у которых вымогают их жизнь по телевиденью, это вся исконная Франция, от которой требуют признания и публичной исповеди, даже животных привлекают к образовательному шантажу: раньше можно было наблюдать роды жирафа в прямом эфире — что за прелесть! — а сегодня передача идет в школе, и мы наблюдаем за животными с детскими комментариями и т. д. Любой фильм будет демонстрироваться только после бесполезной и глупой дискуссии: мягкая технология культуры, жесткая социализация, ползучая обсценность непрерывного социального комментария.
Опрос, привлечение общественного внимания, включенность, таргетинг, контакт, взаимосвязанность — все это терминология чистой обсценности, испражнения [déjection], непрерывного выделения[abjection]. Это обсценность модификации, это дикая ликвидность знаков, ценностей, это тотальная экстраверсия поведения в сторону операциональности… Чистая и обезличенная обсценность опросов общественного мнения и статистики — массы должны раскрыть свои тайны, даже если их у них нет. Весь мир должен раскрыть свою тайну, преодолеть порог молчания и войти в имманентное пространство коммуникации, туда, где стирается даже минимальная размерность взора. Что ни говори, а взор никогда не является обсценным. Напротив, обсценное то, что больше неподвластно взору, а следовательно, и обольщению, то, живое оно или неживое, что больше не может быть охваченным минимальным обольщением взора, и обнаженное, безо всякой тайны, обречено на немедленное поглощение.
Обсценность — это абсолютная близость наблюдаемой вещи, погружение взора в экран обозрения, гипервизия крупным планом, размерность без проекционного расстояния, полный промискуитет взора с тем, что видится. Проституирование.
Мы, в особенности западные люди, воспринимаем лица словно половые органы, в их психологической обнаженности, в их аффектации правдоподобия и желания. Лишенные масок, знаков, церемониала, они зияют, по сути, обсценностью своего вымогательства. И мы подчиняемся зову этой неподдающейся обнаружению достоверности, тратим всю нашу энергию на декодирование пустоты. Лишь проявления, а именно знаки, которые не позволяют фильтровать смысл, защищают нас от этого излучения, от этого рассеяния сущности в пустом пространстве правдоподобия.
Лицо, лишенное своих проявлений, является лишь половым органом, тело, лишенное своих проявлений, голо и обсценно (хотя нагота может облечь тело и защитить его от обсценности).
Конечно, невозможно полностью лишить тело или лицо их проявлений и предать их чистому вожделению взора, лишить их ауры и предать чистому вожделению желания, лишить их тайны и предать чистому процессу декодирования. Но не стоит недооценивать силу обсценного, его способность уничтожать всякую неоднозначность и всякое обольщение и предавать нас бесповоротной фасцинации безликих тел, безглазых лиц и безвзорных глаз. Впрочем, быть может, это нас и притягивает прежде всего: абсолютно экстатический и обсценный мир чистых объектов, которые просвечивают друг сквозь друга и которые расщепляются друг на друга, как чистейшие атомные ядра достоверности.
Эта обсценность сносит собой все, что осталось от иллюзии глубины, и последний вопрос, который можно еще задать разочарованному миру, звучит так: существует ли скрытый смысл? Когда все сверсигнифицировано, то становится неуловимым сам смысл. Когда все ценности переэкспонированы в каком-то экстазе индифферентности (в частности, социальное в социализме современной Франции), то само доверие к таким ценностям уничтожается.
Так, например, быть может со стороны традиционной порнографии имелась своего рода уловка. По сути, порно говорит: нормальный секс где-то существует, потому что я карикатура на него. И какая-то мера существует, потому что я ее эксцесс. Но весь вопрос в том, существует ли где-то нормальный секс, секс как идеальная ценность тела, как «желание», которое необходимо высвободить? Действительное состояние вещей, состояние полной эксплицитности секса, отвечает: нет. Секс может быть совершенно высвобожденным, совершенно прозрачным и без желания, и без удовольствия (и при этом функционировать).
Тот же вопрос ставится и перед политической экономией: вне меновой стоимости, воплощающей абстрактность и бесчеловечность капитализма, существует ли нормальная субстанция стоимости (ценности), идеальная потребительная стоимость товара, которую можно и нужно высвободить? Хорошо известно, что нет, что потребительная стоимость исчезла на горизонте меновой стоимости и является всего лишь парадоксальной мечтой политэкономии.
Тот же самый вопрос встает и перед социальным: вне этой террористической и гиперреальной социальности, этого вездесущего шантажа коммуникации существует ли нормальная субстанция социального, идеальность социальных отношений, которую можно и нужно высвободить? Совершенно очевидно, что нет: равновесие, гармония некого общественного договора исчезла с исторического горизонта, и мы обречены на чистую обсценность модификации. И не надо думать, будто мы переживаем реализацию скверной утопии, — нет, мы переживаем реализацию утопии tout court [без прикрас], то есть ее крах в реальности.
То же самое происходит с театром и сценической иллюзией.
Барочный театр еще имел в себе некую экстравагантность репрезентации. Полная сценическая иллюзия, неотделимая от гуляний, игры фонтанов, фейерверков, механических ухищрений (серьезная техническая механика зародилась в процессе производства театральной иллюзии). Как и сверстница симулякра — оптическая иллюзия, более реальное, чем реальное, но без стремления перепутаться с ним, наоборот: благодаря механизмам, артефактам, технологии и контрафакции реальному бросали вызов согласно его же собственным правилам. То же самое и с перспективой в живописи и архитектуре XVI–XVII веков — ее использование часто имело иллюзионистский и оперный характер. Оставалась инсценировка, стратегия проявлений, но не реального, — иллюзия сохраняла всю свою власть, не раскрывая своей тайны (которой нет).
И все же от нее добились признания. Театр поймали в ловушку репрезентации. Начиная с XVIII века, его нагружают «реальным», сцена отдаляется от машинной и метафизической симуляции иллюзии, и ее захватывает натуралистическая форма. Престиж метаморфозы сменяется на сцене скромным обаянием трансцендентности. Наступает критическая эра театра, сверстница социальных антагонизмов, психологических конфликтов, критическая эра реального в целом.
И все же на уровне этой репрезентации остается какой-то смысл. Театр, который уже утратил энергию метаморфозы и сакральный эффект иллюзии, сохраняет критическую энергию и некое кощунственное очарование — сюда относится разделение на сцену и зрительный зал, что тоже является критической формой, деление пространства трансцендентности и здравого смысла.
Арто, несомненно, был последним, кто пытался спасти театр, вырвав его из ведущего в тупик варианта развития реального, предупредить конец репрезентации, силой жестокости инъецируя в нее нечто даже предшествующее иллюзии и симулякру, варварски оперируя знаком над реальностью или же не различая их, что еще свойственно для ирреалистичных театров (Пекинская опера, балийский театр и самопожертвование как сцена смертельной иллюзии).
Сегодня эта критическая энергия сцены, не говоря уже о силе иллюзии, находится в стадии уничтожения. Вся театральная энергия расходуется на отрицание сценической иллюзии и антитеатр во всех его формах. Если в течение определенного периода театральная форма и форма реального диалектически обыгры