– Не слыхал, почтеннейший герцог, ничего не слыхал об этом, но в возможности ничего нет сомнительного, принимая в соображение высокие квалитеты сих персон, достойно ценимые всем светом.
– Не могу не сообщить вам, барон, как персоне, от которой у меня нет ничего сокровенного, – продолжал шептать на ухо Андрею Ивановичу граф Вратиславский, – что я намерен представить моему августейшему государю о достоинствах князя Ивана Алексеевича, об его уме, влиянии и добродетелях, в надежде, что его величество Петр Алексеевич будет весьма доволен, если его фаворит-свойственник получит какой-либо знак расположения императора.
Андрей Иванович выразил такую нелицемерную радость, как будто дело шло о награде его самого или сына. Впрочем, он и не мог удивиться – еще задолго он знал от верного человека из австрийского посольства, что граф Вратиславский уже писал о необходимости пожалования, ввиду неограниченного влияния, Ивану Алексеевичу титула князя Римской империи и вместе с тем того княжества в Силезии, которое было подарено князю Меншикову.
– Завтра я посылаю в Вену нарочного гонца, так не будет ли от вас какого поручения, Андрей Иванович?
– Просил бы только представить его императорскому величеству мои нижайшие уверения в глубочайшей преданности, – с низкими поклонами просил Андрей Иванович и при этом добавил: – А кого изволите посылать, милостивый граф?
– Человека надежного, который может дать все необходимые объяснения как очевидец, свояка своего Миллезимо…
– И скоро он выезжает? – любопытствовал Андрей Иванович.
– Завтра, как можно ранее.
А между тем к другому уху вице-канцлера уже совсем примостился герцог де Лириа с таинственными вопросами: зачем наряжено на торжество такое значительное количество воев – целый батальон гренадеров в тысячу двести человек. Любопытен очень был герцог де Лириа, не устававший вечно допытываться: как, что, почему, зачем, и отписывавший обо веем своему двору.
Под влиянием ли торжественного обряда, или от принужденности жениха и невесты, или оттого, что это был первый зимний бал и танцующие еще не спелись, но первый контрданс тянулся лениво, пары кружились, делали реверансы вяло и неохотно. Одной только бабушке-государыне-инокине он доставлял истинное наслаждение. С широко раскрытыми от изумления глазами, она с какою-то жадностью следила за всеми движениями танцующих. В ее время, во время ее молодости, таких зрелищ не бывало.
Более оживленно начался второй контрданс, в котором государь танцевал с теткою, цесаревною Елизаветою Петровною.
– Что, Лиза, теперь довольна мною? – спрашивал государь, по-прежнему наклоняясь и заглядывая в глаза тетки.
– Чем же, государь?
– Как чем? По твоему совету выбрал невесту.
– Я, государь, не выбирала вам невесту.
– Не выбирала, а помнишь, когда отказалась быть моею женою, тогда посоветовала выбрать кого-нибудь из девушек.
– Это правда, государь, но выбрать именно княжну Катерину я вам не советовала.
– Разве ты недовольна моим выбором?
– Нет, государь, не то что недовольна, но я ее не настолько знаю, чтобы советовать, – уклонилась цесаревна.
– А я на тебя, Лиза, сердит, – снова начал государь, возвращаясь к своей даме.
– За что, государь?
– Во-первых, за то, что ты называешь меня государем, а не по-прежнему – Петрушею.
– Теперь вы жених, и мне неприлично быть с вами по-прежнему, как с мальчиком.
– Для тебя, Лиза, я всегда буду прежним и прошу тебя по-прежнему же называть меня Петрушею.
– Хорошо, Петруша, за что ж еще ты сердишься, во-вторых?
– За то, что ты живешь в своем Покровском, а не здесь.
– Мне жить здесь невозможно, Петя.
– Почему?
– По очень простой причине – жить нечем. Знаешь ли, Петя, что у меня иногда не бывает соли к обеду? Такая скудость во всем… Долгоруковы захватили все доходы государева дворца.
– Не я, Лиза, виноват в этом. Я не раз приказывал исполнять все твои требования, да меня не слушаются… но скоро, скоро я найду средства разорвать свои оковы… – проговорил отрок-государь, с какою-то злобою взглянув на будущего тестя и невесту. Во всем его лице, в тоне голоса проявились теперь те же порывы необузданного гнева, которые бывали нередки у его дедушки и отца.
– Что ты, Петя? – испугалась цесаревна. – Да ты не любишь вовсе своей невесты?
– Не люблю.
– Так зачем ты женишься?
– Надо, Лиза, я должен жениться…
Контрданс кончался, и государь поспешил проговорить тетке:
– Знаешь что, Лиза, я женюсь на Долгоруковой, а ты выходи замуж за Ивана – мы всегда будем вместе.
– Ах, Петя, Петя, ты опять за свое. Говорила я тебе, что ни за кого не пойду, а за твоего Ивана и подавно.
Разговора тетки с племянником не было слышно, но от слова до слова его мог бы передать Андрей Иванович, зорко наблюдавший за своим воспитанником.
Гнетущее настроение обручального вечера отразилось даже и на единственной счастливой паре из всех приглашенных, на князе Иване Алексеевиче и графине Наталье Борисовне Шереметевой, которым, казалось, не было никакого дела до других.
