– Вот ты сидишь со мною рядом, а прежде наши вельможи, иностранные принцы и князья платили деньги за то, чтобы попасть ко мне во дворец, и каждое слово мое считали особою милостью. Теперь же самые дорогие для меня гости – неимущие.
Не обманывал и не обманывался Александр Данилович. Под сибирскими снегами он узнал истинную цену мирской славы, открывшимся сердцем понял высокое учение Христа и не лицемерил, когда почти постоянно шептал:
– Благо ми Господи, яко смирил мя еси!
И Александр Данилович действительно не жалел о прошлом фаворе, так он нравственно вырос, вырос до той высоты, до которой он никогда бы не достиг около престола, вырос в тот момент, когда с сердечною простотою высказал сидевшему рядом с ним мещанину Бажанову:
– Теперь мне смерть не страшна, а как боялся я ее на высоте величия!
Даже по наружности Александр Данилович поздоровел, видимо пополнел от физических трудов, добрые глаза смотрели бодрее, отпущенная широкая борода придавала мужественный вид; но это только казалось. В действительности же та болезнь, которою он страдал в величии, от которой ломило грудь, изливалась кровь и от которой он падал без чувств, незаметно, но постепенно продолжала свое разрушительное дело.
Единственное темное облачко, которое пробегало порою по светлому облику Данилыча, – облачко о судьбе своих детей, но сами дети не давали никакого повода печалиться о них; все они казались веселыми, покойными и счастливыми. Сын, бойкий мальчик, деятельно помогал отцу, учился и скоро привык к новой жизни; младшая дочь во всем брала пример со старшей, а старшая Маша, бывшая обрученная невеста государева, не только нисколько не жалела о прошлом, а, напротив, радовалась, что это прошлое минуло навсегда. Немного она еще жила, но много испытала. Как цветок, выращенный в теплице, она в тлетворной среде развилась быстро, и когда ее сверстницы еще учились или переходили от кукол к грамоте, она уже любила, и любила глубоко, своего милого доброго жениха Сапегу. Жизнь ей тогда улыбалась, но вот вдруг, в самый расцвет счастья, нежданно-негаданно налетело горе. Императрица Екатерина отняла от нее жениха, назначив его своей племяннице, и суровый отец приказал быть невестою, которой все завидовали. Ни она не любила жениха, ни государь-жених не любил ее, а тут каждый день перед глазами любимый человек – жених, а потом и муж другой. Изнылось, истомилось ее сердце от постоянного принуждения, от постоянной борьбы с собою – и почувствовала она себя легче, когда очутилась в новой жизни. Нелегко и здесь! Во всем лишения, недостатки, но нет, по крайней мере, постоянного мучения; неустанные заботы об отце, о брате и сестре, хлопоты по хозяйству, к которому надобно было приучаться, занимали все время, умиряли и успокаивали волнения. Порою, правда, память рисовала ей минувшее счастье, вспоминала она о балах, где за нею так все ухаживали, льстили ей, уверяли в любви и преданности, многие казались ей тогда такими преданными, такими любящими. Вспоминала она, например, обожание, какое-то благоговение перед нею князя Федора Васильевича Долгорукова, но вслед за тем с горечью чувствовала, что все это было поддельное, лживое, и она успокаивалась; мало-помалу вытеснялся из сердца и образ жениха Сапеги.
И чем более проходило время, чем ближе арестанты осваивались со всеми окружающими их простыми людьми, тем больше они находили сами в себе силу, мир и спокойствие.
Жизнь текла однообразным, определенным порядком. Даже когда работы по устройству церкви кончились и у Александра Даниловича оказывалось более свободного времени, даже и тогда ни разу жалоба или сожаление о прошлом не мелькнули у него в голове. Первую острую боль победил физический труд, а потом религиозное чувство расширило иное миросозерцание. Александр Данилович как будто даже полюбил дикую местность, яснее она говорила ему о назначении человека. Полюбил он пустынный берег Сосьвы, куда уходил после вечерней церковной службы, усаживался на излюбленном своем местечке и, смотря на быстро струившуюся реку, которой воды журчали и неслись куда-то вдаль, задумывался и просиживал там неподвижно целые часы до тех пор, пока не вызовет его домой ласковый голос бывшей обрученной невесты.
Прошел год, и ссыльные стали пользоваться значительно большею свободою. Раз, пользуясь хорошею погодою, в конце августа Марья Александровна вышла гулять по знакомой укатанной береговой дорожке и отошла довольно далеко. Исчезли из виду острог и городские лачуги, только еще церковный крест, освещенный последними лучами заходящего солнца, блестел над ближним пригорком. Кругом, в пустынной равнине, мертвая тишь: ни голоса человеческого, никакого следа его неугомонной деятельности. Марье Александровне по душе это безлюдье, могилою сказывается оно, и самой ей становится так же спокойно, как спокойно лежать в могиле.
