Сегодня то Дело, гордясь которым сошел со сцены Фауст, лишь капля в море по сравнению с тем, что может наука.
Но чем больше мы можем, тем больнее сознаем, что не можем всего. Становясь «лицом к лицу с природой», мы понимаем, что мы все же часть ее. И сколько бы мы ни подчиняли ее, мы подчиняемся ей. Даже в том, что мы смертны.
Пусть мы выросли. Пусть мы не дети, не вчерашние Фаусты, склоняющиеся пред алтарем неизвестного. Пусть мы сравнялись с духами, как он хотел, и отказались от помощи бога.
Все же «чудо» существует. Это природа, которая «знает о себе» все.
Человек никогда этого не узнает. И ему остается одно — идти от незнания к знанию. Идти, ощущая, что шаг, который он делает, его шаг. Что до него этого шага никто не делал. И никто не сделает после него. И — кроме него.
Будь иначе, наука не могла бы существовать. Человек повторялся бы, но он идет дальше.
Повторение — это смерть науки. Это вагнеровское накопление мертвых ценностей. Эта порча крови, бездыханность, конец.
Вот что пишет об этом Норберт Винер: «Я никогда не представлял себе логику, знания и всю умственную деятельность, как завершенную замкнутую картину: я мог понять эти явления только как процесс, с помощью которого человек организует жизнь таким образом, чтобы она протекала в соответствии с внешней средой. Важна битва за знание, а не победа. За каждой победой, то есть за всем, что достигает своего апогея, сразу же наступают «сумерки богов», в которых само понятие победы растворяется в тот самый момент, когда она достигнута.
…Мы вовсе не боремся за какую-то определенную победу в неопределенном будущем. Величайшая из всех побед — это возможность продолжать свое существование, знать, что ты существовал. Никакое поражение не может лишить нас успеха, заключающегося в том, что в течение определенного времени мы пребывали в этом мире, которому, кажется, нет до нас никакого дела.
Это не пораженчество; скорее, это ощущение трагичности мира, в котором необходимость представлена как неизбежность исчезновения дифференциации. Требования нашей собственной натуры, попытка построить островок организованности перед лицом преобладающей тенденции природы к беспорядочности — это вызов богам и вместе с тем ими же созданная необходимость. В этом источник трагедии, но и славы тоже».
Трагедия и слава… То же мог бы повторить и Фауст. Только его понимание славы отличалось бы от винеровского.
Слава, о которой пишет Винер, это слава науки. Это не успех, не преуспеяние. И не польза, которую дает знание. Слава заключена в самом знании, в выслеживании неизвестного. Процесс, а не итоги его, дает ощущение славы.
Драма идей разрешается для Винера в творчестве. Для Фауста она может разрешиться лишь в самой жизни. Только слава, способная удовлетворить всего человека, — для него противовес трагедии.
Так кончается одна драма Фауста и начинается другая. Так из драмы идей мы переносимся в драму обстоятельств.
II
Разум чего-то стоит лишь на службе у любви.
Когда Фауст покидал свою келью, его гнала оттуда не только тщета знания. Ему не хватало благ житейских.
Притом я нищ: не ведаю, бедняк,
Ни почестей людских, ни разных благ…—
признается он в начале трагедии.
«Мне не объять природы необъятной» — вот первая причина его ухода.
«Так пес не стал бы жить! Погибли годы» — вторая.
Современный физик мог бы сказать: и поделом. И поделом этому магу-колдуну, этому дилетанту. Конечно, для него «погибли годы». Истинный ученый, проведя в своей келье жизнь, не сказал бы этого.
Голос этого физика слышится в приговоре С. И. Вавилова: «Фауст — трагедия о действии, а не о мысли, не об ученом, а о человеке. Наука отбрасывается с самого начала». Он отлучает Фауста от науки, потому что тот ищет «простое и бесстыдное средство овладеть большим». Так называет Вавилов магию.
Поэтому разочарование Фауста для него естественно. Оно неизбежно, ибо за наукой Фауста не стоит ничего.
Для истинного ученого всякие упоминания о житейских благах немыслимы. Он живет вне критериев бедности и богатства: он богат духом.
А Фауст ищет наслаждений!
Но не будем торопиться судить Фауста. Мы уже условились, что Фауст — не тот ученый, каким мы его представляем себе теперь. И разочаровался он не в какой-то конкретной науке, а в способности разума «постичь все действия, все тайны». И в этом смысле ничего не изменилось для физиков со времен Фауста..
Гёте мог, конечно, завершить профессиональную трагедию Фауста профессиональной победой. Фауст мог открыть что-то, добиться какой-то полезной истины и с почетом умереть. Никто не оспорил бы такой победы. Это была бы победа данного Фауста, а в его лице — данной науки, данной жизни.
«Трагедия мысли» Фауста — это не трагедия физика или химика. Это не профессиональная трагедия. Это трагедия знания, трагедия человеческого духа, посягающего на абсолютное и неспособного «объять» его.