С полгода Иван Алексеевич зажил иначе, и в эти полгода его нельзя было узнать: внешность все так же привлекательна, те же черты лица, но иное выражение приняла эта внешность и эти черты от нового неузнаваемого налета. Иван Алексеевич переживал тот период, в котором человек нервный, живший до того деятельностью сердца, с женскою природою, вдруг весь поглощается чувством и неведомыми прежде вопросами. Любовь к Наталье Борисовне заставила, без ведома его самого, глубже относиться к себе и ко всему окружающему, наложила на открытое, милое, но беспечное лицо выражение вдумчивости и какой-то заботы. Напротив, Наталья Борисовна осталась все та же, в ней не было перемен, в ней только сложилось в ясные, положительные черты все, прежде носившееся туманно.
– Пойми меня, милая Наташа, – говорил Иван Алексеевич Наталье Борисовне, – люблю тебя глубоко, люблю больше своей жизни, так люблю, как не считал себя способным уже любить, но именно из-за этой-то любви я и умоляю тебя: подумай… теперь еще время… откажи мне… я, может быть, перенесу, уеду куда-нибудь, а если и не перенесу, то от этого никому потери не будет.
– Я не понимаю тебя, Ваня, – прошептала побледневшая Наталья Борисовна, вскинув на него свои глубокие темные глаза с навернувшимися слезинками.
– Я и сам себя не понимаю… боюсь за тебя… боюсь сделать тебя несчастною… Я дурной человек, не скрываюсь перед тобою, Наташа… Я испорчен до мозга костей с ребячества… с детства… Не знаю, достанет ли у меня силы переломить себя. Сколько раз я оглядывался на себя, видел всю гадость, всю свою подлость… Поверишь ли, иной раз плакал… давал себе слово перемениться, и моей решимости только хватало до первого взгляда смазливого личика, до первого предложения кутить.
– Перестань, милый, не клепли на себя, я тебя узнала и полюбила… Изменить своей любви не могу… и если бы нам не суждено было жить вместе, то за другого я никогда не пойду… – с глубоким убеждением высказала девушка.
После обручального вечера начался нескончаемый ряд придворных торжеств, не дававших государю ни одной минуты трезво взглянуть на свое положение, да он и сам как будто желал забыться, отогнать от себя всякую мысль о будущем. Но всех пышнее и всех оживленнее отпраздновалось в старом шереметевском доме на Воздвиженке обручение Ивана Алексеевича и Натальи Борисовны накануне рождественского праздника 1729 года.
Молодые обрученные были счастливы последними минутами улыбнувшейся им жизни. Иван Алексеевич наслаждался полным фавором.
Часть втораяОпала
В Лефортовском дворце, в полночь с 18 на 19 января 1730 года, умирал четырнадцатилетний царственный отрок Петр II.
Над умирающим совершалось елеосвящение, последнее земное напутствие. Умилительно произносились торжественные молитвы старшим из архиереев, совершавших таинство:
– Владыка Боже, услыши меня грешного и недостойного раба Твоего в час сей и разреши раба Твоего Петра, нестерпимые сея болезни и содержащие его горькие немощи и упокой его, иде же праведных души. Яко Ты еси упокоение душ и телес наших и Тебе славу воссылаем… – читал архиерей, но ложились ли его слова небесплодно на душу умирающего и каждого из присутствующих, Бог один знает.
Подле изголовья постели усердно кладет земные поклоны бабушка, инокиня Елена; ее сухие бескровные губы повторяют слова молитвы, слезы катятся по изборожденным щекам, но какие это слезы и чем полна ее омраченная горем душа?.. Не шевелятся ли там, в глубине ее старческого, иссохшего сердца иные мысли, иные желания… Желания себе жизни, полной земного величия и власти, надежды, не очистит ли эта преждевременная смерть внука дорогу ей к царскому месту, принадлежащему ей по праву и ни за что ни про что отнятому у нее насильно ненавистною рукою ненавистного ей человека?
С другой стороны того же изголовья кряхтел и морщился воспитатель умирающего, знаменитый вице-канцлер Российской империи барон Андрей Иванович Остерман. Его бледное, несколько полное и опухлое лицо еще более побледнело, и из глаз катились непритворные слезы. Ему жаль было этой так преждевременно угасающей жизни внука того, которому он был обязан всем и перед памятью которого он благоговел. Бессонная ночь, возбужденные нервы и захватывающий сердце вид смертного часа невольно поднимали в его голове вопрос: исполнил ли он свято свой долг воспитателя, не должен ли он был более энергично, не жалея себя, оберегать своего питомца от гибельных примеров, развращающих молодые силы?
Кроме бабушки, воспитателя и духовных при совершении обряда окружали постель умирающего императора другой воспитатель его, действительный тайный советник обер-камергер князь Алексей Григорьевич и князь Иван Алексеевич Долгоруковы. Расстроены и искажены лица у обоих князей, но далеко не одно и то же чувство отражалось в них. Отчаяние, страх потерять все, что имело значение в жизни, потерять силу и власть, потерять первенствующую роль в государстве грызло сердце отца и выдавливало едкие слезы. Не жаль ему было им же погубленной жизни, а жаль себя, и только одного себя. И вместо молитвы за умирающего невнятно, но назойливо вертелся на губах его вопрос: что будет? Все ли пропало или удастся встать еще повыше, подломить под себя всех и захватить в свои руки все?