Но вот где-то простучала как будто телега, затем все смолкло, потом через несколько минут стук повторился ближе, еще ближе, и из-за поворота дороги показался экипаж местной конструкции. В той будничной, серенькой жизни, какую вели ссыльные, каждое самое мелочное обстоятельство составляет событие, к которому невольно приковывается внимание. Марья Александровна с любопытством вглядывается: на облучке остяк, новый их знакомец, иногда доставляющий им припасы, но кто же другой? По одежде не то мещанин, не то крестьянин. Незнакомец, как видно, торопится, он то оглядывается кругом, то пристально смотрит вдаль, наклоняется к туземному вознице и нетерпеливо дергает его за рукав. Телега равняется с девушкою.
– Стой! – кричит незнакомец и, моментально соскочив с телеги, становится прямо перед удивленною и испуганною Марьею Александровною. – Княжна Марья Александровна! – едва выговаривает от волнения незнакомец, задыхаясь и не отрывая от нее глаз.
Странно прозвучал титул в ушах княжны, отвыкшей уже от почестей, почти забывшей их.
– Княжна Марья Александровна, не узнаешь меня? – переспрашивал проезжий.
– Я не знаю тебя… Кто ты? – спрашивает и княжна.
– Вглядись хорошенько, может, и припомнишь.
Но как ни вглядывалась, как ни припоминала девушка, но она никак не могла признать в этом запыленном, в сером зипуне, в обросшем бородою проезжем никого из старых знакомых. Да и как бы эти старые знакомцы могли попасть сюда?
– Никого… – решительно отказывается княжна.
– Вспомни… не был ли у тебя, когда ты была в величии, преданный тебе человек, который тогда не высказывал своих чувств, потому… что тогда ты не выслушала бы… любила другого… – отрывисто напоминал серый зипун.
– Да… ты… но это не может быть… – вспоминала Марья Александровна. – Ты похож…
– Да на кого ж? – нетерпеливо допрашивал проезжий.
– Ты схож… да это не может быть!
– На князя Федора Васильевича, – наконец высказал странный человек.
– Да… правда… Так ты князь Федор Васильевич? Но как ты здесь? Зачем? В опале? Кто же там теперь? – закидывала вопросами девушка, с недоумением оглядывая окладистую бороду и запыленный зипун.
– Не в опале я, милая княжна, по-прежнему состою обер-егермейстером при государе, по-прежнему в милости, и там… ничего не переменилось.
– Так как же это? – еще более путалась княжна.
– Пойдем к вам… дорогою расскажу.
И рассказал Федор Васильевич просто, без витиеватых фраз, как он после отъезда Меншиковых разума лишился, как щунял его отец Василий Лукич, как потом махнул на него рукою, и как наконец он отпросился у государя будто по делам в вотчину, а сам сочинил себе паспорт под именем мещанина Федора Игнатьева и приехал сюда. Федор Васильевич не сказал зачем, да этого и не нужно было – княжна давно все поняла, и давно уже, с самого начала рассказа, румянец заиграл на ее похуделых щеках, а с густых длинных ресниц скатывались слезинки.
– Пойдем к батюшке, и скажи ему все… – решила девушка, когда князь Долгоруков кончил свой рассказ.
– А ты что скажешь?
– А я?.. Можешь и сам догадаться… – тихо проговорила счастливым голосом Марья Александровна.
Подошли к острогу; часовые затруднились было пропустить незнакомого зипунщика, но согласились по усиленной просьбе княжны, которую любили все – и караульные и обыватели.
Федор Васильевич повторил рассказ свой Александру Даниловичу и по окончании упал перед ним на колени.
– Хотя ты из Долгоруковых… из врагов моих, и прежде бы я не согласился, но теперь у меня врагов больше нет, все мы нищие духом, и если Маша согласна, то с радостью благословлю, – решил Александр Данилович, поднимая Федора Васильевича и трижды любовно целуя его.
Мещанин Федор Игнатьев для своего жилья нанял светлицу у старого отца Прохора, священника церкви, выстроенной Меншиковым, но бывал дома только по вечерам и ночам, дни же все проводил в остроге у ссыльного семейства. Скоро к новому поселенцу приехало несколько подвод с какими-то тюками, тщательно запакованными. «Видно, в торговлю пойдет», – порешили местные обыватели; поговорили, поговорили да и замолкли, привыкнув к новому лицу и не заметив с его стороны никакого утеснения. Не обращало на него внимание и местное начальство с приставленными караульными, да как им и не быть снисходительными, когда Федор Игнатьев явился таким тороватым: кому подарит шубу, кому материи, кому какую ценную вещь.
Скоро совершилось и венчание князя Федора Васильевича, или Федора Игнатьева, с ссыльною княжною Марьею Александровною в той же новой меншиковской церкви, в тайности, без свидетелей и без записки в метрические книги, которых, впрочем, в те времена не велось и в любой церкви внутри государства. Никто из посторонних не знал об этом браке: начальство, может быть, и догадывалось об нем, но, вероятно, считая его делом домашним, не видело в том никакой провинности. Все видели, как молодой приезжий каждый день гулял с девушкой по любимой ими береговой дорожке, оба такие красивые, он в новом кафтане из тонкого сукна, а она, такая веселая, в черном бархатном платье, и оба они казались до того счастливыми, что ни у кого не достало злобы на донос.