И эта трагедия не может отделиться от «трагедии действия», от трагедии жизни Фауста. Вавилов разделяет «трагедию об ученом» и «трагедию о человеке». Гёте не делает этого.
Для него нет отдельно ученого и отдельно человека. Для него есть одно лицо — человек.
«Ах, две души живут в больной груди моей, друг другу чуждые и жаждут разделенья», — говорит Фауст. Эти две души — два Фауста: Фауста, стремящегося сравняться с богами, и Фауста, который сознает свою конечность.
В Фаусте спорят «бог» и «червь» — бессмертный дух и смертное тело. Но оба они живут в нем, и оба равны по силе: Фауст не мог бы отдать предпочтение кому-то одному из них.
Для него «трагедия о мысли» не отделяется от «трагедии о действии», это одно целое, это — его жизнь. И она, жизнь Фауста, — предмет трагедии Гёте.
Вернемся к началу ее. После признания: «Мне не объять природы необъятной» следуют Фаустовы слова.
И где же вы, сосцы природы, — вы,
Дарующие жизнь струею благодатной,
Которыми живет и небо и земля,
К которым рвется так больная грудь моя?
Вы всех питаете, — что ж тщетно жажду я?
Фауст хочет теперь жить, как все.
Но он не может этого.
Что может старый человек, тело которого истлело для любви?
Что может ученый, который неспособен освободиться от своей мысли? От того, что он знает и знал?
В Фаустовом итоге жизни соединяются драма сознания и трагедия жизни. Тело Фауста стареет, его ждет физический конец.
Можно ли преодолеть это?
Фауст ищет преодоления первой трагедии в преодолении второй.
Так возникает договор с Мефистофелем, договор, по которому человек обязуется там оплатить черту все, что тот представит ему здесь.
«Там» и «здесь» в трагедии Гёте — это не только мир этот и мир загробный. Это и «две души» Фауста. Это содержащиеся в нем самом миры: мир сей — мир плотский, смертный, сладкий, и мир иной — мир мышления, мир духа, мир творчества.
Между ними разрывается душа Фауста и разрывается он сам. Поняв, что ему не постичь мира иного, Фауст переходит в мир сей. Он отбрасывает науку и предается житейским удовольствиям.
Ставка в этой игре — «ум» Фауста и «знанья светлый луч» — то «высшее», как признает Мефистофель, «чем человек могуч».
Ум — высшее, а любовь — низшее? Так получается по классификации черта. По его ранней классификации, добавим мы. Ибо это — начало пьесы, к концу ее сам черт переменит взгляды. Он не «перевоспитается», о нет. Он просто станет человеком. По крайней мере, захочет им стать.
Но об этом мы уже знаем. Сейчас нас волнует другое. Выход Фауста из мира иного в мир сей. Его игра, его метаморфоза, его жизнь.
Ведь Фауст еще и не жил для нас. Мы исследовали лишь часть его души, лишь одну его душу. Мы прошли по пути его сознания, по пути, который начался с отречения от науки и привел к признанию ее. Выход из драмы сознания был найден в самом знании.
Но есть ли выход из трагедии жизни?
Первые попытки Фауста выйти в мир сей оканчиваются неудачей. Он делает это буквально. Он покидает свою «нору», свою «тюрьму» и выходит на свежий воздух. В городе весна, пасха. Народ веселится, скабрезничает, поет, танцует. Парни шутят с девчонками, старики ворчат, кумушки судачат. «Здесь вновь человек я, здесь быть им могу!» — восклицает Фауст.
Его умиляет весна, ее «свежая, нежная зелень», пестрый наряд земли и людей, их веселье. Люди подходят к Фаусту, предлагают ему выпить с ними, благодарят его и его отца за лечение. Фауст пьет с ними, благодарит… но вдруг ум его разрушает эту идиллию.
— За что благодарит меня народ? — спрашивает Фауст. — За то, что мы с отцом варили зелье, которое никому не могло помочь?
Я сам дал тысячам отраву;
Их нет — а я живу… И вот
В моем лице воздал народ
Своим убийцам — честь и славу!
Проклятое знание! Оно убивает иллюзию. Оно разрушает надежду, выбивает все из-под ног у мечты.
Звон колоколов и церковное пение заставили Фауста выйти из кельи. Не раздайся этот звон, он выпил бы фиал с ядом. Но вот зазвучал голос веры, и Фауст бросил яд. Он потянулся к этому пению, к этому звону, к этой надежде.
Но и она, оказывается, обман.
«Слова толпы звучат насмешкой злою», — говорит Фауст Вагнеру.
Народ верит, что Фауст с отцом (тот тоже был ученый, алхимик) спасали людей. Фауст знает, что это ложь. Яд знания разрушает его чувство.
То, что кажется народу истиной, был звук пустой, мираж, как и магия Фауста. И снова призыв всей истины, истинной истины слышит Фауст. И он уже хочет оторваться от земли, покинуть мир сей, минуту назад обольщавший его: